***
***
Долго Маша осмысливала увиденное. Дни шли за днями, сменялись неделями, а перед внутренним взором её всё ещё стояли те железные птицы, те каменные ульи, тот свет, зажигающийся от пальца. Она перебирала в памяти видения, как чётки, раскладывала по полочкам, пыталась понять, вместить в себя то, что не укладывалось в привычный, понятный мир лесов, рек, деревянных изб и кожаных доспехов. И в конце концов решила: каждое чудо должно быть, и это тоже. Не нам, людям, судить, что возможно, а что нет. Мир больше, чем мы видим. И время — не верёвка, которую можно растянуть от начала до конца, а река с водоворотами, омутами и тайными течениями, уносящими души туда, куда не каждому дано заглянуть.
Она приняла это знание. Уложила его в самый дальний уголок памяти, прикрыла травами, как прикрывают рану, чтобы зажила, и больше не тревожила себя вопросами. Боярин такой, какой есть. И не ей его судить.
Боярин, в свою очередь, догадывался, что Маша знает. Он был слишком умён, слишком проницателен, чтобы не заметить ту лёгкую, едва уловимую тень в её глазах, когда она смотрела на него, ту паузу, прежде чем ответить, то особенное, бережное молчание, каким окружают тайну, о которой не говорят вслух. И однажды, оставшись с ней наедине, спросил прямо, глядя в упор своими холодными, внимательными глазами:
— Ты как догадалась?
Маша не отвела взгляда, смотрела на него спокойно, открыто, и в глазах её, зелёных, глубоких, не было ни страха, ни желания утаить, только тихая, вековая мудрость, которая не нуждается в оправданиях.
— Не надо меня опасаться, боярин, — сказала она, и голос её звучал ровно, как струна, натянутая над пропастью, но не дрожащая. — Буду в будущем, доживу, найду и поговорим, тогда всё и расскажу, а сейчас е время.
Боярин усмехнулся, но усмешка его была не злой, скорее грустной, понимающей.
— Через много столетий? — спросил он, и в голосе его прозвучало что-то такое, от чего Маша вдруг почувствовала, как время, огромное, бесконечное, сжимается до одной точки — здесь и сейчас, между ними.
— Я всё буду помнить, и приду к тебе в твоем времени, — улыбнулась она в ответ, и в этой улыбке было обещание, которое не нуждалось в клятвах.
Боярин кивнул, больше не спрашивая ни о чём. И тема эта была закрыта навсегда, до той поры, когда они встретятся в другом времени, в другом мире, и она сдержит своё слово.
А в настоящем время шло. Дети росли, как растут молодые дубки на лесной поляне - быстро, упрямо, тянусь к солнцу, набираясь сил. Вот и Настеньку, красавицу писаную, с длинной русой косой и глазами, в которых светилась доброта, сосватали за славного парня из соседнего села, сыграли свадьбу шумную, весёлую, с песнями, плясками и хмельным мёдом, который лился рекой. Маша, глядя на неё, на её счастливое, раскрасневшееся лицо, вспомнила себя: молодую, только что вошедшую в этот дом, только начинавшую свою новую жизнь и улыбнулась. Всё правильно, всё идёт, как должно.
Сыновья тоже не задержались в отцовском доме. Старший, Глеб, выждал положенный срок, женился на дочке соседа, которую давно присмотрел себе, отделился и зажил своим подворьем. Хозяйство вёл крепко, по-отцовски, и в походы с отцом ходил, перенимая воинскую науку. Мечом владел ловко, из лука стрелял метко, и Егор, глядя на него, гордился: растёт смена, будет кому землю русскую защищать, когда он сам уже не сможет поднять меч.
Младший, Игорь, оказался человеком другого склада: не воин, а торговец — сметливый, удачливый, себе на уме. Он привёл жену прямо в родительский дом, не стал отделяться, сказал:
- Мы с Наташей поможем, да и вам, родители, подмога будет.
Игорь занимался торговлей: ездил по другим городам, вёз оттуда товары диковинные, а назад возвращался с серебром и мехами. Успешно всё шло, прибыли он привозил немалые, и дом наполнялся новыми вещами: и ткани заморские, и посуда расписная, и украшения для Наташи, которые она надевала редко, но берегла как память. Сын любил её, баловал, и Маша, глядя на него, радовалась: вырос человек, нашёл своё место в жизни, и это место — правильное.
А Егор старел. Время — оно неумолимо, как течение реки, и как ни упирайся, как ни борись — не остановишь, не повернёшь вспять. Маша делала всё, что могла: поила его настоями, накладывала мази, шептала слова, которые знала только она, но годы брали своё. Спина уже не та, руки уже не те, и после долгого перехода он подолгу отлёживался, не желая показывать слабость, но Маша-то видела.
Иногда она говорила ему, глядя в глаза, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, без мольбы, без страха:
— Егорушка, может, в поход не пойдёшь? Отдохни, посиди дома, с внуками понянькайся. Дел и без походов много.
Он усмехался, гладил её по голове своей широкой, крепкой ладонью, и отвечал то, что отвечал всегда:
— Пока рука крепка, пока меч держу, пойду. Негоже воину дома сидеть, вот почувствую, что всё — тогда и останусь.
- Погибнешь.
- Лучшая смерть для воина - в бою, а не на печке.
Маша молчала, не спорила, знала: не переубедить. Это не упрямство — это суть его, та самая, за которую она его и полюбила: честь, долг, верность. И то лето, когда ей стало особенно неспокойно на душе, она дважды, нет, трижды заводила этот разговор. Дважды говорила, что не хочет, чтобы Егор уходил в поход, впервые за все годы.
— Сердце не на месте, Егорушка, — сказала она в тот вечер, когда он собирал снаряжение, проверял меч, чистил кольчугу. — Не ходи, побудь дома. Хоть это лето побудь.
Он посмотрел на неё, и в глазах его мелькнуло что-то: то ли удивление, то ли тревога. Маша редко просила, а если просила — значит, было зачем.
— Идти надо, — ответил он, помолчав. — Не я один, вся дружина. Не могу я, Маша, не имею права остаться. Не приду же я накануне похода и не скажу: меня жена не пускает, я на печи посижу.
Она кивнула, не настаивая, но в ту ночь долго не спала, глядя в потолок, слушая, как ровно дышит он рядом. И где-то в груди, глубоко, ныло, тянуло, предупреждало: этот поход — последний. Душа её была неспокойна, как лес перед бурей, как вода в омуте, когда на дне ворочается что-то тёмное, недоброе.
А когда он ушёл, она каждый день смотрела в ту сторону, где за лесом, за полями, за рекой, шла его дружина, смотрела и следила, не глазами, даром, тем, что жил в ней с рождения и только крепчал с годами. Она отводила от него стрелы, заставляя их лететь мимо, врезаться в деревья, падать в траву, не достигая цели. Она каждый куст, каждое дерево, каждую травинку делала ему защитой, шептала им, чтобы берегли, чтобы укрывали, чтобы вывели живым из любой передряги. Она чувствовала его дыхание за сотни вёрст, его боль, его усталость. И когда в какой-то момент дыхание это стало прерывистым, а сердце начало биться неровно, она поняла: не уберегла.