Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Дом. Еда. Семья

Вот такой кисель. 29-2

начало *** предыдущая часть *** Вечер опустился на деревню тихий, тёплый, напоённый запахами отцветающих трав и нагретой за день земли. В доме Егора уже зажгли лучину, и мягкий, дрожащий свет разливался по горнице, ложился золотистыми бликами на стены, на иконы в красном углу, на начищенный до блеска стол. За окном стрекотали кузнечики, где-то вдалеке перекликались собаки, и жизнь текла своим чередом — размеренно, спокойно, будто и не было последних событий. Маша сидела на лавке, перебирала сушёные травы, разложенные на чистой холстине. Пальцы её, ловкие, привычные, перекладывали стебелёк за стебельком, отделяли одно от другого, складывали в отдельные кучки. Настенька, пригревшись у её бока, уже клевала носом, и Маша время от времени поправляла сползающий с её плеч платок. Егор задерживался у сотника: какие-то дела, разборы, - обещал быть к полуночи. И тут в горницу, бесшумно ступая, вошла холопка. В руках она несла глиняный кувшин, от которого поднимался лёгкий, едва уловимый пар. По

начало

***

предыдущая часть

***

Вечер опустился на деревню тихий, тёплый, напоённый запахами отцветающих трав и нагретой за день земли. В доме Егора уже зажгли лучину, и мягкий, дрожащий свет разливался по горнице, ложился золотистыми бликами на стены, на иконы в красном углу, на начищенный до блеска стол. За окном стрекотали кузнечики, где-то вдалеке перекликались собаки, и жизнь текла своим чередом — размеренно, спокойно, будто и не было последних событий.

Маша сидела на лавке, перебирала сушёные травы, разложенные на чистой холстине. Пальцы её, ловкие, привычные, перекладывали стебелёк за стебельком, отделяли одно от другого, складывали в отдельные кучки. Настенька, пригревшись у её бока, уже клевала носом, и Маша время от времени поправляла сползающий с её плеч платок. Егор задерживался у сотника: какие-то дела, разборы, - обещал быть к полуночи.

И тут в горницу, бесшумно ступая, вошла холопка. В руках она несла глиняный кувшин, от которого поднимался лёгкий, едва уловимый пар. Поклонилась, поставила кувшин на стол, переступила с ноги на ногу.

— Маша, — сказала она негромко, — Агафья велела передать тебе кисель. Сказала, сама варила, по особому рецепту, для крепости и здоровья.

Маша подняла голову. Взгляд её, зелёный, спокойный, скользнул по кувшину, по тонкой струйке пара, поднимавшейся над горлышком, по холопке, которая отвела глаза и попятилась к двери, будто боялась, что её о чём-то спросят.

— Спасибо, — сказала Маша ровно. — Ступай.

Холопка вышла, притворив за собой дверь. А Маша осталась сидеть, глядя на кувшин. В горнице было тихо, только лучина потрескивала, роняя искры, да Настенька во сне всхлипнула и прижалась ближе.

Маша не любила кисель. Всегда, с самого детства, пила только взвар: ягодный, травяной, с мёдом, тот, что варила сама или мама Варя, а потом и бабка Марфа научила укрепляющие взвары делать (и не только укрепляющие). Кисель же был для неё тяжёлым, мутным, неживым, не то, что взвар, прозрачный и чистый, как лесной родник. И Агафья знала это, знала наверняка, все в доме знали, что молодая хозяйка кисель не пьёт. И всё равно прислала в вечер, когда Егора нет дома, когда никто не видит, когда можно сделать вид, что ошиблась, перепутала, хотела как лучше.

Маша протянула руку, провела ладонью над горлышком кувшина, не касаясь, так, будто снимала что-то невидимое, что поднималось вместе с паром. И замерла. Пальцы её дрогнули, лицо, только что спокойное, стало жёстким, и в глазах, глубоко, вспыхнул тот самый зелёный огонь, который видели немногие и который не сулил ничего хорошего.

— Вот значит, как, Агафьюшка, отравить меня решила.

Она помолчала, глядя на кувшин, и в голове её пронеслись все те дни, все те слова, все те взгляды, полные ненависти. Вспомнилось, как Агафья смотрела на неё на свадьбе: лютым, чёрным взглядом, как перечила, как отменяла её распоряжения, как сеяла смуту среди холопов, как Настя пряталась за её спину при виде тётки, как Татьяна шептала: «Берегись её, злая она». И вот теперь кисель, тот самый, которого Маша никогда не пьёт. И Егор е ночует дома. Удобно. очень удобно. А еще ужин был солоноват, Маша, по сути, должна была хотеть пить. Только Маша воды себе принесла, так что в киселе не нуждалась.

— Ну что же, — сказала она, и голос её был тих, но в нём звучала та древняя, неумолимая сила, которая не знает пощады к тем, кто замыслил злое. — Сама выбрала свой путь.

Она склонилась над кувшином, шепнула что-то: не слова даже, а дыхание, едва слышное, — и провела рукой сверху вниз, будто снимая невидимую крышку. И содержимое кувшина — густое, мутное, пахнущее овсом и чем-то ещё, неприятным, чужим — просто исчезло. Не вылилось, не выплеснулось, не испарилось — исчезло, будто его и не было. Только лёгкий, горьковатый дымок поднялся к потолку и растаял, не оставив следа.

В тот же миг, в другом конце дома, в своей горнице, Агафья сидела за столом, протянула руку, чтобы налить себе кисель из точно такого же кувшина. Себе она сварила и отлила отдельно, а вот Машке отправила с добавочками, авторский рецепт, так сказать. Она варила его сама, с вечера, добавляя какие-то травы, которые знала только она, и теперь, прихлёбывая, ждала, когда же подействует? Когда же эта выскочка, эта ведьма, эта Машка, которая отняла у неё всё, когда же она наконец уйдёт? Она не видела, как на дою секунды кувшин опустел, а потом вновь наполнился киселем, только уже иным, с «добавочками», а ее кисель появился у Маши в кувшине.

Агафья поднесла кружку к губам, глотнула, поморщилась: горьковато, не так, как хотелось, но допила до дна. И вдруг почувствовала, как внутри разливается холод. Не тот озноб, когда знобит от сырости или от ветра, а внутренний, глубокий, будто кто-то заморозил её изнутри, будто вместо крови по жилам потекла ледяная вода.

— Что-то знобит меня, — сказала она вслух, оглядывая горницу, но в горнице никого не было. Только лампадка теплилась перед иконой, только тени плясали по стенам, только тишина давила на уши.

Она хотела встать, позвать кого-нибудь, но ноги не слушались. Холод поднимался выше, к груди, к горлу, к голове. Агафья доползла до лавки, тяжело дыша, цепляясь за стены, за косяки, роняя по пути кружку, упала на лавку, на подушку, свернулась калачиком, попыталась укутаться в шаль, но шаль не грела. И сознание её, мутное, путаное, поплыло куда-то в темноту, унося с собой последние мысли: ненависть, страх, сожаление — уже не важно, что именно. Важно было только то, что темнота смыкалась, и выхода из неё не было.

Утром её нашли неживой.

Холопка, вошедшая поутру растопить печь, увидела её, вскрикнула, выбежала в сени, переполошила весь дом. Сбежались люди, заохали, закрестились. Кто-то побежал за отцом Михаилом, кто-то к Егору, кто-то к Маше. Агафья лежала на лавке, накрытая шалью, лицо её было спокойным - впервые, наверное, за много лет, и только руки, скрюченные, судорожно сжатые, говорили о том, что последние минуты были нелёгкими.

Никто не заходил к ней в ту ночь. Кисель она варила сама, это знали все: и холопы, и Егор, и Маша. Сама набрала воды, сама развела огонь, сама насыпала крупу, сама добавила травы, те самые, что хранила для особых случаев. Себе налила, и Маше отправила кувшин. А у Маши всё нормально. Маша жива, здорова, поутру пила взвар, ела пироги, улыбалась Настеньке. А Агафья — вот она, лежит.

— Не пережила смерть Митрича, — пустила слух Татьяна, стоя у колодца с ведрами, и голос её звучал печально, сочувственно, как и подобает женщине, которая жалеет покойницу. — Вот и прибралась. Сердце не выдержало, одна-то осталась. Жалко, конечно, человека…

Люди слушали, кивали, вздыхали. Кто-то крестился, кто-то вспоминал, какой Агафья была хозяйкой: строгой, но справедливой. Кто-то шептал, что сглазили её, что нечисто здесь, но таких шептунов быстро осаживали: что вы, люди сами видели: кисель сама варила, никто не заходил, никакого злого умысла. Померла, значит, судьба такая.

И все так и решили: сама себя Агафья извела, сама, по своей воле, лишь бы одной не оставаться. Потому что жить одной - хуже смерти, особенно такой, как она, привыкшей властвовать, повелевать, держать всех в кулаке. А когда не стало ни мужа, ни власти, ни надежды, что остаётся? Только пустота. И Агафья шагнула в эту пустоту сама. А больше и говорить не о чем.

Маша, услышав эту весть, помолчала, глядя в окно, туда, где за плетнём чернел лес. Настенька возилась у её ног, перебирая лоскутки, и напевала что-то своё, детское. Маша погладила её по голове, вздохнула и пошла к печи ставить взвар. Жизнь продолжалась.

продолжение завтра в обычном режиме