Семен узнал о смерти за три минуты до того, как она пришла за ним. Сперва ему показалось, что это ветер завыл в скалах. Но вой был слишком ровным, слишком низким для уральского ветра, который обычно мечется по колее, как ошалелый пес. Этот звук шел откуда-то из-под моста, из черной пасти, где вода в Усть-Ижме ворочала камни даже в августе.
Семен узнал о смерти за три минуты до того, как она пришла за ним.
Сперва ему показалось, что это ветер завыл в скалах. Но вой был слишком ровным, слишком низким для уральского ветра, который обычно мечется по колее, как ошалелый пес. Этот звук шел откуда-то из-под моста, из черной пасти, где вода в Усть-Ижме ворочала камни даже в августе.
Семен стоял на тормозной площадке последнего вагона. Фонарь «летучая мышь» мигал — кончался керосин. Слева, в распадке между сопками, догорал закат, но его уже перебивали первые осенние звезды, жесткие и колючие. Справа, за стрелками, горели два окошка в доме начальника станции. Там, за ситцевой занавеской, сейчас сидела Лиза. Он знал это так же твердо, как знал расписание поездов: товарняк из Свердловска идет в два сорок, пассажирский из Воркуты задерживают на четыре часа, а Лиза сейчас пьет чай с малиновым вареньем и читает «Роман-газету», которую привез ей вчера уполномоченный.
Семен выбросил эту мысль, как окурок. Не его дело. Сцепщик — он и есть сцепщик. Его дело — крюки, винтовые стяжки, тормозные рукава. А не то, чьи губы прикасаются к эмалированной кружке с подсолнухами.
Поезд дернулся. Состав был длинный — сорок три вагона, два из них — «воронки». Семен знал, какие это вагоны. За три года работы на станции Усть-Ижма он научился различать их по запаху: от обычных теплушек пахло сеном, махоркой, иногда — лошадиным потом. От «воронков» тянуло мочой, прелой соломой и чем-то еще — сладковатым, тошнотворным. Говорили, что так пахнет страх.
Семен сплюнул через перила. Поезд шел под уклон к мосту через Ижму. Мост был старый, еще царской постройки, с чугунными фермами, которые в темноте казались скелетами огромных зверей. Под мостом — вода, черная, как деготь. Семен не любил это место. Зимой здесь всегда был гололед, а летом — туман, который поднимался от воды и облизывал рельсы, делая их скользкими, будто намыленными.
Он перешел на другую сторону площадки, чтобы проверить, не ослабла ли стяжка между сороковым и сорок первым. И тут услышал шаги.
Не на поезде. Под мостом.
Семен замер. Шаги были тяжелыми, враздрай — двое, нет, трое. И еще какой-то звук, будто волокли мешок с овсом, только мешки с овсом не стонут.
Он не должен был смотреть. Он знал это уже тогда, в ту секунду, когда его пальцы сами вцепились в холодный чугун перил. Но человек устроен так, что в момент смертельной опасности он не бежит. Он смотрит. Чтобы знать, откуда придет удар.
Семен перегнулся через перила.
Внизу, на бетонном быке моста, стояли трое. Двое в кожанках — он узнал их по фасону, такие же носят уполномоченные, что приезжают из Свердловска раз в неделю. Третий был в гражданском — брезентовый плащ, кепка-восьмиклинка. Этот держал под руку что-то длинное, тускло блестевшее в свете луны. Финка. Семен видел такие у зэков, когда этапировали через станцию.
Четвертый лежал на бетоне. Он был без шапки, с седыми, слипшимися волосами, и руки у него были связаны за спиной проволокой — Семен разглядел, как тускло блеснула сталь. Человек не стонал. Он мычал — сквозь кляп, низко и ровно, как ветер в скалах.
— Грузите, — сказал один из кожаных.
Голос был спокойный, даже скучающий. Семен узнал его. Этот голос вчера в станционном буфете заказывал чай с лимоном и спрашивал у буфетчицы, как проехать на пристань. Уполномоченный. Тот самый, что привозил Лизе «Роман-газету».
Семен вжался в ферму. Сердце колотилось где-то в горле, и он боялся, что они услышат этот стук — такой громкий, что, казалось, заглушал даже лязг колес.
— В тот, который к голове, — сказал второй. — Там еще двое.
