Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Валерий Коробов

Чистый лист, испачканный кровью - Глава 2

Устинья стояла на крыльце, сжимая перила, и чувствовала, как внутри что-то оборвалось. Она не знала, верить ему или нет. Она не знала, что хуже — месть или молчание, потому что молчание — это бомба, которая может взорваться в любую минуту. Глава 1 Слухи в Гремячьем Логу распространялись быстрее, чем пожар в сухое лето. К вечеру того же дня, когда Федот поселился на краю села, бабы уже знали: новый участковый — бывший каторжник, убивец, при царе полицейского застрелил, а теперь вот замирился с властью и ходит в форме. Одни крестились, другие, наоборот, одобрительно качали головами: «Наши, красные, таких уважают. Кровью искупил». Устинья весь вечер просидела как на иголках. Нюрка вернулась с речки, полная впечатлений: «Мам, а нового участкового видели? Он на мотоцикле, страшно как тарахтит! Говорят, он из самой Сибири!» Устинья отмахнулась, велела мыть ноги и спать. Демьян задержался в конторе — оформлял документы на нового сотрудника. Когда он вернулся, уже стемнело, и Устинья встретила

Устинья стояла на крыльце, сжимая перила, и чувствовала, как внутри что-то оборвалось. Она не знала, верить ему или нет. Она не знала, что хуже — месть или молчание, потому что молчание — это бомба, которая может взорваться в любую минуту.

Глава 1

Слухи в Гремячьем Логу распространялись быстрее, чем пожар в сухое лето. К вечеру того же дня, когда Федот поселился на краю села, бабы уже знали: новый участковый — бывший каторжник, убивец, при царе полицейского застрелил, а теперь вот замирился с властью и ходит в форме. Одни крестились, другие, наоборот, одобрительно качали головами: «Наши, красные, таких уважают. Кровью искупил».

Устинья весь вечер просидела как на иголках. Нюрка вернулась с речки, полная впечатлений: «Мам, а нового участкового видели? Он на мотоцикле, страшно как тарахтит! Говорят, он из самой Сибири!» Устинья отмахнулась, велела мыть ноги и спать. Демьян задержался в конторе — оформлял документы на нового сотрудника. Когда он вернулся, уже стемнело, и Устинья встретила его на пороге с ужином: щи да каша с топленым молоком.

— Что-то ты бледная, — заметил Демьян, скидывая сапоги. — Устала за день?

— Да так, — ответила она, отводя глаза. — Голова разболелась.

Он не стал допытываться. Демьян вообще был не из тех, кто лезет в душу. Доверял Устинье безоговорочно, считал её самой честной и преданной женщиной на свете. И эта его доверчивость теперь жгла Устинью, как каленое железо. Каждый раз, когда он целовал её в щеку перед сном и говорил: «Спокойной ночи, моя хорошая», она чувствовала себя предательницей. Не потому, что изменяла — она была верна ему все шесть лет, — а потому, что лгала. Лгала каждым днем, каждым вздохом.

Она лежала без сна, слушая, как за стеной посапывает Нюрка, как тикает ходики на стене, и думала о том, что сказал Федот: «Я не за этим приехал». А зачем же тогда? Случайно? В Гремячьем Логу, в ста верстах от железной дороги? Среди всех сел необъятной страны судьба занесла его именно сюда, к её порогу?

Не верю, — прошептала она в подушку. — Не верю в такие совпадения.

Наутро она встала затемно, натопила печь, сходила на колодец за водой. На обратном пути столкнулась с соседкой, Агафьей Тихоновной — бабой бойкой, острой на язык, которая знала всё про всех и никого не боялась.

— Слышала, Устинья Петровна, — зашептала Агафья, перехватывая её у калитки, — новый-то участковый вчера у вас в конторе полдня просидел. Что говорит? Опасаться надо али так, пустое?

— Ничего особого, — ответила Устинья, стараясь говорить ровно. — Человек как человек. Из бывших уголовных, но властью прощённый.

