РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Голод пришёл на третьи сутки.
Не сразу — сначала была тупая, ноющая пустота под ложечкой, которую Тамара заливала водой из лесных ручьёв.
Потом пустота превратилась в сосание — противное, настойчивое, когда живот сводит, а во рту собирается слюна при одном воспоминании о хлебе.
К пятым суткам она уже не чувствовала голода.
Тело привыкло, сжалось, перестало просить. Только слабость осталась — такая, что ноги подкашивались, а перед глазами плыли чёрные мухи.
Она искала еду в лесу. Всё, что могла.
Ягоды — ещё не поспевшую чернику, кислую, твёрдую.
Грибы — сыроежки, которые она срывала и ела прямо с земли, не разбирая, съедобные ли.
Разжевала какой-то корешок, горький, вяжущий рот — и всё равно проглотила.
Один раз нашла муравейник, долго ковырялась в нём палкой, доставая белые куколки — муравьиные яйца. Ела их, давясь, потому что они отдавали чем-то кислым и муравьиным. Но это было лучше, чем ничего.
Она не заходила в деревни. Не могла.
Они попадались на пути — одна, вторая, третья.
Тамара видела их издали: чёрные печные трубы, торчащие из пепла, как пальцы мертвецов. Ни одного целого дома.
Ни одной живой души. Только ветер гулял по пепелищам, поднимая серый пепел и гоняя его по земле, как снег.
Она обходила такие деревни стороной.
Не потому, что боялась немцев — они уже ушли отсюда, оставив после себя только смерть.
А потому, что не могла смотреть на трубы. Каждая труба напоминала ей ту, белую, у которой она прощалась с домом.
На шестой день — или седьмой, она сбилась со счёта — Тамара услышала голоса.
Живые голоса.
Не немецкие — свои. Русские. Тихо переговаривались где-то за осинником, и в этих голосах была боль, усталость и страх.
Тамара замерла.
Спряталась за кустом, прислушалась. Их было много — человек десять, не меньше. Она выждала, убедилась, что немцев рядом нет, и вышла из укрытия.
Они сидели на поляне — кучка людей, похожих на неё саму: грязные, оборванные, босые.
Две старухи, несколько баб с детьми, один старик, двое мужиков — без поясов, в рваных рубахах. Лица у всех были серые, осунувшиеся, с провалившимися глазами.
Дети не плакали — они молчали, прижавшись к матерям, и смотрели оттуда, из-под материнских платков, большими, взрослыми глазами.
Тамара вышла на поляну, и люди подняли головы. Кто-то испуганно шарахнулся, кто-то, наоборот, потянулся к ней.
— Ты чья? — спросила одна из баб — худая, с красными от слёз глазами. — Откуда?
Тамара назвала свою деревню. Баба перекрестилась.
— Там всех, говорят, положили. Немцы зашли — никого не оставили. Ты как уцелела?
— Убежала, — тихо сказала Тамара. — В лес.
Она оглядела людей.
Всматривалась в каждое лицо — вдруг мать? Вдруг отец? Вдруг Сашка? Но нет. Чужие. Ни одного знакомого.
— А из нашей деревни кто-нибудь? — спросила она, хотя уже знала ответ. — Семёновы? Пётр Егорович, Аграфена Ивановна? Сашка, мальчик семи лет?
Бабы переглянулись. Покачали головами.
— Не видели, — сказала одна. — Может, впереди. Может, ушли дальше.
Тамара опустилась на траву.
Сил не было даже на то, чтобы стоять. Села, обхватила колени и уставилась в одну точку.
Внутри всё оборвалось — не надежда, нет, надежда уже умерла. Но что-то другое, чему нет имени. Тревога. Тяжёлая, свинцовая, не отпускающая ни на минуту.
«Где вы? — думала она. — Живы ли вы? Мама, тять, Сашка...»
Она сжала кулаки, впилась ногтями в ладони. Боль помогала не разреветься при чужих.
Люди на поляне были страшные.
Не от того, что изранены или больны — хотя и это было. А от того, что они смотрели.
Смотрели в одну точку, как слепые. У некоторых губы шевелились — молились, наверное.
Дети не играли — они сидели тихо, как мыши, боясь привлечь внимание.
— Есть чего? — спросила Тамара, кивнув на узел одной из баб.
— Последнее доедаем, — ответил мужик, не поднимая головы. — Сухари горстка на всех. Да вода.
— А где наши? — спросил вдруг маленький мальчик, похожий на Сашку — такие же вихры, такие же коленки в цыпках.
— Где наши?
Скоро они придут?
Мать прижала его к себе, зашептала что-то в макушку.
Мальчик замолчал, но глаза остались открытыми — полными того же вопроса, на который никто не знал ответа.