Они подняли связанного. Он был тяжелым — Семен видел, как напряглись их плечи. Волокли к краю быка. Семен подумал, что они сбросят его в воду. Но нет — из-под моста, из темноты, вынырнул вагон. «Воронка». Дверь была открыта, и кто-то — четвертый — стоял на пороге, протягивая руки.
— Живее, живее, — сказал голос из вагона.
Связанного закинули внутрь. Ударился головой о косяк — глухо, как бревно. Дверь загремела, задвинулась. И сразу стало тихо. Только поезд Семена все шел, и мост под ним дрожал от тяжести составов.
Он перевел дух только тогда, когда огни станции остались позади. Схватил фонарь — тот погас, керосин кончился. В темноте его трясло так, что зубы выбивали дробь. Он закурил — руки не слушались, спички ломались. Наконец прикурил, сделал затяжку, и тут его вырвало прямо на угольный балласт.
Он видел убийство. Нет, не убийство — он видел, как увозят человека, который, возможно, еще жив. Но он знал, что значит попасть в «воронок». Знал по рассказам машинистов, которые ходили на север. Оттуда не возвращаются. Или возвращаются в цинковом гробу, заколоченном наглухо.
Поезд шел к перегону. Семен стоял, вцепившись в поручень, и смотрел, как тают в темноте черные силуэты сопок. Луна висела над ними, круглая и равнодушная, как пуговица на шинели коменданта.
Он должен был что-то сделать. Заявить? Кому? Начальнику станции? Тот сам боялся уполномоченных больше, чем крушения поезда. Милиции? Милиция приезжала раз в месяц и пила с уполномоченными самогон в одном кабинете.
Он мог молчать. И это было самое страшное — потому что он уже знал, что будет молчать. Прямо сейчас, на этой дрожащей площадке, под этими звездами, он принимал решение, которое сделает его трусом. И ничего не мог с собой поделать.
— Прости, господи, — прошептал Семен в черную воду Ижмы.
Но было уже не до бога. На станции Усть-Ижма, в доме с двумя окошками, Лиза перевернула страницу «Роман-газеты» и улыбнулась чему-то своему. Она еще не знала, что через час к ней постучат. И что этот стук перевернет жизнь Семена, как тот «воронок» переворачивал человеческие судьбы на пути в никуда.
А поезд все шел. Сорок три вагона, два «воронка». В одном из них, в темноте, пахнущей мочой и страхом, лежал связанный человек. У него была седая голова, порванная губа и, возможно, имя. Но Семен не хотел знать это имя. Потому что знание убивает. Семен хотел жить.
И это было его первой подлостью.
***
Три дня Семен не спал.
Нет, это не метафора. Он ложился на топчан в своей каморке при пакгаузе, закрывал глаза, и сразу перед ними вставал бетонный бык, две кожаные фигуры и седая голова, мотающаяся из стороны в сторону. Он ворочался, слушал, как за стеной храпит стрелочник дядя Коля, и ждал утра. А наутро выходил на работу — сцеплять вагоны, проверять буксы, наливать воду в паровозный тендер — и делал все так же ловко и быстро, как раньше. Только смотрел теперь не под ноги, а по сторонам.
Особенно на уполномоченных.
Их на станции было двое. Тот, которого Семен узнал по голосу, звался Григорий Андреевич Сорокин. Высокий, с гладко зачесанными светлыми волосами, в неизменной кожанке даже в августовскую жару. Второй был пониже, коренастый, с лицом, похожим на печеную картофелину — рябой и какой-то скукоженный. Его звали Кирюхин. Семен раньше их почти не замечал — ну приехали, ну уехали, их дело высокое. Теперь он замечал каждую мелочь: как Сорокин держит папиросу в левой руке, как Кирюхин поправляет кобуру под мышкой, как они переглядываются с дежурным по станции.
И еще он заметил другое: Сорокин бывал у Лизы слишком часто.
Раньше Семен думал — по делам. Начальник станции, Степан Ильич Шестаков, человек пожилой, больной (ногу отморозил еще в гражданскую, хромал), и уполномоченные часто заходили к нему за справками, документами, сводками. Но теперь Семен смотрел иначе. Сорокин заходил в дом Шестаковых не в кабинет (кабинет был на первом этаже, с отдельным крыльцом), а на второй этаж, где жила семья. И задерживался там допоздна. А однажды — Семен видел своими глазами — Лиза провожала его до калитки и поцеловала. Не в щеку. В губы. Долго так, не отрываясь.
