В прихожей пахло той особенной колючей пылью, которая десятилетиями копится и не вымывается никакими тряпками. Петр выудил из недр обувной коробки сверток в выцветшем детском шарфе — из той жизни, где деревья были огромными, а отец — бессмертным. Внутри, в пластиковом боксе, пожелтевшем до цвета крепкого чая, лежала кассета «Maxell». Мать на кухне резала картошку. Глухой звук ножа о деревянную доску — тук, тук, тук — ритмично отбивал такт. Петр вставил кассету в старый «двухкассетник», кнопки которого нажимались с таким натужным хрустом, будто он ломал сухие куриные кости. Сначала был шум. Белый, шипящий, как прибой в безветренную погоду на пустом пляже. — Да хватит тебе, Коль, ну не записывай, это же микрофон, а не камера! — Голос матери на записи был тонким, звенящим, как праздничный хрусталь из серванта.
— Тише ты, Галка, всё пишется... Скажи что-нибудь для истории.
— Ой, ну что... Картошка сегодня в магазине по пять копеек, гнилая вся, в руки брать противно. Завтра пойду на рынок