Тамара не стала просить еду. Она знала — у них нет лишнего. Поднялась, собралась идти дальше. Но перед уходом оглядела поляну и заметила в стороне, на кусте, чью-то брошенную одежду.
Гимнастёрка.
Солдатская, защитного цвета, с выцветшими петлицами.
Кто-то снял и бросил — может, раненый, может, убитый.
Тамара подошла, взяла в руки. Гимнастёрка была мужская, большая, до колен, но чистая — только на рукаве тёмное пятно, похожее на кровь.
Она стянула через голову своё разорванное платье — остатки ситца, в котором вчера была девушкой, — и надела гимнастёрку.
Та пахла потом, махоркой и чем-то ещё — лесом, что ли.
Или войной
. Прохладно стало сразу. Утро было росистое, ноги босые мёрзли, а гимнастёрка хоть немного спасала.
Она подпоясалась верёвкой, найденной тут же, на поляне, и сунула за пояс пистолет.
Теперь она была похожа на парня — худого, волосы у неё были длинные, спутанные, висели колтуном. Но издали — не разобрать.
— Ты с оружием? — спросил мужик, косясь на пистолет.
— Своё, — коротко ответила Тамара. — Не отдам.
Мужик не спорил.
Немцы были повсюду.
Тамара поняла это, как только вышла из леса к открытому месту. Они не шли сплошной стеной — нет, они растекались по земле, как муравьи, мелкими группами, парами, иногда поодиночке.
Мотоциклы сновали по дорогам, поднимая пыль. Самолёты кружили в небе — низко, нагло, высматривая. Грузовики с солдатами проносились по трактам, и из кузовов доносился смех.
Она пряталась.
В оврагах, в кустах, в высокой траве. Иногда лежала часами, пока колонна не проходила.
Иногда ползла на животе, вжимаясь в землю, чтобы не заметили с дороги.
Лес стал её домом.
Она знала уже, где можно спрятаться, где вода, где гуще кусты. Она научилась двигаться бесшумно — ступать на пятку, потом на носок, обходить сухие ветки.
Научилась замирать при любом подозрительном звуке. Научилась не дышать, когда мимо проходят чужие.
Она встретила его на лесной тропинке.
Парнишка.
Лет шестнадцати, не больше.
Худой, длиннорукий, с облупившимся от загара носом и светлыми, почти белыми бровями.
Одет в какой-то рваный пиджак, подпоясанный верёвкой.
Босой, как и она. В руках — винтовка. Настоящая, трёхлинейка, длинная, тяжёлая, почти в его рост.
Они увидели друг друга одновременно. Оба замерли. Парнишка вскинул винтовку — неумело, ствол ходил ходуном.
— Стой! — крикнул он. Голос сломался — мальчишеский, ещё не окрепший.
— Стой, стрелять буду!
Тамара подняла руки.
— Своя, — сказала она. — Не стреляй. Я своя.
Парнишка опустил винтовку.
Глаза у него были бешеные — испуганные, невыспавшиеся, с красными прожилками.
— Девка? — спросил он, разглядев. — Чего одна?
— А ты чего? — ответила Тамара.
— Я Ванька. Из-под Бреста. — Он говорил быстро, глотая слова.
— Там всё... всё сожгли.
Я в лесу был, когда они пришли. Отец ушёл на заставу, мать... — Он запнулся, сглотнул.
— Не вернулись.
Тамара молчала. Что тут скажешь?
— Винтовку нашёл, — продолжал Ванька, поглаживая ствол. — У убитого. Там, на дороге.
Патронов мало. Десять.
Но если что — не сдамся.
— Я тоже, — сказала Тамара. — Пистолет. Тоже у убитого.
Они постояли молча. Потом Ванька спросил:
— Куда идёшь?
— На восток. Там наши. Мать, отец, брат... — Она запнулась.
— Может, живы.
— Пойдём вместе, — сказал Ванька просто. — Вдвоём веселее. И патроны — если что, отобьёмся.
Тамара кивнула.
Они пошли вдвоём.
Ванька шёл впереди, с винтовкой наперевес — неумело, но решительно. Тамара — сзади, держась в двух шагах, прислушиваясь. В лесу они двигались быстро — оба молодые, оба привыкшие к тишине
. Ванька оказался неразговорчивым, но это и хорошо. Слова сейчас были лишними.
Деревню они увидели издали — дым над крышами, но не чёрный, пожарный, а серый, печной. Значит, живая. Значит, там могли быть люди. Или немцы.
Они подошли ближе, залегли в кустах на пригорке.
В деревне было тихо — подозрительно тихо. Ни собак, ни петухов, ни голосов. Только дым из труб да чьи-то тени, мелькающие между домами.
— Немцы, — прошептал Ванька. — Видишь? У крайней хаты — мотоцикл.
Тамара прищурилась.
Серый мотоцикл с коляской стоял у крыльца. Рядом — два солдата. Курили, переговаривались. На поясах — автоматы.
— Надо обходить, — сказала она. — С той стороны, через огород.
Они поползли.
По-пластунски, прижимаясь к земле, сквозь крапиву и лопухи.
Ванька полз неуклюже — винтовка мешала, цеплялась за ветки. Тамара двигалась легче — она уже привыкла.
Они обогнули деревню и вышли к реке. Неширокой, но быстрой, с тёмной водой, с низкими берегами, заросшими ивняком.
И тут Ванька вскрикнул.
Коротко, сдавленно — и тут же зажал рот рукой.
Тамара обернулась.
Увидела его лицо — белое, с расширенными зрачками. Он смотрел на свою правую руку. Из предплечья, выше локтя, сочилась кровь — тёмная, густая, быстро заливавшая рукав пиджака.
— Не заметил, — прошептал он. — Когда ползли... Должно, осколок... Или пуля... Не знаю.
Тамара подскочила к нему.
Сорвала с себя гимнастёрку — осталась в одной нижней рубахе, тонкой, рваной. Разорвала подол на полосы.
Пальцы не слушались — дрожали, скользили по мокрой ткани. Она прижала тряпку к ране. Ванька зашипел, но не отстранился.
— Терпи, — сказала Тамара. — Сейчас.
Она перетянула руку выше раны — верёвкой, которую нашла на поляне. Туго, до посинения. Кровь остановилась не сразу, но медленнее.
Она наложила повязку — кое-как, впервые в жизни, но держалось.
— Спасибо, — выдохнул Ванька.
Лицо у него было бледное, но он улыбнулся — криво, по-мальчишески. — Ты это... молодец. Сестра милосердия.
— Сестра, — буркнула Тамара. — Пошли. Надо к воде.
Река здесь была чистая — или казалась чистой.
Тамара опустилась на колени у самого берега, зачерпнула ладонями.
Вода была холодная, но не ледяная — июльская. Она пила жадно, долго, не отрываясь
. Ванька сел рядом, пил из ладони, морщась от боли в раненой руке.
— Хорошая вода, — сказал он. — Живая.
Тамара хотела ответить, но вдруг замерла. Её взгляд упал на дно — туда, где в тени ивняка, у самого берега, что-то темнело. Что-то большое, бесформенное, страшное.
Она пригляделась.
Это были тела.
Их было много.
Они лежали на дне реки — кто на спине, кто ничком, вперемешку, как брёвна. Вода колыхала их одежду, и от этого казалось, что они шевелятся.
Пограничная форма. Зелёные гимнастёрки, пилотки, сапоги. Некоторые — без сапог, без ремней. Кто-то — без лиц.
Вода размыла, сделала их всех одинаковыми — серыми, чужими, мёртвыми.
Тамара смотрела на них и не могла отвести взгляд.
Один — молодой совсем, с русой чёлкой, прилипшей ко лбу.
Лежал на спине, раскинув руки, и смотрел в небо пустыми, выеденными рыбами глазницами. Рядом — другой, постарше, с застывшим криком на лице.
Третий — мальчишка, на вид не старше Ваньки, в одной нижней рубахе, с тёмным пятном на груди.
Их сбросили в реку. Живых или мёртвых — не важно.
Они плыли по течению, застревали в корягах, оседали на дно. И вода, такая чистая, такая холодная, пахла теперь сладко-приторно, тошнотворно.
Тамару вырвало.
Прямо в реку, рядом с телами. Её выворачивало долго, мучительно, хотя в желудке не было ничего, кроме воды и горькой желчи
. Ванька стоял рядом, бледный, прижимая раненую руку к груди, и молчал.
— Это наши, — прошептал он наконец. — Пограничники. Их... их расстреляли и сбросили.
Тамара вытерла рот.
Смотрела на воду, на тела, на мутные пятна, расплывающиеся вокруг них.
— Витька, — сказала она чужим, не своим голосом. — Там мог быть Витька.
— Кто? — не понял Ванька.
— Никто, — ответила Тамара. — Уже никто.
Она отвернулась от реки, села на траву, обхватив колени.
Гимнастёрка осталась на берегу — она сняла её, чтобы перевязать Ваньку, и теперь сидела в одной рваной рубахе.
Холодно не было. Внутри всё горело — стыдом, болью, ненавистью.
Ванька сел рядом, молча. Положил свою здоровую руку ей на плечо — легонько, неуверенно.
— Пойдём, — сказал он. — Надо идти. Немцы рядом.
Тамара поднялась.
Надела гимнастёрку — она была в крови Ваньки, но это было лучше, чем ничего. Затянула верёвку. Проверила пистолет — на месте.
— Идём, — сказала она.
Они пошли прочь от реки.