— Эх, — вздохнула Агафья, — боюсь я таких. Прощённый-то он прощённый, а повадки волчьи остаются. Вон, поговаривают, он ещё в гражданскую красным командиром был — сколько народу положил, не счесть. А теперь в милиции. Крови-то сколько на нём!

Устинья промолчала. Она знала про Федота меньше, чем сплетницы. Знала только, что он убил полицейского в 1905-м, бежал с каторги, а потом, видимо, воевал за красных. Но что он делал в Кушве в тот страшный февральский вечер? Почему оказался на крыше кузницы? И почему спас её? Эти вопросы она задавала себе десять лет и так и не нашла ответа.

День потянулся медленно, как деготь. Устинья работала в конторе — переписывала списки налогоплательщиков, ставила печати, подшивала дела. Демьян уехал в волость на совещание, и она осталась одна. Часов в одиннадцать в дверь постучали.

— Войдите, — сказала она, не поднимая головы.

Вошёл Федот.

Он был без формы, в простой рубахе навыпуск и сапогах. Без фуражки его лицо казалось другим — моложе, открытее. Он закрыл за собой дверь и остановился у порога.

— Здравствуй, Устинья, — сказал он просто.

Она подняла глаза. Сердце снова забилось где-то в горле, но она заставила себя не отводить взгляд.

— Здравствуйте, товарищ Медведев.

— Ты можешь называть меня Федотом, — он усмехнулся. — Всё равно мы не чужие.

Она положила перо и сложила руки на груди, закрываясь — от него, от его глаз, от его голоса, который будил в ней то, что она похоронила десять лет назад.

— Зачем вы пришли? — спросила она сухо.

— Поговорить, — он подошел к столу и сел на лавку напротив. — По душам. Как в той кузнице.

— Та кузница давно сгорела, — сказала Устинья. — И всё, что в ней было.

— Не всё, — тихо ответил Федот. — Я, например, не сгорел. И ты — вижу — тоже. Жива, здорова, при муже, при деле. Даже завидую.

— Чему завидовать?

— Тому, что ты нашла свой покой. А я всё ищу.

Он замолчал, и в тишине стало слышно, как за окном возятся куры, как где-то далеко лает собака. Устинья вдруг заметила, что он выглядит усталым. Не той усталостью, которая проходит после сна, а глубокой, въевшейся в кости — как у человека, который слишком долго шел и не знает, куда прийти.

— Ты меня боишься, — сказал он не вопросом, а утверждением.

— Боюсь, — честно призналась она.

— Зря. Я тебя не выдам. Никому. Ни про того управляющего, ни про то, что ты не вдова командира. Мне это не нужно.

— А что тебе нужно? — она подалась вперёд, чувствуя, как внутри закипает злость — на него, на себя, на судьбу. — Зачем ты здесь? Зачем приехал именно в это село? Случайно? Не верю я в случайности, Федот. Я научена.

Он помолчал, глядя в окно, на пыльную улицу, на синее августовское небо.

— А ты знаешь, где я был эти десять лет? — спросил он наконец. — В аду. Настоящем. Сначала в Сибири, потом на фронте, потом опять в Сибири, только уже по другую сторону. Я столько крови повидал — своей и чужой — что мне теперь кажется: я не человек, а ходячее кладбище. И когда меня назначили сюда, я подумал: может, тут хоть тихо будет. Может, отойду. А про то, что ты здесь... — он вздохнул, — я не знал. Честное слово.

Устинья смотрела на него, и злость понемногу отступала, сменяясь чем-то другим — жалостью? пониманием? Она сама не могла разобрать.

— А если бы знал? — спросила она.

— Всё равно приехал бы, — ответил он. — Потому что мне надо тебе кое-что сказать. То, что не сказал тогда, в кузнице.

— Что?

