Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Рассказчик смыслов

Голос отца под изолентой

В прихожей пахло той особенной колючей пылью, которая десятилетиями копится и не вымывается никакими тряпками. Петр выудил из недр обувной коробки сверток в выцветшем детском шарфе — из той жизни, где деревья были огромными, а отец — бессмертным. Внутри, в пластиковом боксе, пожелтевшем до цвета крепкого чая, лежала кассета «Maxell». Мать на кухне резала картошку. Глухой звук ножа о деревянную доску — тук, тук, тук — ритмично отбивал такт. Петр вставил кассету в старый «двухкассетник», кнопки которого нажимались с таким натужным хрустом, будто он ломал сухие куриные кости. Сначала был шум. Белый, шипящий, как прибой в безветренную погоду на пустом пляже. — Да хватит тебе, Коль, ну не записывай, это же микрофон, а не камера! — Голос матери на записи был тонким, звенящим, как праздничный хрусталь из серванта.
— Тише ты, Галка, всё пишется... Скажи что-нибудь для истории.
— Ой, ну что... Картошка сегодня в магазине по пять копеек, гнилая вся, в руки брать противно. Завтра пойду на рынок

В прихожей пахло той особенной колючей пылью, которая десятилетиями копится и не вымывается никакими тряпками. Петр выудил из недр обувной коробки сверток в выцветшем детском шарфе — из той жизни, где деревья были огромными, а отец — бессмертным. Внутри, в пластиковом боксе, пожелтевшем до цвета крепкого чая, лежала кассета «Maxell».

Мать на кухне резала картошку. Глухой звук ножа о деревянную доску — тук, тук, тук — ритмично отбивал такт. Петр вставил кассету в старый «двухкассетник», кнопки которого нажимались с таким натужным хрустом, будто он ломал сухие куриные кости. Сначала был шум. Белый, шипящий, как прибой в безветренную погоду на пустом пляже.

— Да хватит тебе, Коль, ну не записывай, это же микрофон, а не камера! — Голос матери на записи был тонким, звенящим, как праздничный хрусталь из серванта.
— Тише ты, Галка, всё пишется... Скажи что-нибудь для истории.
— Ой, ну что... Картошка сегодня в магазине по пять копеек, гнилая вся, в руки брать противно. Завтра пойду на рынок за нормальной. А ты — дурак. Спрячь штуку эту, Петьку разбудишь!

На кухне звук ножа внезапно прекратился. Мать замерла в дверном проеме, прислонившись плечом к косяку. В руках она всё еще сжимала половинку картофелины, серая крахмальная вода стекала по ее запястью прямо под рукав застиранного халата. Ее лицо, обычно собранное в тугую сетку привычных морщин, вдруг обмякло, стало беззащитным и совсем чужим.

— Галка, я серьёзно, — голос отца на записи вдруг потерял бодрость. Он стал тяжелым, как мокрое шинельный сукно. — Ты на меня не сердись за этот контракт. Я же узнавал — там, в Кабуле, спокойнее. Зато «чеки» будут, кооператив доплатим сразу, не будем еще десять лет в этой конуре тесниться... Петьке велик купим нормальный, «Десну».

На записи что-то щелкнуло — кажется, отец прикурил. Петр отчетливо услышал звук чиркающей зажигалки и глубокий, жадный затяг. Долгое, прерывистое дыхание заполнило комнату. Мать на записи больше не смеялась. Она молчала так громко, что Петру показалось, будто он чувствует запах того самого едкого табачного дыма в нынешней душной квартире.

— Коль, а если... если не в штаб? — голос матери на пленке дрогнул, но она тут же взяла себя в руки, переведя всё в привычное ворчание. — Опять куришь в комнате. Слышишь? Петька во сне заворочался.
— Если не в штаб... — отец на записи замолчал. Послышалось шуршание одежды, будто он сел поудобнее, забыв, что магнитофон всё еще ловит каждое слово. — Ты вот что, Галя. Если не вернусь... Ты за Петьку-то держись. К матери моей его не отдавай, как она просила, мол, «помогу вырастить». Сама тяни. Ковер продай, стенку эту дурацкую «Хельга» — всё в комиссионку неси, если прижмет. Только сына не бросай. Слышишь меня?
— Дурак ты, Коля, — прошептала мать на записи, и в этом «дурак» любви и ужаса было больше, чем во всех стихах мира. — Ключи на комод положи. И ... в Ташкенте пересадка, а там... ветра...

Затем на записи послышались шаги — тяжелые, мужские, и мягкие, босыми ногами по линолеуму. Звук долгого, удушливого объятия, когда куртка скрипит о халат. Тихий всхлип, который тут же заглушила внезапно включившаяся на фоне радиоточка — там заиграла какая-то бодрая советская полька, нелепая и страшная в этой звенящей тишине.

Петр нажал «Стоп». В квартире стало так тихо, что слышно было, как в ванной с методичностью палача капает кран. Мать все так же стояла у косяка. Она не плакала — в ее возрасте слезы уже экономят для поминальных дней. Она просто смотрела на магнитофон, и в этом взгляде было всё: и та гнилая картошка, и тридцать лет жизни «на автопилоте», и тот самый велосипед «Десна», на котором Петр так и не научился кататься, потому что некому было его купить.

Он вынул кассету. Корпус был треснут пополам, и сбоку его стягивала полоска старой советской синей изоленты. От времени ее край отклеился, стал липким и противным, собрав на себя мелкие серые ворсинки от того самого колючего шарфа, в который отец когда-то завернул свой голос, уезжая за «чеками» в один конец.