Тамара не оглядывалась. Она знала, что если оглянется — увидит их. Тех, кто остался на дне. Тех, кто никогда не дойдёт до востока. Тех, кому не нужна уже ни вода, ни воздух, ни этот проклятый июльский день.
В лесу снова стрекотали кузнечики. Тамара ненавидела их.
Ненавидела этот звук — мирный, спокойный, живой. Как они смеют стрекотать, когда там, за спиной, река, полная мёртвых?
Как смеют?
Она шла и сжимала кулаки. Ногти впивались в ладони, оставляя кровавые полумесяцы. Она не чувствовала боли.
Всё, что она могла чувствовать, осталось на дне.
*****
Лес к ночи становился другим.
Днём он был убежищем — густым, надёжным, прятал от чужих глаз. Ночью он превращался в чёрную, живую стену, полную шорохов, вздохов и невидимых движений. Каждая ветка, скрипнувшая под ветром, казалась шагом
. Каждый ночной птичий крик — голосом. Каждая тень между стволами — фигурой.
Тамара и Ванька нашли место в низине, упали под старой елью
. Ель росла на склоне, и её лапы свисали до самой земли, образуя живой шатёр. Внутри было темно, сухо и пахло хвоей — горько, по-лесному, почти уютно.
Они лежали на подстилке из лапника, который Ванька нарубил ножом — маленьким, тупым, найденным в кармане убитого. Тамара разложила свою гимнастёрку — сняла и подстелила, оставшись в одной нижней рубахе. Ванька отдал свой пиджак — накинул на них обоих, как одеяло.
Всё равно было холодно.
Июльская ночь тянула из земли сырость, холодную, липкую.
Роса выпала уже к полуночи, и воздух стал влажным, тяжелым. Тамара дрожала — не переставая, мелко, противно.
Зубы стучали, и она не могла это остановить.
— Иди сюда, — сказал Ванька тихо.
Она подвинулась.
Он обнял её здоровой рукой — левой, правую берег, перевязанную, она всё ещё болела и ныла.
Притянул к себе, прижал спиной к груди. Так они и лежали — спина к груди, голова к голове, прижавшись друг к другу, как зверьки в одной норе.
Так было теплее. Немного. Но достаточно, чтобы перестать стучать зубами.
— Ты спишь? — спросил Ванька через полчаса. Голос у него был тихий, почти шёпот.
— Нет, — ответила Тамара. — Не могу.
— Я тоже.
Они помолчали. Где-то в лесу ухнула сова — глухо, страшно. Ванька вздрогнул, прижался плотнее.
— Вань, — сказала Тамара. — У тебя кто остался?
Он долго молчал. Так долго, что она подумала — не ответит.
— Отец, — сказал он наконец. — Мать. Сестрёнка, Нинка, пять лет. Бабушка. И дед. — Он сглотнул. — Все. Все там. В деревне.
Я утром ушёл в лес — дрова рубить. А когда вернулся... — Голос его дрогнул.
— Когда вернулся, уже горело. И стреляли. Я хотел бежать туда, а сосед дядька Гриша схватил, не пустил. Сказал: «Там уже некому помогать».
Тамара чувствовала, как бьётся его сердце — часто, гулко, через гимнастёрку, через рубаху, через её собственную спину.
— А ты говоришь, у тебя отец, мать, брат, — продолжал Ванька. — А у меня... никого. Никого. Дядька Гриша — и тот отстал где-то.
Я один.
— Ты не один, — тихо сказала Тамара. — Я здесь.
— Ты — это другое, — ответил Ванька. — Ты — не семья.
Она не нашлась, что сказать.
Потому что он был прав. Она не была ему ни матерью, ни сестрой. Просто такая же потерянная девчонка, которая брела по лесу с пистолетом за поясом.
— А я боюсь, — сказал Ванька после долгого молчания.
— Не за себя. А того, что один останусь.
Если ты... если с тобой что-то случится. Я не хочу один.
Опять.
Тамара повернулась к нему. В темноте она не видела лица — только смутный силуэт, белок глаза, блеснувший в луне.
— Со мной ничего не случится, — сказала она. — Мы вместе. Дойдём до своих. Найдём твоих.
Моих. Всех найдём.
Ванька ничего не ответил. Только прижался щекой к её волосам — колючим, спутанным, пахнущим дымом и лесом. И вздохнул.
— Проверь оружие, — сказала Тамара. — Перед сном.
Вдруг ночью...
Он кивнул, сел на лапнике, вытащил винтовку. Длинную, тяжёлую, почти в рост. Передёрнул затвор — патрон вылетел, щёлкнул, упал в хвою. Ванька нащупал его, загнал обратно в магазин.
Проверил предохранитель — на месте. Винтовка была готова.
Тамара достала пистолет. В темноте она уже знала его на ощупь — каждый выступ, каждую зазубрину. Сняла с предохранителя.
Дослала патрон. Поставила обратно. Всё, как учил Витя.
— У меня десять патронов, — сказал Ванька. — У тебя?
— Не считала. Полная обойма и одна запасная. Мало.
— Мало, — согласился он.
— Но если что — не сдадимся.
— Не сдадимся, — повторила Тамара.
Они снова легли, прижавшись друг к другу. Ванька обнял её левой рукой, положил голову ей на плечо.
Тамара смотрела в черноту между еловыми лапами и слушала лес.
Где-то далеко, за много вёрст, глухо ухали взрывы. Или не взрывы — гром. Или просто сердце стучало в ушах.
Она закрыла глаза.
Утром их разбудил шум.
Не близкий — далёкий, но отчётливый. Гул моторов, лязг гусениц, гортанные выкрики. Немцы. Колонна. Большая.
Тамара вскочила первой.
Ванька зашевелился, застонал — раненую руку затекло, он не мог ею пошевелить. Тамара помогла ему сесть, приложила палец к губам.
— Тихо, — прошептала она. — Там. За лесом.
Они выглянули из-под еловых лап. Сквозь стволы было видно дорогу — ту самую, широкую, разбитую. По ней шла колонна.
Грузовики — один за другим, десятки, может, сотни. За ними — танки, тяжёлые, с длинными стволами. Между ними — мотоциклы, солдаты верхом, солдаты пешком. Всё это двигалось медленно, неумолимо, как железная река.
— Сколько их, — прошептал Ванька. — Господи, сколько же их.
Тамара молчала.
Она смотрела на колонну и считала. Не вслух, про себя. Тридцать грузовиков. Сорок. Пятьдесят. Танки — пятнадцать, двадцать. Мотоциклы — не счесть.
Они шли на восток.
Туда, где были свои.
— Надо обходить, — сказала Тамара. — Кругом. Через болото.
— Через болото? — Ванька посмотрел на неё.
— Там же трясина.
— Значит, будем осторожно. Другого пути нет.
Они поползли. От ели к кусту, от куста к оврагу. Лес здесь был редкий, и укрыться было трудно. Тамара ползла, прижимаясь к земле, чувствуя каждый камушек, каждую ветку. Ванька — сзади, с винтовкой, которую тащил за собой на верёвке.
Колонна гудела, лязгала, рычала. Иногда из грузовиков доносились песни — пьяные, гортанные, чужие. Иногда — смех. Им было весело. Они шли на восток, и никто не мог их остановить.
Обход занял несколько часов. Они пробирались через болото — вязкое, чёрное, с жидкой травой, которая проминалась под ногами, как губка. Вода хлюпала, холодная, противная, доходила до щиколоток, до колен. Тамара шла впереди, щупала палкой землю — не провалится ли.
Ванька — сзади, держась за её гимнастёрку.
Несколько раз ноги уходили в трясину, и Тамара замирала, боясь пошевелиться
. Потом медленно, очень медленно вытаскивала ногу и ступала дальше.
Они выбрались на твёрдую землю только к полудню. Мокрые, грязные, дрожащие от холода и усталости. Сели под берёзой, перевели дух.
Тамара посмотрела на Ваньку. Он был бледный, губы синие, повязка на руке промокла и почернела.
— Надо перевязать, — сказала она. — Давай.
Она сняла свою гимнастёрку, снова разорвала подол на полосы. Сняла старую повязку — под ней рана была красной, воспалённой, но не гноилась. Кровь остановилась. Тамара наложила новую, потуже.
— Спасибо, — сказал Ванька. — Ты как мать.
Она усмехнулась — горько, безрадостно.
— Какая я мать. Мне семнадцать.
— А мне шестнадцать, — сказал Ванька. — А чувствую себя — на сорок.
Они пошли дальше.
Лес снова стал густым, надёжным. Тамара шла молча, глядя под ноги. Ванька тоже молчал.
На привале, у ручья, она села на камень и вдруг заплакала. Не так, как раньше — сдерживаясь, зажимая рот.
А по-настоящему — всхлипывая, вытирая слёзы грязными руками, шмыгая носом.
— Ты чего? — испугался Ванька. — Чего ты?
— Они погибли, — выдохнула Тамара. — Я знаю. Они погибли. Мать, отец, Сашка. Их нет.
Я осталась одна.
— Но ты же не знаешь, — сказал Ванька, присаживаясь рядом. — Ты не видела. Может, они ушли. Может, они впереди.
— Нет, — Тамара покачала головой. Слёзы текли по щекам, капали на гимнастёрку, на грязные колени. — Нет. Я знаю.
Если бы они были живы — они бы меня дождались. А они ушли. Не дождались.
Потому что... потому что их убили. Или угнали. Или... — Она не могла договорить.
Она закрыла лицо руками и зарыдала — громко, в голос, не стесняясь.
Всё, что копилось внутри эти дни — страх, боль, ненависть, отчаяние, — вырвалось наружу.
Она плакала по матери, по отцу, по Сашке, по дому, по Вите, по той жизни, которая кончилась в четыре часа утра 22 июня.
Ванька растерялся.
Потом обнял её здоровой рукой, прижал к себе. Она уткнулась лицом ему в плечо и плакала, вздрагивая всем телом.
— Тише, — сказал он. — Тише, Там. Не надо. Не плачь.
Он гладил её по голове — по спутанным, грязным волосам — и шептал что-то бессвязное, успокаивающее. Как умел. Как мог.
— Они живы, — говорил он. — Они живы, вот увидишь. Мы их найдём. Мы всех найдём. Не плачь. Пожалуйста, не плачь.
Она плакала долго.
Минут десять, может, пятнадцать. Потом слёзы кончились, осталась только пустота — и тепло его руки, всё ещё лежащей на её затылке.
— Прости, — сказала она, отстраняясь. — Прости.
Я не должна.
— Должна, — сказал Ванька. — Если не плакать — лопнешь. Я тоже плакал. Первые дни. Потом перестал.
Слёз не осталось.
Она вытерла лицо подолом гимнастёрки. Посмотрела на Ваньку — мальчишку с облупившимся носом, с перевязанной рукой, с винтовкой, которую он едва таскал. И вдруг поняла: он такой же.
Такой же потерянный, такой же испуганный, такой же одинокий
. И он держится, потому что надо. Потому что больше некому.
— Идём, — сказала Тамара, поднимаясь. — Надо идти.
Она протянула ему руку. Он взял — здоровой, левой. Рука у него была тёплая, сухая, с мозолями на пальцах. Детская ещё, мальчишеская.
Они пошли дальше. На восток. Вдвоём.
Лес шумел над ними — зелёный, живой, равнодушный. Где-то пели птицы. Где-то вдалеке снова урчали моторы — немцы, другие, новые. Но сейчас, в эту минуту, был только лес, только дорога, только они двое.
— Вань, — сказала Тамара, не оборачиваясь.
— А?
— Спасибо, что ты есть.
Он не ответил. Только шагнул ближе, почти вровень, и пошёл рядом. Плечо к плечу.
Так они и шли — двое в лесу. На восток. Надеясь. Или уже не надеясь — просто двигаясь. Потому что остановиться было страшнее, чем идти.
А впереди, за лесом, дымилось небо. И где-то там, может быть, были люди. Свои. Те, кто ждал. Те, кто ещё не сдался.
И может быть — только может быть — среди них были мать, отец и маленький Сашка.
Тамара верила в это. Потому что если не верить — незачем было идти.
*****
Они шли лесом второй час после полудня
. Солнце пробивалось сквозь кроны редкими, ленивыми лучами, и в этих лучах плясала мошкара.
Лес здесь был другой — не чёрный, не обгоревший, а живой, густой, с высокими соснами и мягким мхом под ногами.
Тамара даже на миг забылась — показалось, что нет войны, что она просто идёт по грибы, как в прошлом году. Но пистолет тяжелел на поясу, и Ванька с винтовкой шёл рядом, и повязка на его руке была бурая от запёкшейся крови.
Она первая услышала собак.
Не лай — азартный, звонкий, каким гонят зверя. А глухое, настойчивое рычание, которое приближалось. Овчарки.
Немецкие овчарки.
Тамара слышала о таких — их натаскивали на людей, и они брали след мёртвой хваткой.
— Вань, — прошептала она, хватая его за рукав. — Собаки.
Он замер, прислушался. Лицо его побелело — не от страха, от понимания.
— Облава, — сказал он. — Нас ищут. За нами идут.
Они переглянулись. И бросились бежать.
Лес рванул навстречу — ветки в лицо, корни под ноги, мох скользкий, как лёд. Тамара бежала, не разбирая дороги, низко пригнувшись, чтобы не зацепиться.
Ванька — за ней, с винтовкой, которая била его по спине, путалась в ногах.
Сзади — уже слышно — топот многих ног, лай собак, гортанные крики.
— Держи их! Шнеллер! Шнеллер!
Пуля просвистела над головой — срикошетила от сосны, брызнула корой.
Вторая ударила в ствол в метре от Тамары. Они стреляли на бегу, наугад, не целясь.
Но пуля есть пуля.
— В овраг! — крикнул Ванька, сворачивая влево.
Они скатились вниз — по глинистому склону, цепляясь за корни, за траву. Внизу было мелко, грязно, пахло прелой листвой.
Тамара упала на колени, поднялась, побежала дальше.
Овраг вилял, как змея, и они бежали по его дну, с трудом выдирая ноги из вязкой земли.
Собаки приближались.
Тамара оглянулась — и увидела их. Две овчарки, серые, с чёрными спинами, вылетели из леса на склон оврага.
Они не лаяли — они молча бежали, низко пригнув головы, и глаза у них горели жёлтым огнём.
За собаками — солдаты. Трое. В касках, с автоматами. Четверо. Пятеро.
— Ванька! — закричала Тамара. — Ванька, беги!
Он бежал.
Изо всех сил, размахивая винтовкой. Но раненная рука болела, и он прижимал её к груди, и это мешало. Он споткнулся о корень, упал, вскочил — но секунда была потеряна.
Первая овчарка прыгнула.
Тамара выхватила пистолет — и выстрелила.
Собака взвизгнула, перевернулась в воздухе и упала в грязь, дёргая лапами.
Вторая — на секунду замерла, но Тамара уже стреляла снова.
Мимо. Пуля ушла в землю. Овчарка прыгнула, вцепилась зубами в Ванькину ногу — выше щиколотки. Он заорал, ударил её прикладом, раз, другой
. Собака не отпускала.
Немцы были уже рядом — первый выскочил на склон, вскинул автомат.
Тамара выстрелила ему в грудь.
Тот упал, не вскрикнув, покатился вниз, сминая кусты.
Второй немец — здоровый, рыжий, с бычьей шеей — побежал прямо на неё, стреляя на ходу.
Пули взрыли землю у её ног. Тамара пригнулась, выстрелила — и промахнулась.
Пистолет дёрнулся, отдача больно ударила в ладонь.
Немец был уже в двух метрах.
Он бросил автомат — тот повис на ремне — и рванул к ней.
Тамара успела выстрелить ещё раз — пуля скользнула по каске, срикошетила. Немец взревел, схватил её за горло.
Пальцы — железные, горячие, вонючие потом и махоркой — сдавили шею.
Тамара не могла дышать.
Она била его по руке, по лицу, колотила пистолетом по голове — бесполезно. Он был огромный, пьяный, обезумевший.
— Ванька! — прохрипела она.
Ванька уже был рядом.
Он отшвырнул мёртвую собаку, поднялся, схватил винтовку за ствол.
И ударил немца прикладом — с размаху, в висок.
Немец качнулся, но не упал. Разжал одну руку, отшвырнул Ваньку, как щенка.
Тот отлетел к стене оврага, ударился спиной о корень, охнул.
Немец снова схватил Тамару. Теперь — за волосы. Рванул вверх, заставляя встать на колени.
Что-то крикнул в лицо — гортанное, злое, слюнявое. Пахло от него шнапсом и чесноком.
Тамара смотрела в его глаза — мутные, бешеные, маленькие, как у кабана.
И вдруг перестала бояться.
Спокойно. Холодно. Как во сне.
Она подняла пистолет — немец не заметил, он был слишком занят, рвал её волосы, тянул к себе. Приставила ствол к его животу. В упор.
Нажала спусковой крючок.
Немец дёрнулся. Посмотрел вниз, на дыру в гимнастёрке, откуда быстро, толчками вытекала кровь.
Разжал пальцы. Опустился на колени. Потом упал лицом вперёд, в мох, и затих.
Тамара стояла над ним, сжимая пистолет. Ствол дымился. Она смотрела на тело и не чувствовала ничего.
Ни страха. Ни радости. Ни тошноты. Только пустоту — глубокую, холодную, как колодец.
— Там, — прошептал Ванька, поднимаясь. Он держался за стену оврага, нога его была в крови — собака прокусила глубоко.
— Ещё двое. Бежим.
Они побежали. По оврагу, потом вверх, через кусты, в самую чащу. За спиной слышались крики — немецкие, злые, но не приближались.
Потеряли след. Или побоялись лезть в чащу.
Они бежали, пока лёгкие не стали рваться, пока перед глазами не поплыли чёрные круги.
Тамара упала на колени, её вырвало — сухой, горькой желчью. Ванька стоял рядом, согнувшись, держась за раненую ногу.
— Ушли, — выдохнул он. — Кажется, ушли.
Тамара вытерла рот
. Посмотрела на пистолет — в руке, всё ещё зажатый. Медленно, будто в чужом сне, передёрнула затвор. Гильза вылетела, блеснула в воздухе, упала в мох.
Она дослала новый патрон.
— Восемь осталось, — сказала она ровным, неживым голосом. — Было десять.
Ванька посмотрел на неё. На её лицо — спокойное, почти безразличное. На руки — не дрожащие. На глаза — сухие, невидящие.
— Ты его убила, — сказал он. — Того, рыжего. В упор.
— Да, — сказала Тамара. — Как собаку.
Она сунула пистолет за пояс, поднялась
. Ноги дрожали, но она не обращала внимания.
Надо было идти. Всё, что надо было делать сейчас, — идти.
Они брели лесом до вечера. Молча. Ванька хромал — собака прокусила глубоко, нога распухла, и каждый шаг давался с болью.
Тамара перевязала ему рану — разорвала нижнюю рубаху на полосы, затянула потуже. Кровь остановилась, но нога посинела.
— Надо к людям, — сказал Ванька. — Одни мы пропадём. У меня нога не идёт, у тебя патроны на исходе.
— К людям, — повторила Тамара. — К каким людям?
Кругом немцы.
— К своим. К солдатам. Где-то здесь должны быть. Не все же погибли.
Она не ответила. Пошла дальше.
Лес к вечеру стал редеть. Потянуло дымом — не пожарным, а костровым, с горчинкой. И голосами — тихими, негромкими, русскими.
Тамара замерла. Ванька — тоже. Они переглянулись и медленно, крадучись, двинулись на звук.
На поляне, у большого костра, сидели люди. Человек десять — двенадцать. В форме. В гимнастёрках, в пилотках, с винтовками, составленными в козлы. У некоторых — повязки на головах, на руках, на ногах. Раненые. Усталые. Но живые.
Тамара вышла из кустов с поднятыми руками. Ванька — за ней, держа винтовку стволом вниз.
— Свои, — сказала она. Голос охрип, сорвался. — Свои.
Люди у костра обернулись. Кто-то вскочил, схватил винтовку.
Старший — капитан, судя по петлицам, с седеющими висками, — поднял руку.
— Стой, — сказал он негромко. — Свои.
Тамара шагнула к костру и вдруг поняла, что не может идти дальше. Ноги подкосились. Она опустилась на землю прямо там, где стояла, и уставилась в огонь.
— Девка, — сказал капитан. — Откуда?
Она не ответила. Смотрела на пламя, и в голове было пусто.
— Из деревни, — сказал за неё Ванька. — Её деревню немцы сожгли. И мою. Мы одни остались. Добираемся до своих.
Капитан подошёл ближе. Посмотрел на гимнастёрку Тамары — чужую, солдатскую, на пистолет за поясом. На её лицо — в копоти, в крови, с чёрными кругами под глазами.
— Сколько тебе, дочка? — спросил он тихо.
— Семнадцать, — ответила Тамара, не поднимая глаз.
Капитан помолчал. Потом снял с плеч свою шинель — грязную, дырявую, но тёплую — и накинул на неё.
— Садись к огню, — сказал он. — Сейчас поешь. А потом поговорим.
Тамара подняла глаза.
Посмотрела на капитана — на его усталое, обветренное лицо, на седые виски, на глубокие морщины у рта. Он был похож на отца.
Такой же крепкий. Такие же руки — чёрные от земли и пороха.
— Вы наших не видели? — спросила она. — Семёновы. Пётр Егорович, Аграфена Ивановна. И Сашка, семь лет. Из Горюхино.
Капитан покачал головой.
— Не видел, дочка. Много народу идёт. Может, они впереди.
Тамара кивнула. Села у костра, протянула руки к огню. Кто-то — молоденький солдат, такой же мальчишка, как Ванька, — подал ей кружку с горячим, жидким супом. Тамара взяла. Глотнула. Горячо. Пахло дымом и чем-то ещё — жизнью, наверное.
Ванька сел рядом. Ему тоже дали поесть. Он ел жадно, торопливо, обжигаясь, и молчал.
Капитан сел напротив, достал кисет, закурил. Смотрел на них — двух детей в грязных, рваных одеждах, с оружием в руках.
— Страшно было? — спросил он.
— Страшно, — сказал Ванька.
— А тебе ? — капитан повернулся к Тамаре.
Она подняла глаза. Вспомнила рыжего немца, его пальцы на своей шее, его мутные глаза за секунду до выстрела.
— Уже нет, — сказала она. — Уже ничего не страшно.
Капитан докурил, затушил окурок о каблук.
— Отдохните, — сказал он. — Завтра решим, куда вас. Может, с нами пойдёте. У нас — на восток. К своим.
Тамара посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом. Потом перевела глаза на костёр, на угли, на золу.
— Мы с вами, — сказала она. — До своих.
Она легла на землю, подложив под голову шинель капитана. Ванька лёг рядом — как тогда, под елью, спина к спине. Костёр трещал, бросая тени на лица солдат. Где-то в лесу снова ухнула сова. Где-то далеко глухо ухали взрывы.
Тамара закрыла глаза.
Перед внутренним взором встало лицо рыжего немца — за секунду до выстрела. Она смотрела на него спокойно. Не вздрогнула. Не отвернулась.
— Спи, — сказал Ванька тихо. — Завтра идти.
Она кивнула, хотя он не видел. И уснула — тяжёлым, без сновидений сном.
. Продолжение следует.
Глава 4.