Он встал, подошел к двери, приоткрыл её — проверить, нет ли кого в сенях. Потом вернулся и сел совсем близко, так что она чувствовала запах махорки и пота — запах мужчины, который живёт без бабьей ласки.

— Я тогда не просто так тебя спас, — сказал он глухо. — Я за тобой следил уже неделю. Видел, как ты ходишь к этому управляющему, как плачешь потом в огороде. И понял: ты — не по своей воле. Тебя жизнь сломала. И я решил... ну, не знаю. Вытащить тебя. А когда начался погром, я обрадовался даже. Думал: вот, сейчас я её спасу, и мы уйдём вместе. Вместе начнем новую жизнь.

Она замерла, не дыша.

— Но ты не ушёл, — выдохнула она.

— Не мог. За мной охотились. Я тогда только с каторги бежал, и на меня по всему Уралу ищейки были. Если бы я остался — тебя бы нашли через меня. Убили бы. И дочку твою. Поэтому я ушёл. Думал: вернусь, когда всё уляжется. А когда вернулся — тебя уже не было. Кушву сожгли белые. Я искал тебя три года. Потом война. Потом... отпустило.

Устинья сидела, не шевелясь. Внутри всё перевернулось. Десять лет она носила в себе обиду на этого человека — за то, что бросил, за то, что не взял с собой, за то, что оставил одну в промерзшей кузнице с младенцем на руках. А он, оказывается, искал. И не бросил. Просто не мог иначе.

— Зачем ты мне это говоришь? — спросила она чужим голосом.

— Затем, что я устал врать, — ответил Федот. — И ты, я вижу, устала. Мы оба построили свою жизнь на лжи. Ты — на том, что ты вдова героя. Я — на том, что я советский служака, забывший прошлое. А прошлое нас не отпускает. Оно здесь, между нами.

Он тронул её руку — легонько, кончиками пальцев. И она не отдёрнула. В этом прикосновении не было ничего мужского, плотского. Только горечь и боль, две чаши, которые они выпили до дна.

— Я не буду мешать твоей жизни, — сказал он. — Буду делать вид, что мы чужие. Но если тебе понадобится помощь — ты знаешь, где меня найти.

Он встал, поправил рубаху и направился к двери. Устинья окликнула его:

— Федот!

Он обернулся.

— А тот полицейский... которого ты убил в 1905-м... он правда был таким злодеем?

Федот помолчал, потом усмехнулся горько:

— Нет. Он был обычным человеком. Отцом троих детей. Но тогда мне казалось, что я прав. А теперь... теперь я уже ничего не понимаю. Что такое справедливость, что такое правда. Одно знаю: живые — дороже.

И вышел, притворив за собой дверь.

Устинья осталась одна. Перо выпало из рук. На чистом листе бумаги, где она только начала писать список, расплылось чернильное пятно. Она смотрела на него и думала: вот так и жизнь — одно неосторожное движение, и всё, что было чистым, превращается в кляксу. И никаким пером не выведешь.

А за окном звенел полуденный зной, и где-то на краю села, в пустой избе, новый участковый раскладывал свои нехитрые пожитки — старую винтовку, иконку без оклада да затертую фотографию, на которой была снята молодая женщина с младенцем. Только женщину на снимке было не разобрать — время стерло лица, оставив одни тени.

***

Прошла неделя. Федот исправно нёс службу: обходил дворы, составлял протоколы на самогонщиков, мирил соседей, подравшихся из-за межи. В селе его потихоньку принимали — кто с опаской, кто с уважением. Он не пил, не буянил, с бабами не якшался. Жил тихо, только по ночам в его окне подолгу горел свет — он читал, или чинил сбрую, или просто сидел, глядя на звёзды.

Устинья делала вид, что его не существует. В конторе они встречались по делам: он приносил рапорты, она их подшивала. Разговаривали сухо, официально, на «вы». Демьян ничего не замечал — или не хотел замечать. Он был занят подготовкой к выборам и новой кампанией по сбору налогов.

Но однажды вечером случилось то, что заставило Устинью забыть обо всех предосторожностях.

Нюрка ушла с подружками в лес за грибами и не вернулась к ужину. Сначала Устинья не беспокоилась — девчонки часто загуливались. Но когда стемнело, а дочки всё не было, тревога сжала сердце ледяной рукой. Она оббежала соседей — никто не видел Нюрку с шести вечера. Подружки пришли без неё, сказали, что разошлись на опушке, а Нюрка пошла в глубь леса, за маслятами.

— Одна? — переспросила Устинья, чувствуя, как немеют губы. — Вы что же, бросили её одну в лесу?

— Она сама сказала: «Идите, я догоню», — оправдывалась заплаканная девчонка. — Мы её ждали, ждали... А потом стемнело.

Устинья бросилась к Демьяну. Тот, услышав новость, побледнел и сразу полез в кладовку за ружьём.

— Надо мужиков собирать, — сказал он. — И участкового звать.

Устинья не хотела звать Федота. Но выбора не было. Она сама побежала к его избе, споткнулась на крыльце, забарабанила в дверь.

Он открыл сразу, будто ждал. Увидел её лицо — и всё понял без слов.

— Дочка?

— В лесу. С шести часов. Одна.

Он молча накинул гимнастёрку, сунул за пояс револьвер, взял фонарь — самодельный, из консервной банки со свечой.

— Веди к лесу.

Они шли молча. Демьян уже собрал десяток мужиков с факелами, разбил на группы. Федот взял командование на себя — сказал, кому куда идти, велел прочёсывать лес квадрат за квадратом. Устинья рвалась с ними, но он остановил её:

— Ты здесь. Если она выйдет сама — чтобы ты встретила.

— Не выйдет! — закричала Устинья. — Она там, одна, темно, волки!

— Волков здесь нет, — жёстко сказал Федот. — А паника есть. Ты будешь паниковать — мы собьёмся. Сиди у опушки и жди.

Он ушёл в лес, и его фонарь скоро растаял среди стволов. Устинья села на пенёк, обхватив себя руками, и принялась раскачиваться — как тогда, в Кушве, когда её тащили к виселице. В ушах стучало: Только не Нюрка. Только не она. Всё что угодно, только не это.

Прошёл час. Другой. Мужики возвращались с пустыми руками, разводили костры, перекликались. Демьян принёс Устинье кружку воды, но она не пила. В какой-то момент она вскочила и побежала в лес сама, не слушая окриков. Бежала, раздирая лицо ветками, звала: «Нюра! Нюра!» Голос срывался, она падала, поднималась и бежала дальше.

И вдруг впереди мелькнул свет. Федотов фонарь. А рядом — маленькая фигурка в белом платке.

— Ма-а-ма! — закричала Нюрка и бросилась навстречу.

Устинья упала на колени, обняла дочь, прижала к себе, целуя её мокрые щёки, волосы, руки. Нюрка дрожала, всхлипывала, бормотала: «Я заблудилась, я ходила-ходила, а лес всё не кончался...» Рядом стоял Федот. Он не сказал ни слова. Только перевёл дух и вытер пот со лба.

— Нашёл, — бросил он подошедшему Демьяну. — Спасибо не надо. Это моя работа.

Демьян хлопнул его по плечу, мужики загомонили, закурили. Нюрку укутали в тулуп и понесли на руках домой. Устинья шла рядом, держа дочку за руку, и всё не могла поверить, что всё кончилось благополучно. Только раз, когда она оглянулась, она увидела, как Федот стоит в стороне, смотрит на неё, и в его глазах — такая же боль, такая же любовь, которая была там, в кузнице, десять лет назад.

Она отвернулась. Потому что если бы она посмотрела ещё секунду — она бы не выдержала.

На следующий день Демьян устроил в честь спасения Нюрки небольшое застолье. Позвали Федота, Агафью с мужем, ещё несколько соседей. Стол накрыли в горнице: солёные грузди, варёная картошка, сало, настойка на смородиновом листе. Нюрка, чуть пришедшая в себя, сидела в красном углу под образами, притихшая, с огромными глазами.

Федот пришёл аккуратно причёсанный, в чистой рубахе. Принёс гостинец — карамель в бумажках для Нюрки. Девочка посмотрела на него с благоговением: он же её спас! И Демьян, и мужики — все прочёсывали лес, а нашёл именно этот суровый, молчаливый участковый.

— Расскажите, как вы её нашли? — попросила Агафья, наливая ему настойки.

Федот отодвинул стакан — не пил — и сказал коротко:

— Пошёл по оврагу. Услышал плач. Она в ельнике сидела, под корягой. Ногу подвернула, идти не могла.

— Герой, — выдохнула Агафья. — Прямо как в книжках.

Устинья молчала. Она сидела напротив Федота и не поднимала глаз. Чувствовала, как под столом её нога случайно касается его сапога, и каждый раз вздрагивала.

Демьян произнёс тост: «За нашего нового товарища! За то, что не бросил человека в беде!» Все выпили, кроме Федота и Устиньи. Она пригубила настойку, но тут же отставила — горело в горле.

После застолья, когда гости разошлись, Демьян ушёл в контору доделывать бумаги. Устинья мыла посуду. Федот задержался — помог Нюрке подняться на полати, укрыл её одеялом. Потом вышел на кухню.

— Ты не боишься, что Демьян заметит? — спросила Устинья, не оборачиваясь.

— Заметит что? Что я помогаю соседям? — он прислонился к косяку. — Устинья, я всё понимаю. Я не лезу. Но сегодня... сегодня я не мог не пойти. Это же твоя дочка.

— Наша, — поправила она, поворачиваясь. — Моя и Фрола. И Демьяна — приёмная. И ты к ней никакого отношения не имеешь.

— Знаю, — он опустил глаза. — Знаю. Просто...

Он не договорил. За окном послышался стук копыт. Кто-то прискакал со стороны волости, да не на простой лошади — на милицейской, взмыленной. Федот выглянул в окно и помрачнел.

— Ко мне, — сказал он и вышел на крыльцо.

Устинья осталась в кухне, но слышала обрывки разговора. Гонец говорил что-то про «уезд», про «проверку», про «бумаги из Центра». Голос Федота стал жёстким, он переспросил: «Когда? Завтра?» И потом, тише: «Кто именно едет?»

Ответа она не расслышала. Федот вернулся в избу, но не на кухню — прошёл в сени, загремел чем-то. Потом вышел на улицу и уехал на своём мотоцикле, не попрощавшись.

Устинья вытерла руки и выглянула в окно. За пыльной дорогой, в лунном свете, мотоцикл тарахтел, удаляясь к лесу. И у неё вдруг защемило сердце: что-то надвигалось. Что-то страшное, что снова перевернёт её жизнь.

Наутро она узнала, что в Гремячий Лог едет ревизор из губернского управления НКВД. Говорили, он проверяет всех участковых, особенно тех, у кого «тёмное прошлое». Имя ревизора никто не знал. Но Устинья, проснувшись засветло и взглянув на спокойное лицо спящего Демьяна, вдруг отчётливо поняла: этот ревизор — либо спасение, либо гибель. Потому что если он копнёт прошлое Федота, то копнёт и её. А там, на дне, лежат такие кости, которые лучше не тревожить.

Она перекрестилась на икону, которую не открывала десять лет, и прошептала:

— Господи, пронеси. Пронеси чашу сию.

Но Господь, как назло, в тот день не услышал. Или услышал, но ответил по-своему. Потому что ровно в полдень на пыльной улице Гремячьего Лога остановился чёрный «Форд», и из него вышел человек в кожанке, с папкой, перетянутой резинкой. И когда Устинья увидела его лицо, она поняла: всё. Её время вышло.

