Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Приезжая семья (молва) 2/5

К колодцу я в то утро шла поздно. Корова разболелась с вечера, и я полночи просидела у неё в хлеву — то поила, то слушала, как она тяжело дышит. К рассвету отпустило, и я только тогда, наконец, взялась за вёдра. У сруба стояли трое: Зинаида, Клавдия и баба Таня. Стояли плотно, головами вместе, и по тому, как они смолкли, едва я подошла, я поняла — обо мне говорили. — Доброе утро. — Доброе, — отозвалась Клавдия и тут же отвернулась, будто ей вода в собственном ведре стала вдруг очень интересна. -----> 1 часть <----- Зинаида молчать не умела никогда. — А ты слыхала, Любовь? Со склада-то пропало. Мешок овса и топор новый. Степан Матвеич с утра у сарая стоял, замок осматривал. Я зачерпнула воду и подняла ведро. В груди что-то опустилось — медленно, тяжело, как камень в воду. — Замок-то ломали? — А вот не ломали. — Зинаида сказала это с особенным удовольствием. — В том-то и дело. Ключ либо подобрали, либо… — она многозначительно умолкла, — либо взял свой. Из тех, кто туда вхож. Клавдия нако
Оглавление

К колодцу я в то утро шла поздно. Корова разболелась с вечера, и я полночи просидела у неё в хлеву — то поила, то слушала, как она тяжело дышит. К рассвету отпустило, и я только тогда, наконец, взялась за вёдра.

У сруба стояли трое: Зинаида, Клавдия и баба Таня. Стояли плотно, головами вместе, и по тому, как они смолкли, едва я подошла, я поняла — обо мне говорили.

Доброе утро.

Доброе, — отозвалась Клавдия и тут же отвернулась, будто ей вода в собственном ведре стала вдруг очень интересна.

-----> 1 часть <-----

Зинаида молчать не умела никогда.

А ты слыхала, Любовь? Со склада-то пропало. Мешок овса и топор новый. Степан Матвеич с утра у сарая стоял, замок осматривал.

Я зачерпнула воду и подняла ведро. В груди что-то опустилось — медленно, тяжело, как камень в воду.

Замок-то ломали?

А вот не ломали. — Зинаида сказала это с особенным удовольствием. — В том-то и дело. Ключ либо подобрали, либо… — она многозначительно умолкла, — либо взял свой. Из тех, кто туда вхож.

Клавдия наконец оторвалась от своего ведра.

Вхож-то у нас многие. Только до этой недели ничего не пропадало.

Они не назвали имени. Не надо было. Все знали, кто на этой неделе впервые приходил к хозяйственному двору — чинить грабли, лопаты, косы.

Я не стала им отвечать. Подняла ведро, перехватила коромысло поудобнее и пошла. Спиной слышала, как Зинаида опять заговорила — негромко, но так, чтобы я слышала.

А чего она удивляется. Сама же к ним первая побежала.

Я не обернулась. Вода качалась за плечами, ровно, в такт шагам.

***

К полудню слух разошёлся по всей улице. Уже не «пропало», а «украли». Уже не «топор», а «два топора и коса». Уже не «по случаю», а «по сговору». Я слышала это, когда ходила за солью к Митрохиным — лавка стояла у них на крыльце. Там толпились две бабы и пацан лет шести, и пацан с круглыми глазами повторял за матерью то, что услышал от соседей.

Мам, а он один воровал или с бабой?

Молчи, не твоё дело, — оборвала мать, но оборвала так, что и без слов было ясно: в её голове ответ уже сложился.

Я взяла соль, отдала деньги и пошла назад. По дороге встретила Веру. Она шла от колодца с двумя вёдрами — несла сама, без коромысла, и от тяжести её плечи выгнулись вперёд. Старший её мальчишка плёлся следом, держал в руках жестяную кружку.

Здравствуйте, — сказала Вера тихо.

Здравствуй.

Я хотела что-то ещё прибавить — про погоду, про корову, про что угодно, лишь бы человек не чувствовал, что его обходят словом. Но Вера прошла дальше, не подняв глаз. Только мальчишка обернулся и посмотрел на меня — коротко, внимательно.

Я постояла на тропинке. Соль в свёртке оттягивала руку. С другого конца улицы, у ворот Клавдии, стояли две бабы и смотрели нам вслед. Не мне — Вере. И в этих взглядах уже не было любопытства, как на первой неделе. Было что-то твёрже. Готовое.

***

Ванька пришёл с улицы под вечер. Я услышала, как он не открыл, а пнул дверь сеней — глухо, сапогом. И как потом долго возился, прежде чем войти.

Когда он переступил порог, я не сразу повернулась от печи. Дала ему минуту — снять куртку, поставить сапоги. Когда обернулась, увидела: губа у него разбита, и на щеке тонкая царапина — от ногтя, видно.

Подойди.

Чего?

Подойди, говорю!

Он подошёл — нехотя, насупившись. Я взяла полотенце, намочила его и приложила к губе. Ванька дёрнулся, но не отстранился.

Кто?

Никто.

Ваня!

Митька. И Пашка ещё. И тот, рыжий, с конца улицы.

Втроём?

Он молчал. Я видела по его глазам, что ответ — да, втроём.

За что?

Он опустил голову. Полотенце в моей руке стало мокрым и тёплым от его кожи.

Сказали… — Ванька сглотнул. — Сказали, что мать у меня воров привечает. Что пока я тут стою, они уже в наш сарай лезут.

Я отняла полотенце. Села на лавку. Сын стоял передо мной, большой, нескладный, с рассечённой губой, и старался не заплакать — потому что в двенадцать лет плакать перед матерью стыдно, особенно когда тебя побили.

Ваня. Ты сам им что ответил?

Ничего.

Совсем ничего?

Я сказал… — Он наконец посмотрел мне в глаза, и взгляд у него был не детский. — Я сказал, что мать у меня сама знает, что делает. Только они не услышали. Они сразу полезли.

Внутри у меня что-то стянуло — туго, до боли. Не от того, что его взгрели. От того, что он всё-таки заступился. И от того, что теперь будет хуже.

Сядь.

Он сел рядом. От него пахло пылью, потом и тем особенным мальчишеским запахом, который бывает только у уставших, обиженных детей.

Завтра не пойдёшь на улицу.

Пойду.

Ванька.

Пойду, мам. — Он сказал это тихо, без злости. — Если завтра не пойду, послезавтра будет хуже. Я знаю.

Я положила руку ему на плечо. Плечо было горячее, под рубашкой ходила косточка.

Ты помнишь, я тебе про отца говорила. Что когда он помер, никто не пришёл.

Помню.

Я с тех пор твёрдо знаю одну вещь. Если ты увидел, что человеку плохо, и ты можешь хоть кружку молока отнести, и ты не отнёс — это потом всю жизнь в тебе сидит.

Сын молчал. Я не знала, доходит до него или нет — он был ещё в том возрасте, когда правда взрослого тяжелее, чем кулак сверстника.

Он посмотрел на меня внимательно и сказал:

Мам.

Да.

А если они правда украли?

Я посмотрела на него. У него на щеке начинал темнеть синяк.

Тогда найдут и накажут. Не нашим с тобой делом.

А если не они?

Я не ответила сразу. За окном уже темнело, и в углу, где стояла икона, лампадка ещё не была зажжена.

Тогда тем более, — сказала я. — Тогда тем более, Ваня.

Марья Полесская
Марья Полесская

***

Утром я пошла в контору. Не за делом — просто почувствовала, что мне надо туда сходить. Когда долго живёшь в деревне, понимаешь: иногда надо самой посмотреть человеку в лицо, чтобы знать, чего ждать.

Степан Матвеич сидел на своём обычном месте, перед ним лежала раскрытая папка. Сбоку — счёты. Когда я вошла, он не сразу поднял голову, и по этому я поняла, что он меня ждал. Не сегодня, так на днях.

Любовь.

Здравствуй, Степан Матвеич.

Садись.

Я не села. Встала у стола, как стояла раньше. Так было проще — и ему, и мне.

Ты по делу?

Без дела.

Он усмехнулся уголком рта. Не зло. Просто понятливо.

Слыхала, значит.

Слыхала.

Степан Матвеич закрыл папку. Положил на неё ладонь, постучал пальцем — раз, другой. У него была эта привычка.

Овёс и топор. Топор новый, ещё в смазке. Замок цел. Ключи у меня, у завхоза, у бригадира второго. И у того, кто туда заходит по работе — на день берёт, вечером сдаёт.

Он замолчал. Я тоже молчала.

Григорий ключ брал, — сказал он наконец. — Позавчера. Вечером сдал. Завхоз за ним проверил — всё было на месте.

Тогда что?

А то, что между «вечером сдал» и «утром нашли» прошла ночь. И ту ночь ключ лежал у завхоза в столе. Стол в сенях. Сени не запираются. Понимаешь?

Понимаю.

Я-то понимаю. А деревня уже не понимает. Деревне не надо.

Он отодвинул папку, посмотрел в окно. Там по двору шла баба с граблями — мелкая, согнутая, шла медленно, не на работу, а просто чтобы быть на виду.

Я что хотел тебе сказать, Любовь. — Он не повернулся к окну спиной, говорил, глядя туда. — Ты к ним ходишь. Это твоё дело. Я тебе ни слова не скажу. Только ты должна знать одну вещь. По их прежнему месту работы… запрос пошёл. Не от меня. Выше.

Куда выше?

В район. Уже на той неделе подняли вопрос — в бумаге у Григория одна запись неполная. А теперь, после этой истории с овсом, дело пошло быстрее. Будут смотреть, что там за прежняя работа была и почему он оттуда уехал.

Я держалась за край стола. Дерево было гладкое, отполированное.

Степан Матвеич. Они украли?

Он наконец повернулся. Посмотрел на меня прямо.

Я не знаю, Любовь. Если бы знал — сказал бы. Я говорю тебе только то, что вижу. Что замок цел. Что ключ ночью лежал не у Григория. Что бумага у него странная. И что запрос пошёл. Дальше — не моего ума.

А деревне ты это скажешь? Про замок?

Он опустил глаза. Палец снова постучал по папке.

Деревне я ничего не должен говорить. Деревня сама всё уже сказала...

***

Я вышла из конторы и долго шла домой не своей дорогой. Свернула на задний проулок, к огородам, чтобы никого не встретить. Солнце поднялось высоко, припекало. Где-то за ригой кричали мальчишки — играли. Я подумала, не Ванькин ли голос, и не разобрала.

«Запрос пошёл. Уже на той неделе.»

Это значило, что всё началось ещё до овса. Овёс просто подвернулся. Овёс был как искра, упавшая на сухое сено. Если бы не овёс — нашли бы что-то другое: косу, мешок муки, потерянную справку. У деревни так устроено: если уже решили, что человек чужой и подозрительный, повод найдётся.

Я свернула к крайней избе.

Двор у них стал ещё опрятнее, чем в прошлый раз. Грабли стояли у забора, у крыльца лежала свежая щепа. Печной дым шёл из трубы тонкой ровной струйкой — Вера, видно, что-то варила.

Дверь открыл Григорий. Я его до этого ни разу вблизи не видела — только издали, через двор. Сутулый, как и говорили, но руки большие, рабочие, и взгляд прямой. Не вороватый. Усталый.

Здравствуй, — сказала я. — Я к Вере.

Заходи.

Он отступил в сторону, не спросив, кто я. Видно, Вера ему рассказывала.

Внутри было чисто. Пол вымыт, лавка застелена половиком, на окне стояла глиняная кринка с водой, и в ней — ветка сирени.

Вера сидела у стола, чистила лук. Когда я вошла, она встала.

Сядьте, Любовь.

Я села. Григорий постоял в углу, потом сказал жене:

Я во двор. Поленницу доложу.

И вышел. Понял, что разговор не для него.

Мы остались вдвоём. Вера снова взялась за лук — руки ей нужно было занять. Дети, видно, были на улице, или у соседей, или попрятаны в горнице — я их не услышала.

Вера.

Я знаю. — Она не подняла глаз. — Знаю, зачем пришли.

Знаешь?

Про овёс. Про топор. Про то, что у нас на улице говорят. И про то, что Григория опять зовут в контору — мне Степан Матвеич ещё вчера сказал.

Она резала лук тонко, ровно. Слёзы у неё текли — но я не понимала, от лука или нет. И, наверное, она сама уже не понимала.

Вера. Я не спрашивать пришла. Я просто пришла.

Она наконец положила нож. Подняла на меня глаза. Они были не испуганные, как в первый раз. Они были другие — сухие, твёрдые, как у человека, который уже всё это видел и знает наперёд каждый шаг.

Любовь. Я вам одну вещь скажу. Только одну.

Скажи.

Она вытерла руки о фартук. Подвинула кринку с сиренью на середину стола, будто между нами должно было что-то стоять, пока она будет говорить.

Мы сюда не от хорошей жизни приехали. Это вы и сами поняли. Но вы, наверное, думаете — что-то они там сделали и убежали.

Я ничего не думаю.

Думаете. Не вы — так другие. Это нормально, я уж привыкла. — Она помолчала. — Так вот. Мы оттуда уехали не потому, что были виноваты. Мы уехали потому, что нас уже один раз сделали виноватыми. Не нас — Григория. За чужое.

Она сказала это ровно, без надрыва.

Что — за чужое?

Не спрашивайте, Любовь. Я больше не скажу. Не потому что не доверяю. Потому что если я начну рассказывать — я не остановлюсь, а мне сейчас нельзя. Мне сейчас надо детей кормить и мужа в контору проводить. Я вам только одно говорю: то, что сейчас тут начинается — я уже видела. Один раз в один год. Слухи, шёпот, потом «а вот недостача», потом «а проверьте-ка его», потом… потом мы продали корову и уехали. Чтобы не дожидаться, пока соседи сами решат, что с нами сделать.

У меня в груди стало холодно. Не от страха — от узнавания. Будто я где-то это уже слышала.

И вот опять, — сказала Вера. — Только теперь нам бежать некуда. Тут — край.

Она снова взялась за лук, он под ножом разваливался ровными кольцами. Я долго не уходила. Сидела, смотрела, как она складывает кольца в миску, как поправляет платок тыльной стороной запястья — той же рукой, в которой нож. У меня дома точно так же делала моя мать, когда я была маленькая. И у меня самой эта привычка с годами появилась.

***

Когда я вышла, Григорий стоял у поленницы. Не складывал — стоял и дымил. Курил он не так, как другие мужики у нас — не размашисто, не с хрипом. Тихо, в кулак, будто прятал огонёк.

Он посмотрел на меня. Я кивнула. Он кивнул в ответ.

Спасибо, что заходишь, — сказал он. — Ей легче.

Это самое малое.

Самое малое сейчас — уже много, Любовь.

Я пошла прочь. На середине двора обернулась. Он по-прежнему стоял у поленницы, и за его плечом, в окне избы, мелькнуло детское лицо — старшая, девочка. Она смотрела на меня. Будто запоминала. Не лицо — а то, что я к ним прихожу.

Дома Ванька сидел у окна. Уроки делал.

Мам.

Что?

Тут Зинаида была. К тебе заходила.

И что?

Сказала — пусть Любовь зайдёт ко мне вечером, как придёт. Разговор есть.

Я повесила платок на гвоздь у двери. Подошла к печи, помешала в чугуне.

Не пойду.

Ванька поднял глаза от тетради.

А она сказала… — он замялся, — что в сельсовет завтра кто-то едет. Из района. Что насчёт приезжих будут разбираться. И что Григория уже в контору вызвали, а завтра, может, и…

Продолжение:

Как думаете, что Любовь узнает в следующей серии?
Спасибо за ваши тёплые слова! Радостно видеть, что мои труды нравятся читателям. Ваша Мара