Семен отвернулся к составу, взялся за холодный чугун автосцепки и прошептал сквозь зубы то, чего никогда раньше не говорил:
— Сволочь.
Он не знал, кого имел в виду — Сорокина, Лизу или себя.
На четвертую ночь он наконец уснул. Приснилось ему болото. Он идет по кочкам, а под ногами чавкает, и из черной воды торчат руки. Много рук. Они хватают его за сапоги, тянут вниз. Он бежит, но ноги вязнут, а руки все тянутся. И тут он видит Лизу. Она стоит на сухом берегу, в белом платье, такое же, как в тот день, когда он впервые ее увидел — два года назад, она приехала на станцию с отцом после академического отпуска (училась в Свердловске на библиотекаря). Она смеется и манит его пальцем. Он рвется к ней, но руки не пускают. А потом Лиза поворачивается и уходит, и вместо ее лица — седая голова с разбитой губой.
Семен проснулся в холодном поту. За стенкой дядя Коля уже гремел ведром — собирался на пост. За окнами было серо, но не от рассвета — от тумана. Августовский туман на Усть-Ижме стоял такой, что за два шага ничего не видно.
Он вышел на крыльцо умыться. И тут же наткнулся на Лизу.
Она стояла у забора, в пальто нараспашку — ночью было холодно, туман выстудил все до костей. Волосы растрепаны, глаза красные. Она не плакала — она смотрела на него так, будто видела впервые.
— Семен, — сказала она. Голос сиплый, не свой. — Ты где был в ночь на двадцатое?
У него похолодело внутри. Двадцатое — это та самая ночь. Ночь, когда он смотрел с моста.
— На работе, — ответил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Состав гнал до Разъезда 17. Вернулся под утро.
— Кто видел?
— Дядя Коля. Он на посту был, поезд пропускал.
— А еще?
Семен молчал. Лиза шагнула к нему. От нее пахло дымом — будто она всю ночь простояла у печки, хотя печи в августе не топят. И еще — чем-то горьким, полынным.
— Семен, — повторила она. — Ты видел что-нибудь на мосту?
Вопрос висел в тумане, как топор на веревке. Семен знал: сейчас он должен сказать «нет». Должен соврать легко и свободно, как делают это нормальные люди. Но язык прилип к нёбу. Потому что он понял — она не спрашивает просто так. Она знает. Или догадывается.
— Ты с кем-то говорила? — спросил он вместо ответа.
Лиза криво усмехнулась. В тусклом свете керосиновой лампы, которая горела у него над крыльцом, она выглядела старше. Гораздо старше. И страшнее.
— Григорий Андреевич вчера уехал в Свердловск, — сказала она. — Думал, я сплю. Но я слышала, как он сказал Кирюхину: «На мосту в ту ночь кто-то был. Сцепщик Шестаков?» Не Шестаков, конечно. Ты. Он про тебя спрашивал. По фамилии.
Семен прислонился к косяку. Ноги стали ватными.
— Почему ты мне это говоришь?
— Потому что, — Лиза подошла вплотную, и теперь он видел каждую морщинку у ее глаз, каждую трещинку на губах, — потому что, Сема, если Григорий Андреевич узнает, что ты что-то видел, он тебя уберет. Как того. А узнает он. Обязательно. Потому что такие, как он, все узнают.
Она замолчала. Туман полз между ними, оседал на плечах, на ресницах.
— Но есть способ, — тихо добавила она. — Ты должен стать своим. Для него. Чтобы он не мог тебя тронуть.
— Это как? — выдавил Семен.
Лиза посмотрела ему прямо в глаза. В ее взгляде не было любви. Не было даже жалости. Был холодный, трезвый расчет — такой же, какой Семен видел в глазах бухгалтера, когда тот сводил дебет с кредитом.
— Женись на мне, — сказала она. — Завтра.
Он думал, ослышался. Или у него начался бред от недосыпа. Но Лиза стояла перед ним — живая, злая, чужая — и ждала ответа.