Это был кривой Семён — тот самый конторщик с Кушвинского завода, который когда-то отказал ей в работе. Тот, кто знал про неё всё. И кто, как оказалось, теперь служил в НКВД.

Он прошёл мимо неё, не поздоровавшись, но усмехнулся одними глазами. И Устинья похолодела: он узнал её. И не забыл. А такие, как Семён, не прощают. Ничего. Никогда.

***

Чёрный «Форд» стоял у конторы сельсовета весь день. Из него то и дело выходили люди в кожаных куртках — их Устинья никогда раньше не видела в Гремячьем Логу. Они ходили по селу с блокнотами, расспрашивали мужиков про нового участкового, про председателя, про налоги, про кулаков. Спрашивали вежливо, но с такой холодной настойчивостью, что у людей язык прилипал к нёбу.

Сам ревизор — Семён Кривой, как звали его в Кушве за постоянно прищуренный левый глаз — сидел в кабинете Демьяна и листал бумаги. Демьян суетился вокруг, подкладывал папки, предлагал чай. Семён пить не стал, только отодвинул стакан и спросил:

— Где ваша секретарша, товарищ Блинов?

— Устинья Петровна? — Демьян замялся. — Она... она сегодня не здорова. Голова болит.

— Позовите. У меня к ней вопросы.

Устинья действительно сидела дома, прячась за занавесками, и смотрела, как мимо ходят чужие люди. Когда Демьян прибежал запыхавшийся и сказал: «Тебя ревизор требует», она почувствовала, как земля уходит из-под ног. Но встала, одёрнула кофту, пригладила волосы и пошла. Нюрка осталась дома — на этот раз не спорила, потому что увидела лицо матери и испугалась.

В конторе Семён сидел на месте Демьяна, положив ногу на ногу. Он не изменился: та же сутулость, тот же прищуренный глаз, только волосы поредели, да под глазами залегли глубокие тени. Он смотрел на Устинью, и она чувствовала, как он раздевает её взглядом — не по-мужски, а по-следовательски, выворачивая наизнанку.

— Здравствуй, Устинья, — сказал он, не называя её по отчеству. — Давно не виделись.

— Здравствуйте, — ответила она, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Вы меня знаете?

Он усмехнулся — криво, одними губами.

— Не узнавай? Я на Кушвинском заводе конторщиком служил. Ты ко мне работу просила. А потом к управляющему ходила. Помнишь?

Демьян, стоявший у окна, насторожился. Он перевёл взгляд с ревизора на жену.

— Устинья, ты не рассказывала, что работала в Кушве...

— Было дело, — сказала Устинья, не глядя на мужа. — Давно. До революции.

Семён открыл папку, вытащил оттуда пожелтевший лист — старую анкету, заполненную ещё в двадцатом году.

— А вот тут у тебя написано: «Место жительства до 1918 года — Кушва, работала по найму в частных домах». А кто конкретно нанимал? Может, тот самый управляющий Веретенников? — он поднял свой кривой глаз и уставился на Устинью. — Тот самый, которого народ в семнадцатом году за буржуйское отродье убил?

В комнате повисла тишина. Устинья почувствовала, как Демьян смотрит на неё. В его взгляде — не гнев, не подозрение, а растерянность. Он не знал. Он ничего не знал.

— Я работала на разных людей, — сказала Устинья ровно. — Фамилий не помню. Давно было.

— А я помню, — Семён откинулся на спинку стула. — Я всё помню, Устинья. Как ты к нему шлындала, как он тебя за сиськи щипал. И как народ потом хотел тебя на качелях раскачать. Чудом спаслась, говорят. Какой-то каторжник вытащил.

Он сделал паузу и добавил, понизив голос:

— А того каторжника, кстати, звали Федот Медведев. Тот самый, что сейчас у вас участковым служит. Вот такая судьба, а?

Демьян побледнел. Он перевёл взгляд на Устинью, потом на Семёна, потом опять на Устинью. Его губы шевелились, но он не мог вымолвить ни слова.

— Товарищ ревизор, — наконец выдавил он, — вы на что намекаете?

— Ни на что не намекаю, — Семён захлопнул папку. — Я проверяю личные дела сотрудников. У вашей жены — нестыковки. У вашего участкового — уголовное прошлое, которое он, может быть, не полностью раскрыл. И вдруг они оба оказываются из одного города. Совпадение? Не верю.

Он встал, обошёл стол и остановился напротив Устиньи. Она смотрела ему прямо в глаза, хотя внутри всё дрожало.

— Вот что, Устинья Петровна, — сказал он, впервые назвав её по отчеству, и в этом прозвучала угроза. — Завтра в десять утра я жду вас и участкового Медведева на допрос. Отдельно. Будем разбираться, кто вы на самом деле. А вы, товарищ Блинов, — он повернулся к Демьяну, — пока от работы отстраняетесь. До выяснения.

Демьян открыл рот, чтобы возразить, но Семён поднял руку:

— Не спорьте. Это приказ из губернии.

Он вышел, хлопнув дверью. В конторе остались только Устинья и Демьян. Тишина стояла такая, что было слышно, как муха бьётся о стекло.

— Устинья, — тихо сказал Демьян, — ты мне должна всё рассказать. Прямо сейчас.

Она закрыла лицо руками и заплакала. Впервые за десять лет — не тихо, в подушку, а навзрыд, как ребёнок. И сквозь рыдания, сквозь боль и стыд, она начала рассказывать. Про Фрола, который пропал без вести. Про голод, про Нюрку, про управляющего. Про то, как ходила к нему, потому что нечем было кормить дочку. Про погром, про верёвку на шее. Про Федота, который спас её с крыши кузницы. Про то, как она сбежала из Кушвы и выдумала историю про красного командира.

Демьян слушал, не перебивая. Он сидел на лавке, сгорбившись, и смотрел в пол. Когда она закончила, он долго молчал. Потом снял очки, протёр их подолом рубахи и сказал:

— Значит, Фрола не было? И ордена не было?

— Не было.

— И ты не вдова?

— Нет.

Он надел очки, посмотрел на неё. В его глазах стояли слёзы — у Демьяна, который никогда не плакал, даже когда хоронили его мать.

— А я ведь верил, — сказал он. — Каждый день верил. И дочку твою как родную принял. И тебя... любил.

— Любишь? — прошептала Устинья, ища его руку.

Он отдёрнул ладонь.

— Не знаю, — сказал он глухо. — Я сейчас ничего не знаю.

Он встал и вышел из конторы, не оглядываясь. Устинья осталась одна. Она смотрела на опустевший стул, на портрет Ленина на стене, на красное знамя с бахромой — на весь этот мир, который она выстроила из лжи, и понимала: рушится. Всё рушится.

Вечером она пошла к Федоту. Ноги сами принесли её к его избе, на край села. Он сидел на крыльце, курил самокрутку и смотрел на закат. Увидев её, не удивился — будто ждал.

— Слышал, — сказал он. — Семён приходил. Допрашивал.

— Откуда знаешь?

— У меня тоже уши есть, — он потушил цигарку. — И глаза. Видел, как он из конторы вышел, как Демьян потом побрёл к лесу. Ты плакала.

Она села рядом, на ступеньку, и долго молчала. Потом спросила:

— Что нам делать?

Федот пожал плечами.

— Бежать, — сказал он просто. — Бежать, и как можно дальше. Вместе.

Она повернулась к нему:

— А Нюрка? А Демьян? Я не могу их бросить.

— А я не могу смотреть, как ты гибнешь, — ответил он. — Этот Семён — мститель. Я его знаю. Он не простит ни тебе, ни мне. Он из тех, кто помнит всё и не умеет забывать. Завтра он нас поодиночке расколет. Тебя — за связь с буржуем, меня — за уголовное прошлое и, возможно, за дезертирство. И конец. Расстрел или лагеря. А Нюрка останется сиротой.

— Нет, — Устинья покачала головой. — Нет, я не побегу. Я лучше всё скажу как есть. Пусть судят.

— Судят? — Федот горько усмехнулся. — Ты знаешь, что сейчас за «связь с врагами народа» дают? Девять лет, Устинья. А то и вышку, если докажут, что ты с управляющим не только спала, но и сведения передавала. Хотя никаких сведений не было, но Семён придумает. Он конторщик, он бумаги писать умеет.

Она закрыла лицо руками. Федот осторожно обнял её за плечи — не по-мужски настойчиво, а по-человечески, как тогда, в кузнице. И она не отстранилась. Слёзы текли между пальцами, капали на его гимнастёрку.

— Устинья, — сказал он тихо, — я тебя десять лет искал. Десять лет думал о тебе каждую ночь. Я не враг тебе. И не чужой. И я знаю одно: если мы сейчас не уйдём — мы пропали. Оба. А если уйдём — может, ещё затеряемся где-нибудь в Сибири, на Лене, в тайге. Начнём новую жизнь. Нюрку возьмём. Демьян... Демьян без нас проживёт. Он мужик крепкий, оправится.

— Ты предлагаешь мне бросить мужа? — Устинья подняла на него заплаканные глаза.

— Я предлагаю тебе остаться живой, — ответил Федот. — Выбирай.

Она долго смотрела на него. В его глазах — не было лжи. Только правда, горькая и суровая, как тот февральский ветер в Кушве. И она вдруг поняла: она всегда знала, чем это кончится. С того самого момента, когда он поднял её с колен на заснеженном дворе.

— Дай мне ночь, — сказала она. — Я подумаю.

— У нас нет ночи, — покачал головой Федот. — Завтра в десять утра — допрос. Мы должны быть далеко отсюда к пяти утра. Я всё подготовил: мотоцикл заправлен, в коляске — вещи, хлеб, крупа. Оружие есть. Жду тебя с Нюркой в четыре утра у старой мельницы. Если не придёшь — уеду один. И больше ты меня не увидишь.

Он встал, поправил гимнастёрку и ушёл в избу, не попрощавшись. Устинья осталась сидеть на крыльце, глядя на закатное небо. Оно было багровым — как кровь. Как та кровь, что пролилась в Кушве десять лет назад. Как та, что ещё прольётся, если она останется.

Она встала и пошла домой. В избе горел свет — Демьян вернулся. Он сидел за столом, перед ним стояла непочатая бутылка самогона. Он не пил никогда. Но сегодня — пил.

— Садись, — сказал он, не глядя на неё. — Поговорим.

Устинья села напротив. Сердце колотилось где-то в горле.

— Ты уйдёшь? — спросил он. — С ним?

Она не спросила, откуда он знает. В селе всё видно, а она ходила к Федоту не тайно.

— Не знаю, — ответила она честно.

— А я знаю, — Демьян поднял на неё мутные от самогона глаза. — Уйдёшь. Потому что ты его любишь. Всегда любила. А я был просто... крышей. Надёжной, спокойной крышей. Так ведь?

Устинья хотела сказать «нет», но не смогла. Потому что это была правда. Жестокая, как нож, правда.

— Прости меня, Демьян, — прошептала она.

Он махнул рукой, взял бутылку и вышел в сени. Хлопнула дверь. Устинья осталась одна. И где-то за стеной спала Нюрка, ничего не подозревая о том, что её жизнь перевернётся через несколько часов.

Устинья подошла к сундуку, достала старую фотографию Фрола, посмотрела на неё, потом разорвала на мелкие клочки и бросила в печку. Огонь жадно слизнул бумагу, и вместе с ней сгорело прошлое — всё, что связывало её с Кушвой, с позором, с болью.

Осталось только будущее. И выбор, который она должна сделать до рассвета.

Продолжение в Главе 3

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: