Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ГОНИМАЯ ВЕТРОМ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Дымок, который Глаша увидела на заре, привёл её к маленькому хутору. Три избы, покосившиеся, с соломенными крышами, прижались друг к другу, как испуганные овцы. За хутором начинался редкий осиновый лес — первые деревья за много вёрст.
Глаша обрадовалась лесу, как родному: там можно спрятаться, найти грибы или коренья.
Но ноги сами понесли её к жилью. Силы кончились окончательно

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Дымок, который Глаша увидела на заре, привёл её к маленькому хутору. Три избы, покосившиеся, с соломенными крышами, прижались друг к другу, как испуганные овцы. За хутором начинался редкий осиновый лес — первые деревья за много вёрст.

Глаша обрадовалась лесу, как родному: там можно спрятаться, найти грибы или коренья.

Но ноги сами понесли её к жилью. Силы кончились окончательно — она падала от голода и холода.

Рыжка, которая всю ночь бежала рядом, тоже выбилась из сил и плелась сзади, высунув язык.

Глаша понимала: если сейчас не найти еды и тепла, они обе погибнут.

Она подошла к крайней избе.

Двор был ухоженный — плетень крепкий, калитка новая, на верёвке сушилось выстиранное бельё.

Глаша постучала. Никто не ответил. Постучала громче.

Из-за двери послышались тяжёлые шаги, и дверь распахнулась.

На пороге стояла женщина.

Лет пятидесяти, высокая, костистая, с лицом, в морщинах и складках. Глаза маленькие, серые, колючие, как булавки.

Волосы спрятаны под чёрный платок, повязанный узлом на лбу. Одетой она была чисто, даже богато: шерстяная юбка, суконная кофта, на ногах — кожаные сапоги. В руке — деревянная скалка.

— Чего надо? — спросила она голосом, похожим на скрип несмазанной телеги.

Глаша с трудом разлепила пересохшие губы:

— Пустите… Христа ради. Замёрзла. Голодна. Я не воровка, я беженка. Помогите.

Женщина окинула её взглядом — с головы до ног, медленно, оценивающе

. Взгляд этот был Глаше знаком.

Так смотрел Филипп Прохорыч. Так смотрел тот страшный хозяин, от которого она только что сбежала. Только теперь это была женщина.

— Беженка, говоришь? — усмехнулась та. — А откуда?

Из каких мест?

— Из Займища. За Доном. Я пешком шла… четвёртый день.

— Пешком? — Женщина прищурилась. — Одна? В степи? Не ври.

Сбежала от кого?

Или украла что?

— Не украла, — заплакала Глаша. — Замуж не хотели отдавать за старого.

Я убежала

. Больше некуда было.

Женщина помолчала. Потом, неожиданно, посторонилась и махнула рукой:

— Заходи. Только собаку оставь на улице.

Псы мои не любят чужих.

Глаша велела Рыжке ждать, шагнула через порог.

Внутри изба оказалась просторной, чистой, даже богатой — утварь новая, полы скоблёные, на окнах занавески. В углу — иконы в серебряных окладах.

Пахло пирогами и сушёными травами

. Глаша сглотнула слюну.

Женщина усадила её за стол, налила миску горячего щавелевого супу, положила ломоть чёрного хлеба. Глаша набросилась на еду, забыв обо всём на свете.

Она ела и плакала — от благодарности, от облегчения, от того, что снова есть тепло и доброта.

Женщина смотрела на неё молча, скрестив руки на груди.

И в этом молчании было что-то недоброе.

Слишком пристальный взгляд. Слишком спокойное лицо.

— Как звать-то? — спросила она, когда Глаша доела.

— Глафира. А по-домашнему — Глаша.

— А меня — Меланья Сидоровна, — сказала женщина.

— Живу одна. Муж помер пять лет назад, детей бог не дал.

Скучно одной. Будешь жить у меня — за еду и угол. Работать станешь. Согласна?

Глаша закивала, не веря своему счастью.

Она готова была работать за кусок хлеба. Что угодно, лишь бы не мёрзнуть в степи и не попасться тем разбойникам.

— Согласна, Меланья Сидоровна.

Век буду благодарна.

— Благодарность — дело хорошее, — кивнула Меланья. — Только я благодарность работой меряю.

Иди, помойся в бане. Вон в углу лавка, там завтра начнёшь.

Глаша поклонилась в пояс, пошла в баню.

Ей казалось, что сбылось чудо

. Она скинула грязные лохмотья, отмылась дочиста, надела чистую рубаху, которую дала Меланья. Рубаха была грубая, мешковатая, но тёплая

. Глаша легла на лавку и провалилась в сон — крепкий, без сновидений.

Она проснулась от того, что кто-то тряс её за плечо.

В избе было темно, за окном ещё не рассвело.

Меланья стояла над ней с керосиновой лампой.

— Вставай, — сказала она жёстко. — Работа не ждёт.

Глаша вскочила.

Всё тело ломило, ноги болели, но она не жаловалась. Первый день на новом месте.

Надо показать себя.

Меланья повела её на скотный двор. Там оказалось две коровы, пять овец, десяток кур и свинья с поросятами.

Глаша удивилась: для одной женщины — многовато.

— Управляйся, — приказала Меланья. — Покорми, подои, убери. К обеду чтоб чисто было. Я приду — проверю.

Глаша взялась за работу.

Она была привычна к крестьянскому труду, но здесь работы оказалось втрое больше, чем дома.

Нужно было наносить воды, нарубить дров, затопить печь, подоить коров, покормить скотину, вычистить хлев, потом постирать, потом сготовить обед

. Глаша крутилась, как белка в колесе, но к обеду управилась не до конца — не успела выскрести полы в избе.

Меланья вошла, огляделась. Глаза её сузились.

— Полы почему грязные? — спросила она тихо, но в этом шёпоте было больше угрозы, чем в крике.

— Не успела, Меланья Сидоровна.

Я сейчас…

— Не успела? — Женщина шагнула к ней, схватила за волосы, рванула вниз.

Глаша вскрикнула, упала на колени. — Я тебя, дармоедку, приютила, накормила, одела, а ты — «не успела»?

Она размахнулась и ударила Глашу по щеке.

Сильно, со шлепком.

Глаша отлетела к печи, ударилась затылком.

В глазах потемнело.

— Встань! — рявкнула Меланья.

Глаша встала, шатаясь.

Из разбитой губы потекла кровь. Она слизнула её — солёную, тёплую.

— В следующий раз, — сказала Меланья, тяжело дыша, — будет не по щеке, а по спине. Плетью.

У меня есть плеть, для скотины. Но ты хуже скотины, если не работаешь. Поняла?

— Поняла, — прошептала Глаша.

— Повтори, что поняла!

— Я… поняла. Буду успевать.

— То-то. — Меланья вытерла руки о передник.

— Живо мой полы. И ужин чтобы к семи был. Опоздаешь — ночевать пойдёшь в хлев.

Она вышла. Глаша стояла, прижимая руку к горящей щеке. Слёзы катились сами собой, но она не вытирала их — боялась, что Меланья вернётся и увидит слабость.

Рыжка, которая всё это время ждала у двери, тихо заскулила.

Глаша вышла на крыльцо, присела, обняла собаку.

— Рыж, — прошептала она. — Опять не повезло. Опять злой человек. Только теперь баба. И она хуже мужика.

Собака лизнула её в подбородок, как будто хотела сказать: «Терпи. Я с тобой».

Дни потекли серые, одинаковые, как камни в реке.

Глаша вставала затемно, ложилась за полночь. Меланья придиралась к каждой мелочи: плохо вымытое ведро, недостаточно белая скатерть, не вовремя подоенная корова. За каждую провинность следовала порка.

Сначала — ладонью по лицу.

Потом — плетью, той самой, которую Меланья держала в чулане.

Плеть была короткая, из сыромятной кожи, с узелком на конце. Один удар оставлял багровый след, три — раздирали кожу до крови.

Глаша не кричала.

Она научилась терпеть ещё в детстве. Но по ночам, лёжа на голых досках в чулане (Меланья отобрала у неё лавку, сказала: «Рабыням на лавке не место»), она кусала подушку, чтобы не слышали её слёз. Рыжку Меланья прогнала со двора — собака жила теперь в лесу, у опушки, и приходила только по ночам, чтобы лизнуть Глашины руки.

Однажды Глаша осмелилась попросить:

— Меланья Сидоровна, отпустите меня. Я уйду. Никому не скажу.

Меланья засмеялась — злым, каркающим смехом.

— Отпустить? Дурёха. Ты моя рабыня. Я тебя в степи нашла, я тебя одела-обула. Ты мне должна

. И никто тебя не ищет. Можешь кричать — лес услышит, да никому до тебя дела нет.

Она подошла ближе, взяла Глашу за подбородок, заставила смотреть в глаза.

— А знаешь, что я с тобой сделаю, если убежишь? — прошептала она. — Поймаю. Псы мои тебя по запаху найдут.

И тогда я тебя привяжу к столбу во дворе. На неделю. Без еды. Без воды.

Поняла?

Глаша поняла. Она перестала проситься.

Она работала от зари до зари, худела ещё больше, лицо её осунулось, под глазами залегли тени.

Меланья кормила её объедками — чёрствой коркой, жидкой похлёбкой, иногда — кашей, но всегда остывшей и недосоленной. «Хорошей пище рабы не нужны, — говорила она. — От жирного балуются».

Прошёл месяц.

Глаша перестала считать дни. Она стала тенью — молчаливой, покорной, безропотной. Но внутри, глубоко-глубоко, теплилась искра. Она вспоминала степь, ветер, звёзды — и верила, что когда-нибудь вырвется и отсюда.

Однажды ночью, когда Меланья спала пьяным сном (она иногда пила настойку на травах), Глаша прокралась в сени, отворила дверь. Рыжка ждала. Глаша погладила её по голове, прошептала:

— Подожди ещё немного. Я придумаю, как уйти. Мы уйдём. Обязательно.

А за спиной, в избе, заскрипела половица. Глаша обернулась — на пороге стояла Меланья. В одной рубахе, босиком, с плетью в руке. Глаза её горели бешенством.

— Собралась? — прошипела она. — Думала, я не замечу?

Глаша попятилась, прижалась к стене. Рыжка зарычала, но Меланья пнула её ногой, собака отлетела с визгом.

— За это, — сказала Меланья, замахиваясь плетью, — получишь вдвойне.

И плеть опустилась на Глашины плечи. Раз. Два. Три. Глаша упала, закрыла голову руками.

Она не кричала. Только сжимала зубы и считала удары. Когда Меланья выбилась из сил и ушла, вся спина Глаши была в крови.

Она лежала на холодной земле, глядя в звёздное небо. Ветер донёс запах степи — полыни и свободы. Глаша закрыла глаза и прошептала:

— Выдержу. Я всё выдержу. Только бы не сломаться.

Рыжка подползла к ней, лизнула в щёку. Глаша обняла собаку, и они лежали так до самого утра — две живые души, которые не дали друг друга в обиду.

Утром Меланья сделала вид, что ничего не случилось. Глаша, сгибаясь от боли, пошла доить корову.

На спине запеклась кровь, рубаха прилипла к ранам. Но она работала молча, не поднимая глаз.

А в душе у неё крепло решение: сбежать. Не сейчас — сейчас не убежишь, сил нет. Но через неделю, через две, как только заживёт спина, как только Меланья напьётся в очередной раз.

Глаша ждала своего часа, как зверь в засаде. И верила, что этот час настанет.

****

Прошло ещё две недели.

Спина Глаши зажила, но рубцы остались — багровые полосы, которые ныли по ночам.

Она работала, как заведённая, стараясь не давать Меланье ни малейшего повода для побоев.

Но хозяйка всё равно находила, к чему придраться: то пылинка на полке, то плохо вычищенный горшок.

Плеть висела на видном месте, как напоминание.

В тот день с утра пошёл дождь — холодный, осенний, с мелкой ледяной крупой.

Глаша возилась в хлеву, чистила навоз, когда услышала скрип колёс. Выглянула: во двор въезжала телега, гружёная мешками, запряжённая двумя крепкими лошадьми

. На телеге сидел мужик. Нестарый, но уже пожилой, с жидкой седой бородкой и красным, обветренным лицом.

Одет в драный тулуп, на голове — треух, из-под которого торчали грязные сальные волосы.

Меланья выбежала на крыльцо, заулыбалась — впервые за всё время Глаша видела её такой радостной.

— Антип Кузьмич! — защебетала она, словно девка.

— Заждалась я вас. Сено-то привезли? Овёс?

— Всё привёз, Меланья Сидоровна, — слезая с телеги, крякнул мужик. Голос у него был скрипучий, как половица.

— И сено, и овёс, и комбикорм.

Прям с железной дороги. Сама знаешь, нынче с кормами туго.

— Туго, батюшка, туго, — Меланья засуетилась, помогая распрягать лошадей.

— А расплатиться чем? У меня деньгами туговато.

— Знаю, — усмехнулся Антип.

Потом оглянулся, увидел Глашу, которая стояла в дверях хлева с вилами в руках

. Его маленькие масляные глазки забегали по её фигуре — снизу вверх, сверху вниз.

— Это что за птаха? Новая работница?

— Нашла в степи, — нехотя ответила Меланья. — Беглая.

У меня живёт, за еду работает.

— Ничего себе работница, — протянул Антип, облизнув губы. — Молодая, гладкая.

Не заезжена ещё.

Меланья нахмурилась, поняла, куда он клонит. Но промолчала. Помолчала и сказала негромко:

— Антип Кузьмич, а что, если мы договоримся? За корма я вам… расчёт не деньгами дам.

— Это как? — прищурился мужик.

— Да вот она, — кивнула Меланья на Глашу. — Услуга за услугу. Вы мне корма — я вам её на ночь. Можете делать что хотите. Мне не жалко. Она всё равно никто.

Глаша услышала эти слова

. Вилы выпали из рук, грохнули о землю. Кровь отхлынула от лица, стало холодно, как в проруби.

Она попятилась, прижалась спиной к стене хлева.

Из глаз брызнули слёзы — не от страха, от неверия. Не может быть, чтобы женщина, человек, так поступила с другой женщиной.

— Нет, — прошептала она. — Меланья Сидоровна, не надо.

Христа ради, не надо.

— Молчи! — рявкнула Меланья. — Ты мне не указ!.

Что хочу, то и делаю. Антип Кузьмич — человек хороший, не обидит.

— Не обижу, — хохотнул Антип, потирая руки.

Он уже не сводил с Глаши глаз. — Обижать не буду. Так, немного поиграю.

Глаша бросилась к воротам, но Меланья перехватила её, схватила за волосы, повалила в грязь

. Антип подскочил, помог её удержать.

Вдвоём они затащили девушку в чулан — тот самый, где Глаша спала на голых досках.

Темно, сыро, пахнет сыростью. Антип захлопнул дверь, задвинул засов.

Меланья осталась снаружи.

— Не кричи, — сказал Антип, тяжело дыша. — Всё равно никто не услышит.

Кричать будешь — хуже сделаю.

Глаша забилась в угол, поджала колени к груди.

Она была худая, слабая, истощённая постоянным голодом и побоями. Сопротивляться не было сил

Антип навалился на неё всей тяжестью — пахло от него дешёвым табаком, потом, кислым перегаром. Он рванул рубаху — грубая ткань затрещала, обнажила худые плечи, впалую грудь. Глаша закричала — тонко, по-звериному, но крик утонул в толстых стенах чулана.

— Тише, тише, — бормотал Антип, шарил грязными, мозолистыми руками по её телу.

Пальцы его были липкими, скользкими, как пиявки. — Какая хорошая, гладкая… Давно у меня такой не было…

Глаша извивалась, пыталась вырваться, но он был втрое тяжелее. Каждое движение причиняло боль — свежие рубцы на спине горели огнём. Она чувствовала, как его руки спускаются ниже, как он срывает с неё остатки одежды. Холодный воздух коснулся обнажённой кожи, и Глаша перестала кричать. Слёзы текли сами собой, но она молчала. Потому что поняла: никто не придёт. Никто не услышит.

Антип повалил её на мешки — грязные, пропахшие мышами и плесенью.

Глаша ударилась головой о стену, перед глазами поплыли круги. Она закрыла лицо руками, но он отвёл их, прижал к полу. Тяжесть его тела, запах, грубые, жадные руки, которые не знали жалости. Она попыталась оттолкнуть его — куда там. Пальцы скользнули по его тулупу, бессильно упали.

В чулане было темно. Только маленькая щель под дверью пропускала тусклый свет из сеней. Глаша смотрела в эту щель, как в последнюю надежду. И вдруг в щели мелькнула чья-то тень. Чья-то морда. Рыжка. Собака просунула нос под дверью, заскулила — жалобно, протяжно, как по покойнику.

— Рыж… — прошептала Глаша разбитыми губами.

Антип не обратил внимания. Он делал своё дело, тяжело сопя, иногда выкрикивая ругательства. Глаша лежала неподвижно, глядя в потолок, где по чёрным доскам ползли мокрицы. Она чувствовала, как что-то внутри неё ломается, умирает. Не тело — душа. Та самая душа, которую она берегла с детства, которую не смогли убить ни отец, ни Филипп, ни разбойники, ни Меланья. Сейчас она трещала по швам, как старая тряпка.

Антип сделал своё дело, поднялся, застегнул штаны. Зевнул, почесался, будто ничего не случилось.

— Славная девка, — сказал он, выходя. — Скажи Меланье — корма её. Договор в силе.

Дверь захлопнулась.

Засов лязгнул. Глаша осталась одна. Голая, избитая, с разодранной спиной и ссадинами на бёдрах. Она лежала на мешках и смотрела в темноту. Не плакала. Не стонала. Только дышала — часто, поверхностно, как загнанный зверёк.

Снаружи скулила Рыжка. Собака царапала дверь когтями, пыталась пролезть. Глаша услышала и вдруг, собрав последние силы, села. Нашарила в темноте остатки рубахи — лоскутья, больше непригодные. Натянула их на себя кое-как, прижала колени к груди, обхватила руками.

— Рыж, — прошептала она. — Рыженька. Не уходи. Побудь со мной.

Собака затихла. Только слышно было, как она дышит с той стороны, и этот звук — тёплый, живой — единственное, что не давало Глаше сойти с ума.

Она просидела так всю ночь. Не спала — боялась закрыть глаза. Каждое прикосновение вспоминалось снова, и её выворачивало наизнанку. Тошнота подступала к горлу, но рвать было нечем — желудок пуст. Она просто давилась сухими спазмами и шептала:

— Господи, за что? За что мне это? Я никому зла не сделала. Я просто хотела жить.

Ответа не было. Только мыши шуршали в углах, да где-то далеко, на хуторе, прокричал петух — к утру.

Утром дверь открылась. Вошла Меланья с фонарём. Посмотрела на Глашу, на разорванную одежду, на кровь на мешках. Не сказала ни слова жалости. Только:

— Вставай. Работать пора. Коровы не доены.

Глаша поднялась. Тело ломило, между ног саднило, каждый шаг отдавался тупой болью. Она натянула на себя грязный, пропитанный потом и кровью полушубок — другой одежды не было. Руки тряслись, голова кружилась. Меланья толкнула её в спину:

— Шевелись, дармоедка. Сказала — работа.

Глаша вышла во двор. Свежий холодный воздух ударил в лицо, и её затошнило снова. Она согнулась пополам, но вырвать было нечего. Рыжка бросилась к ней, лизнула руки, заскулила. Глаша погладила её, не поднимая глаз.

Меланья стояла на крыльце, скрестив руки на груди, и смотрела. Как на скотину. Как на вещь.

— Сегодня вычистишь весь хлев, — сказала она. — И вымоешь полы в избе. И постираешь бельё. Не управишься — плеть помнишь?

Глаша кивнула, не глядя на неё.

Она пошла к хлеву, шатаясь. Каждый шаг отдавался болью внизу живота, но она терпела. Привыкла терпеть. Взяла вилы, начала выгребать навоз. Руки дрожали, вилы выскальзывали. Она упала на колени прямо в грязь, поднялась, продолжила. Не плакала. Слёз больше не было. Только пустота внутри — огромная, чёрная, как этот чулан.

Рыжка сидела рядом и смотрела преданными глазами. Она не понимала, почему хозяйка такая бледная, почему идёт согнувшись, почему не улыбается. Но она чувствовала боль — собачьим чутьём. И не отходила ни на шаг.

Глаша работала весь день. Почти не разгибаясь. Когда Меланья подавала обед — жидкую похлёбку и чёрствую корку, — Глаша не могла есть.

Горло сжималось, кусок не лез. Она выпила только воды из ведра. Меланья не стала заставлять — чем меньше ест, тем больше работает, так она считала.

К вечеру Глаша наконец легла на свою лавку — на этот раз Меланья разрешила, видно, испугалась, что работница совсем сдохнет

. Глаша лежала лицом к стене, свернувшись калачиком. Спина горела, рубцы чесались. Внизу живота ныло глухо, не переставая.

Рыжка пробралась в избу (Меланья забыла закрыть дверь) и устроилась у ног Глаши. Собака лизнула её босую пятку и затихла.

Глаша смотрела в стену и думала. Думала о том, что, может быть, зря не умерла в степи. Может, та волчья смерть была бы милосерднее. Но где-то глубоко, на самом донышке её измученной души, ещё теплилась маленькая искра. Та самая, которая не дала ей сломаться в детстве. Которая шептала: «Ты жива. Ты выжила. Значит, есть зачем».

Она вспомнила степь, ветер, звёзды. Вспомнила, как бежала по сухой траве, свободная, никем не гонимая, кроме собственного страха. И поняла: она должна выжить. Ради Рыжки. Ради той себя прежней, чистой, которую ещё не коснулись грязные руки.

— Я уйду, — прошептала она в темноту. — Я обязательно уйду. И тогда никто и никогда…

Она не договорила. Сон свалил её, тяжёлый, без сновидений. Рыжка прижалась теснее, согревая своим теплом. В избе тихо потрескивала лучина. Меланья уже спала, накрывшись тулупом.

А за окном ветер гнал по степи сухие листья. Он будто звал Глашу. Будто говорил: «Держись. Я вернусь за тобой».

***

После той ночи Глаша изменилась. Не внешне — внешне она осталась всё той же худой, бледной, с потухшими глазами и трясущимися руками.

Изменилось что-то внутри, глубоко, на том уровне, где человек уже не человек, а зверь, загнанный в угол. Она перестала бояться.

Страх кончился — выгорел дотла, как степь после пожара.

Осталась только ровная, глухая злоба и одно-единственное желание: выжить.

Меланья заметила перемену, но истолковала её по-своему.

— Притихла, — сказала она, глядя, как Глаша молча метёт пол. — И хорошо. Чем тише раб, тем дольше живёт.

Глаша не ответила.

Она уже поняла: с этой женщиной нельзя говорить, нельзя просить, нельзя плакать. Можно только делать вид, что ты сломлена окончательно. Притворяться сломленной куклой, без воли, без чувств. И ждать.

Она ждала три дня. Три дня, как зверёк в норе, высматривающий щель.

На четвёртый день Меланья собралась в город. До города было двадцать вёрст — целый день пути. Она нарядилась в чистое, повесила на плечо котомку, взяла палку — пешком, потому что лошадь хромала. У ворот обернулась, крикнула:

— К обеду завтра вернусь. Смотри, чтобы всё было убрано. И не вздумай убегать. Псы на цепи, но я их спущу, если пропадёшь.

Она ушла.

Глаша стояла у крыльца, провожала её взглядом, пока хутор не скрылся за поворотом.

Потом медленно, как во сне, прошла во двор. Псы — два здоровенных кобеля — лежали у конуры, лениво поглядывая на неё.

Цепи у них были длинные, но до ворот не доставали. Глаша обошла их стороной, подошла к амбару.

Амбар был старый, с подгнившими досками в задней стенке.

Глаша давно заметила эту щель — если отодрать две доски, можно пролезть.

Она оглянулась. Псы не смотрели. Она принялась за работу — тихо, осторожно, без единого звука.

Ногти сломались, пальцы закровоточили, но доски поддались. Открылся лаз в степь — узкий, но достаточный, чтобы протиснуться.

Она вернулась в избу.

Взяла из кладовки краюху хлеба, кусок сала, спички, нож — тот самый, кухонный, который Рыжка принесла тогда в подвал

. Нашла старый мешок, сложила туда всё.

Потом натянула на себя тёплую фуфайку Меланьи (та висела в сенях) и новые лапти — хозяйкины, запасные.

Лапти были велики, но лучше, чем свои, развалившиеся.

Рыжка ждала у лаза. Глаша погладила её, прошептала:

— Ну вот, подружка. Идём. На этот раз — насовсем.

Они вылезли в степь.

Был полдень, солнце стояло низко — осень, дни короткие. Ветер дул с востока, холодный, сухой.

Глаша на минуту замерла, прислушиваясь к себе. Сердце колотилось, руки дрожали, но не от страха — от напряжения.

Внутри, там, где была пустота, теперь росло что-то большое, горячее. Степной пожар.

Она пошла на запад — прочь от хутора, прочь от Меланьи, прочь от всего.

Рыжка бежала впереди, обнюхивая землю. Степь расстилалась перед ними серая, выжженная, неприветливая.

Но Глаша уже не боялась её. Степь была лучше людей. Степь не предавала.

Она шла до вечера, не останавливаясь.

Ныла спина, болели рубцы, ныло внизу живота — напоминание о том, что сделал с ней Антип

. Но Глаша гнала эти воспоминания прочь. Она повторяла про себя, как заклинание: «Я жива. Я иду. Я не вернусь».

К ночи она выбилась из сил. Упала в сухую траву, прижала к себе Рыжку. Небо над степью было чёрное, звёздное — холодные осколки льда. Глаша смотрела на них и думала о доме. Не о том доме, где отец и мать, — о другом, которого у неё никогда не было

. О доме, где её не бьют, не продают, не насилуют. О доме, где она сама себе хозяйка.

— Будет, — прошептала она. — Будет когда-нибудь.

Утром она проснулась от лая. Рыжка стояла над ней, рычала, глядя в сторону. Глаша приподнялась. Вдалеке, по степи, двигалась фигура. Человек. Шёл прямо к ней. Глаша похолодела — неужели Меланья? Но нет, фигура была мужская, высокая, в длинном плаще. Шёл он быстро, уверенно, с посохом в руке.

Глаша хотела бежать, но ноги не слушались. Она встала, сжала в руке нож. Рыжка скалилась.

Человек приблизился. Это был старик — лет семидесяти, с длинной седой бородой и добрыми, глубокими глазами.

Одет бедно, но чисто. На плече — котомка, в руке — посох.

Похож на странника или монаха.

— Не бойся, дочка, — сказал он тихо. — Я не враг.

Глаша молчала, не опуская ножа.

— Я иду в монастырь, — продолжал старик. — За два дня пути. А ты откуда?

Одна в степи — не к добру.

Глаша смотрела на него. Что-то в его лице, в голосе было такое, от чего у неё задрожали губы. Она не знала, верить ему или нет

. После Меланьи она не верила никому.

— Не подходи, — сказала она.

— И не подойду, — старик остановился. — Сяду вот здесь, на траву. Отдохну.

И ты отдыхай. А захочешь говорить — поговорим.

Он сел шагах в двадцати, достал из котомки хлеб, начал жевать

. Глаша смотрела на него, на его спокойные, неторопливые движения. Рыжка перестала рычать, но не успокоилась — прижалась к хозяйке.

Так они сидели долго, может, час. Потом старик заговорил сам, не глядя на Глашу:

— В жизни всякое бывает, дочка. И горе, и зло, и предательство. Я много повидал на своём веку. Но знаешь, что я понял? Никто не может украсть у тебя душу. Отнять тело — могут. Убить — могут. А душу — нет

. Пока ты жива, душа твоя — твоя. Никто не властен над ней, кроме тебя самой.

Глаша молчала. Слёзы текли по щекам, она не вытирала их.

— В монастыре нашем, — продолжал старик, — живут сёстры. Женщины, которые тоже многое пережили. Они примут тебя, если захочешь

. Дай руку.

Он протянул свою — сухую, морщинистую, с чёткими на запястье.

Глаша смотрела на эту руку и не могла пошевелиться. Слишком много зла она видела от рук человеческих. Но старик ждал. Глаза его были ясные, спокойные, как небо над степью.

Она сделала шаг. Потом второй. И вложила свою дрожащую, исцарапанную ладонь в его руку.

Старик сжал её пальцы, мягко, не больно.

— Пойдём, дочка. Я провожу. До монастыря два дня пути.

Там тебя не обидят.

Обещаю.

Глаша посмотрела на Рыжку. Собака вильнула хвостом. Потом перевела взгляд на старика. Всё в ней кричало: не верь, обманет, опять будет боль. Но что-то другое, более сильное, шептало: а если нет? Если это — последний шанс?

Она кивнула.

Они пошли втроём — старик впереди, Глаша за ним, Рыжка сбоку. Степь вокруг была серая, безмолвная. Ветер утих. Глаша шла и чувствовала, как внутри неё, на месте выжженной пустоты, начинает пробиваться зелёный росток. Маленький, слабый. Но живой.

Она не знала, что ждёт её в монастыре. Не знала, поверят ли ей сёстры, примут ли. Не знала, как дальше жить с тем, что с ней сделали. Но одно она знала точно: она идёт. Идёт туда, где, может быть, её наконец перестанут гнать.

А ветер — тот самый, что гнал её всё это время, — вдруг переменился. Подул с запада, тёплый, почти ласковый. Будто сама степь выдохнула с облегчением.

— Слышишь? — спросил старик, не оборачиваясь. — Ветер переменился. К добру.

Глаша подняла голову. На западе, на краю неба, показалась тонкая полоска зари. Там, за горизонтом, был монастырь. А за монастырём — новая жизнь.

Она сделала ещё один шаг. Потом другой.

И ветер подхватил её — не гнал, а нёс, как на крыльях.

. Продолжение следует.

Глава 4