— Ты с ума сошла, — прошептал он. — Ты же… ты с ним. С Сорокиным.
— Вот именно, — голос Лизы стал жестким, как рельс. — И если я замужем, никто не спросит, почему уполномоченный ходит к начальниковой дочке. Скажут — муж в разъездах, а она молодая, скучно ей. А если я девка, да еще и дочка — это подозрительно. Поймут?
Семен молчал. Он все понимал. Она прикрывает связь с энкавэдэшником. Делает вид, что замужем, чтобы сплетни не пошли, чтобы отца не тронули (Степан Ильич — старый большевик, но мало ли кому сейчас припоминают старые грехи). А он, Семен, будет ширмой. Мужем понарошку.
— А если я откажусь? — спросил он.
Лиза улыбнулась. Улыбка была страшная — такими улыбаются палачи, когда зачитывают приговор.
— Если откажешься, я скажу Григорию Андреевичу, что ты был на мосту. И что ты хочешь заявить. Он тебя и пальцем не тронет — он тебя просто уберет, Сема. Как того, седого. Ты ведь любишь меня? Вот и докажи.
Она развернулась и ушла в туман. Пальто волочилось по земле, и Семен смотрел ей вслед, и в голове у него стучало одно-единственное слово: «трус». Он уже выбрал жизнь. Он уже смирился с подлостью. А теперь ему предлагали новую подлость — жениться на женщине, которая его не любит, которая его презирает, которая использует его, как тормозной башмак — поставила под колеса и забыла.
Но выбора не было.
Утром он пошел к Степану Ильичу просить руки его дочери. Старый хромой начальник станции удивился — он-то думал, Семен парень видный, мог бы найти девушку и получше. Но Лиза стояла рядом, смотрела на отца ясными глазами, и говорила, что согласна, что Сема — хороший человек, что она его любит.
Она врала так же легко, как дышала.
А через неделю их расписали в сельсовете. Свидетелем был дядя Коля, который ничего не понимал, но зато выпил пол-литра за молодых. Сорокина на свадьбе не было — он уехал в командировку в Печору. Но Семен знал, что он вернется. И что тогда начнется настоящий ад.
Он смотрел на Лизу в белом платье (не таком, как во сне, а в другом — дешевом, взятом напрокат) и думал: за что он так любит эту женщину? За что готов быть ширмой, тряпкой, подстилкой под чужими ногами? И не находил ответа.
А туман все стоял над Усть-Ижмой. И в этом тумане, где-то между сопок, шли поезда с «воронками». И никто не знал, кто из них везет живых, а кто — уже мертвых.
Семен знал только одно: он живой. Пока. Но за эту жизнь он уже заплатил слишком дорого.
***
Брак оказался именно таким, как Семен и предполагал — адом.
Но не тем адом, где бьют и истязают. Тем, где медленно, по капле, выжигают душу. Лиза не кричала на него, не кидалась посудой, не отказывала в еде. Она просто его не замечала.
Они жили в маленькой комнате при пакгаузе — Семен перегородил фанерой угол, поставил кровать, стол, повесил ситцевую занавеску на окно. Лиза пришла с одним чемоданом — в нем были книги, две смены белья и фотография матери, которая умерла, когда Лизе было двенадцать. Она разложила вещи, посмотрела на ржавую печку-буржуйку, на закопченный потолок и сказала:
— Ничего. Временное.
Семен тогда еще надеялся. Он думал — может, привыкнет, может, поймет, что он не чужой. На вторую ночь он попробовал ее обнять. Она не оттолкнула — она замерла, как доска, и сказала в потолок:
— Семен, не надо. Я устала с дороги.
Он убрал руку. И больше никогда не пробовал.
Сорокин вернулся через две недели. Семен узнал о его приезде по звуку мотора — на станцию редко заезжали машины, только районное начальство да уполномоченные. Черный «Эмка» остановился у крыльца дома Шестаковых. Сорокин вышел, поправил кобуру и сразу поднял глаза на окна второго этажа. Там, за занавеской, мелькнула тень.
Семен стоял у состава, сцеплял два порожних вагона, и руки у него дрожали. Он боялся. Боялся так, как никогда в жизни — даже в ту ночь на мосту. Потому что теперь он знал: этот человек убивает. Не руками — он отдает приказы, и люди исчезают. А Семен живет с его любовницей. И спит с ней — нет, не спит, но все знают, что они муж и жена. И Сорокин знает.
Вечером Сорокин пришел к ним.
Семен сидел на крыльце, чинил тормозной рукав — резина перетерлась, надо было менять. Лиза возилась в комнате, грела чай. Сорокин подошел без стука, просто появился из темноты, как привидение.
— Здорово, сцепщик, — сказал он, садясь на ступеньку рядом. — Как семейная жизнь?
Семен поднял голову. Вблизи лицо у Сорокина было некрасивое — длинное, с тяжелой челюстью и маленькими, очень светлыми глазами. Такими глазами смотрят рыбы — холодно и без всякого выражения.
— Нормально, — ответил Семен. — Спасибо.
— А Лизавета Степановна как? Не жалуется?
— Не жалуется.
Сорокин кивнул, достал папиросу, прикурил от зажигалки. Выдохнул дым в сторону — аккуратно, чтобы не в лицо Семену.
— Ты, сцепщик, счастливый, — сказал он задумчиво. — У тебя работа, жена, крыша над головой. А у других, знаешь, ничего нет. И не будет.
Он замолчал. Семен понял, что это не просто разговор. Это проверка. Сорокин смотрит, боится ли он. Дрожит ли.
— Григорий Андреевич, — сказал Семен, стараясь, чтобы голос звучал ровно, — я человек маленький. Мое дело — вагоны сцеплять. А остальное не моего ума.
— Умный, — усмехнулся Сорокин. — А я думал, ты из простых. Ан нет, с хитрецой.
Он встал, отряхнул галифе. На пороге показалась Лиза — в домашнем платье, с распущенными волосами. Увидела Сорокина и не удивилась. Вообще никак не отреагировала — только кивнула, будто соседа встретила.
— Чай будет? — спросила она.
— Буду, — ответил Сорокин и шагнул в комнату.
Семен остался на крыльце. Через фанерную перегородку он слышал все: как Лиза гремит кружками, как Сорокин садится на стул (тот скрипнул), как они говорят о погоде, о том, что в Свердловске уже холодно, а на Усть-Ижме еще терпимо. Обычные слова. Но между ними было что-то еще — паузы, вздохи, шорох одежды.
Семен встал и ушел к стрелкам. Прошагал туда-обратно раз десять, пока не замерз. Вернулся через час. В комнате было темно, только керосиновая лампа горела вполнакала. Лиза сидела на кровати, смотрела в стену. Сорокина не было.
— Ушел? — спросил Семен.
— Ушел, — ответила она, не поворачиваясь.
— Долго вы чай пили.
Лиза промолчала. Семен подошел к столу. Там стояли две кружки — одна чистая, вторая с темным осадком на дне. И еще — папиросные окурки в блюдце. Три штуки. Сорокин курил много, когда нервничал. Или когда был доволен.
Семен лег на свой топчан, отвернулся к стене. Он знал, что происходило в его отсутствие. Знал, но не хотел думать. Потому что думать — значит признать, что он не муж, не хозяин, даже не жилец в этой комнате. Он — сторож. Который уходит, когда приходит настоящий хозяин.
С этого дня все пошло по кругу.
Сорокин приезжал на станцию два-три раза в неделю. Иногда ночевал в доме Шестаковых — якобы в кабинете на первом этаже, но Семен знал, что в кабинете не гаснет свет до утра только тогда, когда уполномоченный работает с документами. А когда работа с документами заканчивалась, Сорокин поднимался на второй этаж. По лестнице он ходил тихо, но Семен научился слышать его шаги.
Лиза перестала даже скрывать. Однажды, когда Семен вернулся с ночной смены, он застал ее в постели с Сорокиным. Не в своей — в той, которую Семен отгородил фанерой. На его простынях. На его подушке.
Семен постоял в дверях, потом повернулся и вышел. Сел на крыльце, закурил. Руки не дрожали — они онемели, как чужие. Он просидел до рассвета, а когда Сорокин вышел (застегнутый, гладкий, будто только что не увлекался чужой женой на чужой кровати), они встретились взглядами.
— Ты, сцепщик, — сказал Сорокин, поправляя фуражку, — молодец. Не лезешь. Ценю.
И ушел.
Семен смотрел ему вслед и чувствовал, как внутри него что-то ломается. Не сердце — сердце уже было разбито. Ломалась вера в себя. В то, что он мужчина. Что он может защитить, удержать, ударить. Он не мог ничего. Потому что знал: если он ударит Сорокина, то через неделю его самого повезут в «воронке» на север. И никто не спросит, за что. Потому что в тридцать седьмом не спрашивают.
Он стал пить. Не много — стакан самогона перед сном, чтобы заснуть и не видеть снов. Дядя Коля угощал, у него был хороший самогон — на кедровых орешках. Семен пил и думал: как же так вышло, что он, здоровый двадцатитрехлетний парень, боится смотреть в глаза человеку, который спит с его женой. И не просто боится — он чувствует, как у него немеют ноги при звуке этого голоса.
Однажды ночью, когда Лиза в очередной раз была у отца (или у Сорокина — Семен уже не разбирался), он взял ее фотографию — ту, что стояла на комоде: она в белом платье, на перроне, смеется. Смотрел на нее долго, а потом разорвал на четыре части. И сразу же стало стыдно — такой глупый, детский поступок. Собрал куски, сложил в книгу. Не выбросил.
Потому что он все еще любил ее. И это было хуже всего. Если бы он ее ненавидел — он бы ушел. Уехал бы на другой разъезд, в другой поселок, хоть в тайгу. Но он любил. И оставался. И смотрел, как она изменяет ему с человеком, который убивает.
Однажды в октябре — уже выпал первый снег, и поезда шли с воем, разгоняя зайцев с путей — Семен возвращался с перегона. Было темно, фонарь опять керосин кончился. Он шел по шпалам, считал их, чтобы не сбиться с пути. И вдруг услышал шаги сзади.
Он обернулся. Никого. Только снег поскрипывает под ветром.
— Слышь, сцепщик, — голос раздался справа, из-за вагона, что стоял на запасном пути.
Семен замер. Из-за вагона вышел Кирюхин — коренастый, рябой. В руке у него был фонарь, но луч он направил в землю.
— Ты, это, — сказал Кирюхин, — не боись. Я не кусаюсь.
— Я и не боюсь, — ответил Семен, хотя сердце колотилось как бешеное.
— Молодец. А должен бы. — Кирюхин подошел ближе. От него пахло махоркой и чем-то кислым. — Слушай сюда. Ты про ту ночь на мосту помнишь?
Семен молчал.
— Я знаю, что помнишь, — продолжил Кирюхин. — И Григорий Андреевич знает. Но ему ты нужен живой. Пока. Потому что Лизавета Степановна просила тебя не трогать. А зачем просила — ты сам знаешь. Ширма ты, Сема. Понял?
— Понял, — выдавил Семен.
— Вот и хорошо. — Кирюхин хлопнул его по плечу. Хлопок был тяжелый, как удар лопатой. — Ты главное — не рыпайся. И все будет тип-топ. А рыпнешься — мы и без тебя обойдемся. И Лизавета Степановна поплачет, да забудет.
Он ушел так же бесшумно, как появился. Семен постоял еще минуту, потом медленно побрел домой. В голове стучало: «ширма, ширма, ширма». Не муж. Не человек. Ширма.
Дома горел свет. Лиза сидела за столом, пила чай. Увидела его — и отвернулась.
— Ты где был? — спросила она без интереса.
— На работе.
— Ага. — Она помолчала. — Семен, ты бы умылся. На тебе лица нет.
Он хотел сказать ей все, что накипело. Про Сорокина, про Кирюхина, про то, что она сделала из него тряпку. Но посмотрел на нее — на ее бледное лицо, на темные круги под глазами (она тоже не спала ночами, только по другой причине) — и не сказал ничего.
Лег на топчан, укрылся тулупом и пролежал до утра, глядя в потолок. А под потолком, в темноте, ему мерещились лица. Много лиц. Те, кого увезли в «воронках». И тот, седой, с разбитой губой. И свое собственное — жалкое, трусливое, с глазами, которые научились не видеть.
«Господи, — прошептал он в подушку, — за что?»
Но господь на Усть-Ижме не отвечал. Он вообще молчал с тридцать седьмого. Может, его тоже увезли в «воронке».
Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: