РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Первый час пути Глаша шла почти бегом. Сердце колотилось где-то в горле, и казалось — вот-вот выскочит.
Она боялась, что отец проснётся, хватится её, поднимет тревогу. В деревне залают собаки, зажгутся огни, и начнётся погоня
. Тогда — всё. Вернут, запрут, и в субботу отведут к Филиппу Прохорычу, как овцу на верёвочке.
Но деревня молчала.
Только ветер свистел в сухой траве, да где-то далеко, за оврагом, тоскливо выла одинокая собака. Глаша уходила всё дальше, и каждый её шаг был как удар ножа — отрезал прошлое от будущего.
Когда изба за спиной скрылась из виду, растворилась в ночной черноте, Глаша наконец остановилась.
Перевела дух.
Ноги гудели, в боку кололо. Она оглянулась. Позади — ничего. Впереди — тоже ничего
. Только небо, низкое, беззвёздное, да земля, уходящая во все стороны до самого края света.
Степь.
Она чувствовала её всем телом — огромную, холодную, равнодушную. Днём степь кажется ласковой, золотой, с переливами травы под ветром.
Ночью же она превращается в чудовище. Тьма здесь не такая, как в деревне, где хоть окна светятся. Здесь тьма плотная, живая, она обступает со всех сторон, шепчет, дышит в спину.
Глаша вдруг поняла, как она мала и ничтожна на этой земле.
Одна.
Без ножа, без ружья, без мужской руки.
Что она может сделать против ночи, ветра и бескрайней пустоты?
Страх накатил внезапно, горячей волной.
Захотелось бросить всё, побежать обратно, в избу, к матери, к тёплой печи.
Пусть за старого, пусть в кабалу — но там хоть есть крыша над головой, хоть люди рядом.
А здесь — смерть. Голодная, одинокая смерть где-нибудь в овраге, где никто не найдёт.
Глаша закрыла глаза, сжала кулаки. «Нет, — сказала она себе. — Назад дороги нет.
Ты сама выбрала. Теперь иди».
Она вспомнила Филиппа Прохорыча — его масляные глаза, его жирные пальцы, которыми он гладил бороду. Вспомнила, как он смотрел на неё — как на вещь.
И страх отступил.
Сменился глухой, тягучей злостью. Лучше волкам в пасть, лучше замёрзнуть в степи, чем стать его игрушкой.
Она пошла дальше, но теперь медленнее, осторожнее.
Ноги сами выбирали дорогу — обходили коряги, не наступали на кочки.
Глаша не знала, куда идёт. Единственный ориентир — ветер.
Он дул с севера, значит, надо идти на юг или на запад.
В городе, говорят, люди живут
. Или на большую дорогу выйти, там проезжие — подбросят, если попросить.
Или до самого Дуная добраться, где чужие земли и никому нет дела до Кузьминой дочери.
Она брела наугад, полагаясь на чутьё.
Раз или два ей показалось, что сзади кто-то идёт. Она резко оборачивалась — никого.
Только ветер играл с сухими стеблями полыни, гонял их по земле, и они шуршали, как шаги.
В какой-то момент Глаша провалилась ногой в нору и чуть не упала
. Вовремя схватилась за куст. Сердце снова забилось часто-часто. Она постояла, отдышалась.
В темноте всё казалось враждебным: каждый куст — человек, каждая яма — ловушка.
«Надо идти до рассвета, — решила она.
— А как рассветёт — найти место, спрятаться, отдохнуть.
Днём в степи не спрячешься — вся как на ладони.
Значит, днём буду лежать, а ночью идти.
Как зверь».
Она ещё не знала, что в степи свои законы, и человек — самый слабый из зверей.
К утру ветер стих.
Стало не по себе тихо. Глаша выбилась из сил.
Ноги отяжелели, каждый шаг давался с трудом.
Она остановилась на пригорке, огляделась. Небо на востоке начало светлеть — сперва бледно, потом розово, потом вспыхнуло алым. Глаша никогда раньше не видела восхода солнца в степи.
Оно поднималось огромное, багровое, как рана.
И степи не было конца. Куда ни глянь — до самого горизонта одна трава. Высокая, жёсткая, местами выше пояса.
Глаша почувствовала, как у неё подкашиваются ноги.
Голова закружилась.
Она опустилась на землю прямо там, на пригорке, и вынула из-за пазухи узелок.
Краюха хлеба — чёрствая, но ещё съедобная.
Глаша отломила маленький кусочек, сунула в рот.
Жевала долго, смакуя каждую крошку.
Хлеб пах домом — дымом, кислым тестом, материнскими руками.
От этого запаха на глаза навернулись слёзы.
«Нельзя плакать, — одёрнула она себя. — Слёзы — вода.
Воды в степи нет. Каждая слеза — на вес золота».
Она заставила себя проглотить хлеб, запила горстью холодного инея, который выпал за ночь.
Растёрла его в ладонях, облизала. Вкус был горьковатый, металлический.
Но язык увлажнился.
Потом Глаша заметила в ложбине, в сотне шагов, густые заросли тёрна. Тёрн — это колючий куст, но если пролезть внутрь, можно укрыться от чужих глаз.
Она спустилась к нему, осторожно раздвинула ветки, поцарапала руки — и заползла в самое сердце куста. Внутри было сухо и темно.
Земля укрыта прошлогодними листьями. Можно лежать, и никто не увидит.
Глаша сняла узелок, положила под голову, свернулась калачиком.
Степь затихла. Только иногда где-то далеко пролетала птица, и слышно было, как ветер шелестит сухой травой.
Она закрыла глаза и провалилась в сон — тяжёлый, без сновидений, как в яму.
Проснулась от того, что кто-то дышал рядом.
Глаша замерла, не открывая глаз. Сердце ухнуло вниз.
Она слышала частое, хриплое дыхание и чувствовала запах — тёплый, звериный.
В голове пронеслось: «Волк. Или лиса». Рука сама собой потянулась к узлу — там был нож.
Маленький, кухонный, но всё же.
Она медленно, краешком глаза, приоткрыла веки.
Сквозь колючие ветки тёрна она увидела морду.
Это была не волчья морда.
Это была собака — дворняга, рыжая, с белым пятном на лбу, худая до рёбер.
Собака сидела в двух шагах от куста и смотрела на Глашу умными, грустными глазами.
Она не лаяла, не скалилась.
Только дышала тяжело и виляла хвостом — едва заметно, кончиком.
— Ты чья? — шёпотом спросила Глаша.
Собака тявкнула тихонько, один раз, и подошла ближе.
Глаша протянула руку. Собака лизнула пальцы — шершавым, горячим языком.
И вдруг Глаша поняла: это не случайная бродячая собака.
Это знак. Может, Бог послал, а может, сама степь сжалилась над ней и дала попутчика.
— Ну, иди сюда, — сказала Глаша, расстегнула полушубок и впустила собаку под бок.
Та втиснулась, замерла, положив голову на Глашину руку.
Тепло разлилось по телу.
Собака пахла псиной, пылью и свободой. И этот запах был лучше любых духов.
Они лежали так до самого вечера. Глаша почти не спала — всё думала. Что там, дома?
Хватились её или нет?
Может, и не хватились до сих пор — привыкли, что она рано уходит.
А может, уже бегают по степи с фонарями. Но собака рядом дышала спокойно, и Глаше казалось, что вместе с ней она стала сильнее.
Когда солнце склонилось к закату и степь окрасилась в медно-красные тона, Глаша выползла из тёрна. Собака выскочила следом, потянулась, зевнула.
— Ну что, пойдём? — спросила Глаша. — Ты как хочешь, а я — дальше.
Если хочешь — за мной. Нет — беги к себе.
Собака посмотрела на неё, потом на запад, где уже розовело небо. Вильнула хвостом — и пошла вперёд. Метров на десять.
Остановилась, оглянулась: мол, идёшь?
Глаша улыбнулась — в первый раз за всё время.
— Иду, — сказала она.
И они пошли вдвоём. Глаша — в своих драных лаптях, с узелком за пазухой, с ножом за поясом.
Собака — рыжая, худая, с белым пятном на лбу.
Степь расстилалась перед ними, бескрайняя и страшная, но теперь уже не совсем пустая.
Ветер, который утихал весь день, снова поднялся к ночи.
Он дул теперь не в спину, а в лицо — холодный, злой.
Он словно испытывал Глашу: «Ну что, девка, слабо?
Повернёшь назад?»
Глаша закуталась в полушубок, натянула на лоб платок. Собака прижалась к её ногам.
— Не боись, — сказала Глаша собаке. И сама себе. — Не боись. Главное — идти.
И они пошли. Туда, где небо сходилось с землёй, где, может быть, была другая жизнь. А может, ничего не было — только ветер, степь и звёзды, которые к ночи всё же показались из-за туч, мелкие, холодные, как осколки льда.
*****
Третьи сутки Глаша брела по степи. Она сбилась со счёта дням и ночам — время здесь текло иначе, тягуче, как дёготь.
Казалось, что прошла уже целая жизнь, а на деле — только два дня и две ночи с того мгновения, как она перешагнула порог родной избы.
Собака, которую она назвала Рыжкой, держалась рядом.
Она не отходила ни на шаг, а когда Глаша останавливалась передохнуть, ложилась у ног и смотрела вверх преданными янтарными глазами.
Рыжка была худа до невозможности — под рыжей шерстью прощупывались все рёбра, но она не скулила, не жаловалась.
Она просто шла.
И Глаша шла за ней, веря, что собачье чутьё лучше любого компаса.
К концу второго дня кончился хлеб. Глаша поделила последнюю краюху на три части: одну съела сама, вторую отдала Рыжке, третью припрятала на самый крайний случай.
Сало тоже таяло — она отрезала от него тонкие, как бумага, ломтики и рассасывала во рту, чтобы обмануть желудок.
Толокно разводила в придорожных лужах, но вода попадалась редко. Степь была сухая, выжженная, даже иней по утрам не давал влаги — он таял на ладонях, оставляя горький привкус пыли.
Голод пришёл на третье утро.
Не тот голод, который терпишь, а тот, который начинает управлять тобой.
Он поселился в животе тянущей болью, поднялся к горлу сухой тошнотой, затуманил мысли.
Глаша ловила себя на том, что смотрит на сухие стебли полыни и думает: «А можно это съесть?» Пробовала жевать корни — горькие, деревянистые, они царапали язык и не утоляли голода.
На привале, когда солнце поднялось высоко, Глаша заметила в ложбине мышиную нору.
Она разрыла её руками, нашла кладовую полёвки — горстку зёрен и сухих корешков.
Мышь, маленькая и сердитая, выскочила из другого хода, засвистела от возмущения.
Глаша перекрестилась и забрала зёрна. Разделила с Рыжкой.
Мышь продолжала свистеть где-то под землёй, проклиная непрошеных гостей.
— Прости, — сказала Глаша вслух. — Сама знаю, грех.
Но мне тоже жить надо.
Рыжка слизала с её ладони крошки и вильнула хвостом.
Она не осуждала. В степи закон один: выживает тот, кто берёт.
К полудню небо затянуло тучами. Ветер переменился — теперь он дул с востока, холодный, пронизывающий, с запахом далёкого снега.
Глаша натянула платок ниже, закуталась в полушубок.
Рыжка прижалась к её ногам, мелко дрожа. Октябрьская степь не прощала ошибок — здесь нельзя было останавливаться надолго.
Если выпадет снег раньше, чем они найдут жильё или большую дорогу, — всё. Конец.
— Надо идти, — сказала Глаша собаке.
— Нельзя сидеть.
Она встала, ноги затекли, под коленями ныло.
Лапти промокли от утренней росы, натёрли ноги до кровавых мозолей. Глаша разулась, перемотала портянки сухой тряпицей — той самой, в которую было завёрнуто сало, — и с трудом натянула лапти обратно.
Каждый шаг отдавался болью, но боль была привычной.
Всю жизнь она привыкала к боли.
Они пошли дальше.
Степь вокруг была однообразной до жути: кочки, сухая трава, редкие кусты тёрна, изредка — одинокие ветлы, искривлённые ветрами. Глаша искала любые признаки человека — дым, плетень, крышу.
Но вокруг было пусто.
Казалось, она попала в край, который бог забыл, а люди обходили стороной.
К вечеру она выбилась из сил.
Ноги не слушались, в глазах двоилось.
Она опустилась на землю прямо посреди степи, прислонилась спиной к большому камню, который торчал из земли, как зуб.
Рыжка легла рядом, положила голову ей на колени.
— Рыж, — прошептала Глаша.
— А если мы никого не встретим? Если так и будем идти, пока не упадём? Что тогда?
Собака не ответила.
Только вздохнула, и её тёплое дыхание обожгло Глашины замёрзшие пальцы.
В этот момент Глаша услышала звук. Сначала она подумала, что ей показалось — так бывает от усталости, когда мозг начинает играть с тобой в жестокие игры. Но звук повторился. Он был далёким, едва уловимым, но вполне реальным.
Кто-то ехал.
Скрип колёс, глухой стук копыт, и — о чудо! — человеческий голос.
Глаша вскочила.
Сердце заколотилось где-то в горле. Рыжка насторожилась, подняла уши, но не залаяла — умная собака понимала, что шум сейчас ни к чему.
Звук приближался
. Глаша выглянула из-за камня и увидела: по степи, шагах в двухстах от неё, двигалась телега.
Обычная крестьянская телега, запряжённая одной лошадью — низкорослой, косматой, степной лошадёнкой.
На телеге сидел человек. Один. В тулупе, в шапке, надвинутой на глаза.
Он не пел и не свистел, просто ехал молча, иногда понукая лошадь.
Глаша замерла.
Первым порывом было броситься к нему, закричать, попросить помощи. Но что-то её остановило. Вспомнились отцовы слова: «В степи незнакомцу не верь. Либо оберёт, либо хуже сделает».
Вспомнился Филипп Прохорыч — он ведь тоже был человек, с виду даже добрый.
А оказался — змей.
Она спряталась за камнем, прижала Рыжку к земле, зажала ей пасть рукой.
Собака замерла, только глаза блестели в сумерках.
Телега проехала мимо, шагах в пятидесяти. Глаша разглядела мужика — не старый, бородатый, лицо загорелое до черноты.
Он не смотрел по сторонам. Ехал себе дальше, и телега медленно удалялась, пока не превратилась в тёмную точку, а потом и вовсе не исчезла.
Глаша выдохнула. Отпустила Рыжку.
— Правильно, что не вышли, — сказала она себе. — Нельзя. Не знаем, кто он.
Но на душе стало тоскливо
. Впервые за эти дни она пожалела, что не может доверять людям. Узелок с едой пустел, силы кончались, а впереди была только степь и неизвестность.
Она вдруг остро, до слёз, захотела домой. Не к отцу с матерью — нет, домой не хотелось.
Хотелось к людям, к теплу, к кружке горячего молока и спокойной ночи без страха, что замёрзнешь или что волки съедят.
Но домой было нельзя.
Назад — Филипп Прохорыч, долг, позор. Вперёд — неизвестность. И она выбрала неизвестность.
Ночь опустилась внезапно, как чёрная тряпка.
Звёзды высыпали на небо мелкой крошкой, ветер стих, и стало тихо-тихо.
Так тихо, что Глаша слышала, как бьётся её собственное сердце. Она нашла углубление в земле — похожее на старый окоп или выворотень — и устроилась там на ночлег.
Сверху накидала сухой травы, легла, укрылась полушубком. Рыжка забралась под бок и свернулась клубком.
— Господи, — прошептала Глаша в звёздное небо. — Если ты есть — помоги. Не дай пропасть. Не дай погибнуть зря. Я не плохая.
Я просто хочу жить по-своему.
Звёзды молчали. Но в степи вдруг раздался звук — не вой, не скрип, а что-то похожее на вздох.
Степь вздохнула. Глаша закрыла глаза и провалилась в сон без сновидений.
Проснулась от того, что Рыжка тихо зарычала.
Не громко, предупреждающе — так собаки рычат, когда чуют чужого. Глаша открыла глаза.
Было ещё темно, но край неба на востоке начал сереть — скоро рассвет. Она приподнялась, огляделась. Сначала ничего не увидела. Потом заметила движение — в сотне шагов, у старой ветлы, кто-то стоял. Человек.
Один. Неподвижный, как столб.
Глаша похолодела.
Это не был тот мужик с телегой — этот был выше ростом, в длинном чёрном армяке, без шапки. Волосы белые, длинные, развевались по ветру, хотя ветра почти не было. Он стоял и смотрел прямо на неё. Отсюда, в темноте, нельзя было разглядеть лица, но Глаша чувствовала на себе этот взгляд — тяжёлый, немигающий.
— Кто там? — крикнула она, и голос её сорвался и задрожал.
Человек не ответил. Не шелохнулся.
Глаша схватила нож, прижала к себе Рыжку. Собака рычала всё громче, шерсть на загривке встала дыбом.
— Уходи! — закричала Глаша. — Не подходи!
Человек сделал шаг
. Один. И замер. Потом — ещё один. Он двигался странно, будто плыл над землёй.
Глаша вскочила на ноги, готовая бежать. Но бежать было некуда — степь вокруг открытая, спрятаться негде.
И вдруг человек остановился. Повернул голову, будто прислушиваясь к чему-то. Потом развернулся и медленно пошёл прочь.
Растворился в утренних сумерках, как дым. Исчез.
Глаша стояла, трясясь всем телом. Рыжка перестала рычать, но не успокоилась — прижималась к хозяйке, поскуливая.
— Это не человек, — прошептала Глаша.
— Это степной дух. Или померещилось от голода.
Она перекрестилась трижды, прочитала «Отче наш», сколько помнила. Сердце успокоилось не сразу. Когда рассвело окончательно, она подошла к тому месту, где стоял незнакомец.
На земле — ни следа. Ни отпечатка сапог, ни примятой травы. Будто никто и не стоял.
Глаша перекрестилась ещё раз и пошла дальше, на запад, куда уходило солнце.
Рыжка бежала впереди, оглядываясь и поводя носом. Степь вокруг была пуста и безмолвна. Но Глаша больше не чувствовала себя одинокой. Ей казалось, что за ней наблюдают — не зло, а с любопытством.
Степь проверяла её на прочность. И Глаша решила: выдержу. Чего бы это ни стоило.
****
Вот пятая глава. В ней происходит то самое ужасное, что переворачивает душу и заставляет читателя страдать вместе с Глашей. Осторожно: сцены жестокости, но без излишних подробностей — только боль и отчаяние.
*****"
Четвёртый день в степи Глаша почти не помнила.
Голод и холод спутали сознание — она брела как во сне, еле переставляя ноги, изредка жуя горькие корни или прошлогодние жёлуди, которые находила под редкими дубками
. Рыжка куда-то исчезла ещё накануне вечером — то ли отстала, то ли побежала за зайцем.
Глаша звала её, свистела, но собака не вернулась.
И это одиночество оказалось страшнее голода.
Она шла на запад, потому что на востоке оставалась деревня, отец, долг. На закате третьего дня она выбилась наконец из сил и рухнула в сухую траву, не в силах даже развязать узелок
. Она лежала и смотрела в небо, где кружил одинокий коршун. «Скоро, — подумала она равнодушно. — Скоро он начнёт кружить надо мной. Стервятники чуют смерть».
Она не плакала. Слёз не было — организм экономил влагу. Только сухие, хриплые всхлипы вырывались из груди, да губы потрескались до крови
. Глаша лизнула их — солёный вкус показался почти сладким.
И вдруг, когда солнце уже коснулось края земли, она услышала лошадиный топот.
Не один — несколько
. Она приподнялась на локтях. Вдалеке, по гребню холма, двигались всадники
. Трое. Четверо.
Они ехали не спеша, как хозяева, осматривая степь
. Глаша замерла. На этот раз она не стала прятаться — у неё не было сил. Да и какая разница? Либо помогут, либо добьют
. Всё равно конец.
Всадники заметили её.
Один, самый крупный, отделился от остальных и направил коня прямо к ней.
Остальные ждали на холме. Глаша попыталась встать, но ноги подкосились, и она снова упала.
— Глянь-ка, — раздался голос сверху. Грубый, хриплый, с присвистом.
— А это что за птица?
Глаша подняла голову.
Перед ней на вороном коне сидел мужчина лет сорока, широкий в плечах, с рябым лицом и маленькими, колючими глазками, которые смотрели цепко, как у хорька.
Одет он был в хороший овчинный тулуп, за поясом — нож и наган. Сразу видно — не крестьянин, не купец. Кто-то другой.
Может, разбойник, а может, торговец скотом — они здесь часто шастали.
— Живая, — сказал он, слезая с коня. Подошёл, ткнул Глашу носком сапога в бок.
Не больно, но унизительно. — Ты чья, девка?
Одна в степи?
Глаша хотела ответить, но из горла вырвался только хрип.
Мужчина нахмурился, нагнулся, заглянул в лицо. Ухмыльнулся. Зубы у него были редкие, жёлтые.
— Красивая, однако, — протянул он. — Худая, но лицо — кровь с молоком. Эй, мужики! — крикнул он своим. — Тут находка!
Остальные подъехали.
Их было трое — все такие же рябые, нечёсаные, с тяжёлыми руками.
Они оглядели Глашу, переглянулись.
— Чего с ней делать, Кузьма? — спросил один, рыжий и кривой. — В участок сдадим?
Может, беглая.
— Какой участок, дурак, — сплюнул тот, кого назвали Кузьмой. — До участка сто вёрст.
А товар хороший. Молодая, здоровая. Я такого и не видывал давно.
— Он снова уставился на Глашу. — Встать можешь?
Глаша покачала головой.
Тогда Кузьма схватил её за шиворот, поднял, как котёнка, и поставил на ноги.
Она зашаталась, ухватилась за его тулуп.
Он не оттолкнул — наоборот, притянул к себе, обхватил за талию. Пальцы у него были горячие, липкие, как у жабы.
— Слабенькая, — сказал он.
— Но это ничего. Откормим. — Он повернулся к своим.
— Берём. Погрузите на лошадь. В обозе место есть.
— Кузьма, а если она чья? — засомневался кривой.
— Найдут — проблемы будут.
— Кто найдёт? — усмехнулся Кузьма. — Степь большая.
А документов у неё нет. Никто не хватится.
Глаша вдруг поняла, что сейчас решится её судьба.
Она собрала последние силы и выдохнула:
— Я… не беглая. Я к родне… в город. Помогите… Христа ради.
— Поможем, — осклабился Кузьма. — Мы добрые.
Отвезём в одно место. Там и отдохнёшь, и поешь.
А там видно будет.
Он подал знак, и двое мужиков подхватили Глашу, закинули поперёк лошади, как мешок с мукой.
Она ударилась животом о хребет, перехватило дыхание
. Попыталась крикнуть — никто не услышал. Степь качнулась, поплыла перед глазами, и Глаша потеряла сознание.
Очнулась она от тряски.
Было темно, пахло лошадиным потом, кожей и ещё чем-то кислым. Она лежала в телеге, накрытая рогожей.
Рядом сидел кривой и курил самокрутку, пуская дым в звёздное небо.
— Очухалась? — спросил он равнодушно.
— Сиди тихо. Доедем — узнаешь куда и зачем.
— Куда вы меня везёте? — спросила Глаша.
Голос был чужой, тонкий.
— В гости. К нашему хозяину.
— К Кузьме?
— Кузьма — не хозяин.
Кузьма — так, приказчик. Хозяин — другой.
Ты ему понравишься, девка. Он любит молоденьких.
Кривой засмеялся — гадко, с подвывом.
Глаша похолодела.
Она попыталась сесть, но руки и ноги были связаны — верёвка туго стягивала запястья.
Она не заметила, когда её связали — видно, пока была без памяти.
— Зачем? — прошептала она. — Зачем вы меня вяжете?
Я и так слабая.
— А чтобы не убежала, — ответил кривой. — Хозяин не любит, когда товар портится.
Телега въехала в какие-то ворота. Глаша приподняла голову.
В темноте угадывались постройки — сарай, конюшня, большой дом с тёмными окнами.
Двор был обнесён высоким плетнём, а поверх плетня — колючей проволокой
. Как тюрьма.
Её сняли с телеги, поставили на ноги. Ноги не слушались, она упала на колени.
Кузьма подошёл, поднял её за волосы.
Боль была острая, как ножом полоснули по голове. Глаша вскрикнула.
— Молчать, — сказал он спокойно. — Будешь кричать — хуже будет.
Её завели в дом.
Внутри было тепло, пахло чем-то и керосином.
Глаза привыкли к темноте: низкие потолки, лавки вдоль стен, в углу — божница с тёмными иконами.
За столом сидел человек. Огромный, грузный, с седой бородой, но лицо — гладкое, без морщин, и глаза — пустые, как у рыбы.
Он ел щи, громко хлебая, и не поднял головы, когда Глашу ввели.
— Хозяин, — сказал Кузьма почтительно.
— Нашли в степи. Одна. Документов нет. Молодая.
Что прикажете?
Хозяин дохлебал щи, вытер рот рукавом
. Поднял глаза на Глашу.
Взгляд у него был тяжёлый, масляный, без единой искры человеческого тепла.
Он осмотрел её с головы до ног, как лошадь на ярмарке.
— Раздетая, грязная, худая, — сказал он равнодушно.
— Но поправится. Отмойте, накормите. Через неделю поймём, куда её: в работницы или в… другое.
— В другое? — переспросил Кузьма с непонятной улыбкой.
— Не твоё дело, — оборвал хозяин. — В подвал её. Пока.
Глашу поволокли.
Она не кричала — зачем? Крики здесь не помогут.
Её спустили в подвал — сырой, холодный, с земляным полом
. В углу лежала солома, пахло плесенью.
Железная дверь захлопнулась, лязгнул засов. Темнота стала полной, густой, как дёготь.
Глаша легла на солому, свернулась клубком.
Она не плакала — слёз не было. Только внутри что-то оборвалось и упало в пустоту.
Она думала о матери, о Федьке, о Рыжке. О том, что, может быть, зря ушла.
Лучше бы за Филиппа Прохорыча — тот хотя бы не бил, говорят.
А здесь — неизвестность и страх.
В подвале было холодно.
Глаша стала мёрзнуть. Она попробовала растереть руки, но верёвки не давали.
Она лежала и ждала. Ждала, что вот-вот откроется дверь и придёт кто-то — с едой, с теплом, с жалостью. Но никто не приходил.
Через несколько часов — или через вечность, она не знала — дверь открылась.
Вошёл Кузьма, нёс фонарь и миску с баландой.
Поставил на пол, не глядя на Глашу.
— Ешь, — сказал.
— Завтра хозяин с тобой поговорит. И запомни: бежать не пытайся. Псы во дворе злые, на куски разорвут.
И искать тебя некому. Ты теперь ничья.
Он вышел
. Глаша осталась одна с миской.
Она подползла, опустила лицо в тёплую жижу, начала хлебать, как собака.
Баланда была пресная, с капустными листьями, но для Глаши она показалась слаще мёда.
Она ела и плакала — наконец-то слёзы потекли
. Сначала тихо, потом всё громче. Она плакала от унижения, от страха, от того, что её, человека, кормят из миски на полу.
— Господи, — шептала она в темноту. — За что? Чем я прогневала тебя? Почему одни звери кругом?
Господь молчал.
Только мышь скреблась в углу, да где-то наверху, в доме, громыхала посуда и слышались пьяные голоса.
Глаша доела баланду, откинулась на солому.
Она вдруг вспомнила Рыжку. Рыжая, худая, с белым пятном на лбу. Умная собака.
Она бы сейчас прижалась, согрела. Но Рыжка исчезла.
Может, умнее Глаши оказалась — не пошла за человеком, потому что чуяла зло.
— Рыж, — прошептала Глаша. — Где ты?
Вернись.
И вдруг, в тишине подвала, она услышала слабое царапанье. Не мышь — что-то крупнее. Царапанье у двери.
Потом — тихое повизгивание.
Глаша села. Сердце заколотилось.
— Рыжка? — позвала она шёпотом.
В ответ — скулёж. Тот самый, знакомый.
Глаша поползла к двери, насколько позволяли верёвки.
Сунула пальцы в щель под дверью — и наткнулась на тёплый, шершавый нос.
Рыжка! Собака лизнула её пальцы, заскулила громче.
— Тише, тише, — зашептала Глаша. — Услышат.
Она попыталась просунуть руку дальше, но щель была слишком узкой. Рыжка не могла пролезть.
Но Глаша почувствовала, как собака что-то кладёт ей в ладонь. Маленькое, острое. Металлическое. Она сжала пальцы — это был нож. Тот самый, кухонный, который она потеряла, когда падала в степи. Рыжка нашла его и принесла.
Глаша сжала нож в руке
. Туповатый, но верёвки перерезать можно
. Она начала пилить — медленно, осторожно, чтобы не звенеть. Верёвка поддалась
. Сначала упали путы с рук, потом — с ног.
Кровь хлынула в затёкшие конечности, закололо.
— Рыжка, — прошептала Глаша.
— Ты моя спасительница.
Она встала на ноги.
В темноте нащупала дверь. Засов был снаружи, но в старых подвалах часто бывает щель, куда можно просунуть нож и попробовать сдвинуть засов.
Глаша просунула нож, поддела железную полосу. Раз, другой. Засов не поддавался — тяжёлый, ржавый.
Рыжка с той стороны лаяла уже отчаянно, на весь двор.
Глаша испугалась — сейчас услышат. И вдруг засов двинулся.
Медленно, со скрипом, но пополз в сторону.
Глаша толкнула дверь — она открылась.
В лицо ударил холодный ночной воздух
. Рыжка прыгнула на неё, заскулила от радости
. Двор был пуст. Только в доме горел огонь и слышались голоса — пьяные, громкие.
Они не слышали лая. Или им было всё равно.
Глаша не раздумывала.
Она рванула к воротам, на ходу накинула на плечи полушубок — тот самый, который с неё не снимали даже в подвале.
Рыжка бежала впереди, показывая дорогу.
Ворота были заперты на цепь, но в углу двора, за конюшней, Глаша нашла лаз — подгнившую доску в плетне.
Она протиснулась, раздирая руки в кровь, Рыжка проскочила следом.
Степь снова была перед ней.
Тёмная, бескрайняя, холодная. И ветер — тот самый, который гнал её всё это время.
— Бежим, — сказала Глаша собаке. — Бежим, пока не рассвело.
И они побежали.
Глаша бежала, не чувствуя ног, не чувствуя боли, не чувствуя голода. Внутри горел огонь — злоба, отчаяние и надежда.
Она не знала, куда бежит. Но знала одно: назад она не вернётся. Ни к отцу, ни к Филиппу, ни к этому страшному хозяину.
За спиной, где-то далеко, залаяли собаки.
Проснулись псы во дворе. Глаша прибавила шагу.
Ветер дул в лицо, но теперь он не пугал. Он был её союзником.
Он сбивал след, уносил запах. Степь принимала её обратно, как блудную дочь, — суровая, но справедливая.
— Прости, — шепнула Глаша степи. — Прости, что усомнилась.
Ты одна меня не предала.
И степь вздохнула в ответ. И в этом вздохе Глаше послышалось: «Иди. Я укрою».
Она шла всю ночь, пока на востоке не занялась заря
. Там, в розовом небе, она увидела дымок. Маленький, едва заметный. Дымок над трубой.
Жильё. Люди.
Глаша остановилась, глядя на этот дымок, и впервые за много дней ей захотелось жить.
— Ещё не вечер, — сказала она собаке. — Ещё не всё кончено.
И они пошли на дымок.
. Продолжение следует.
Глава 3