РАССКАЗ. ГЛАВА 5.
Платон проснулся от тепла. Настоящего, живого тепла, которое не надо добывать из промерзшей печки, вкладывая в него последние силы.
Он лежал на русской печи, укрытый овчинной шубой, и сквозь полузакрытые веки видел, как в избе мерцает огонь керосиновой лампы. Где-то рядом тихо разговаривали. Женские голоса — мамин, чужой, еще один, незнакомый.
Мужской — тот самый, бородатый мужик, который поднял его на дороге.
— ...Третью неделю ходят слухи, — говорил мужчина. — Лагерь тот закрыли. Почти всех раскулаченных перевезли куда-то дальше, на север. А кто остался — говорят, перемёрзли.
— Господи, — прошептала Дуся. — А мы...
— А вы счастливчики, баба.
Только счастье ваше — до поры. Ищут вас.
По деревням разослали описания. Баба с двумя детьми и ещё баба с девчонкой. Четверо.
Подходит?
— Подходит, — тихо сказала Анисья.
— То-то. — Мужик зашуршал, видно, закурил.
— Я вас спрячу на пару дней, а дальше — сами.
У меня жена больная, дети малые. Если узнают, что я беглых прячу — расстреляют и меня, и семью.
— А куда нам идти? — спросил Платон, спускаясь с печи.
Голос его прозвучал хрипло, но твёрдо.
Мужик обернулся.
Вблизи он оказался не таким уж старым — лет сорока, с глубокими морщинами на лбу и жесткими, натруженными руками.
Звали его Кузьма.
— Очнулся, парень? — он усмехнулся. — А я уж думал, ты до завтра проспишь.
— Спасибо вам, Кузьма, — Платон сел на лавку, потёр лицо ладонями. Голова гудела, но тело уже не ломило.
— Дальше мы сами.
Только подскажите, куда идти.
— Куда? — Кузьма почесал затылок. — На юг, парень. Километров сто, а то и больше.
Там, говорят, люди живут. Не наши — другие.
Но может, не сдадут.
— А как же мы пройдём сто километров? — спросила Анисья. — У нас ни еды, ни тёплой одежды. Настенька маленькая.
Глаша больная.
— А вы не пройдёте, — жёстко сказал Кузьма. — Вы умрёте в дороге. Если только чудо не случится.
Платон поднял голову, посмотрел Кузьме прямо в глаза.
— Мы уже один раз чудом спаслись, — сказал он. — Будет и второе.
Кузьма долго молчал, потом вздохнул, достал из-под лавки мешок.
— Возьмите.
Тут хлеба краюха, сала кусок, спички, соль.
Немного, но на пару дней хватит. И ещё... — он полез за пазуху, вытащил маленький компас.
— Это мой, ещё с гражданской. Пригодится. Только никому не говорите, откуда он у вас.
— Кузьма, — Дуся заплакала, встала на колени, — да как же мы отблагодарим вас?
— Не надо, баба. — Он отвернулся, чтобы не видеть её слёз.
— Я не ради благодарности. У меня самого дочь была, Настей звали. Умерла от чахотки в пять лет.
Если бы кто-то её спас... — он не договорил, махнул рукой. — Собирайтесь.
Завтра на рассвете уйдёте.
Ночь прошла в сборах.
Платон перешил Глаше валенки — отрезал полы отцовского полушубка, намотал на ноги, чтобы теплее было. Дуся перебрала узелок, выбросила всё лишнее — каждые лишние сто граммов теперь были на вес золота. Анисья штопала Настенькино пальтишко, которое разлезалось по швам.
Глаша спала на печи и дышала уже ровнее.
Жар спал — то ли от тепла, то ли от того, что Кузьма дал ей отвар из каких-то трав.
Платон посмотрел на сестру и впервые за долгое время почувствовал что-то похожее на надежду.
Утром, когда небо только начинало светлеть, они вышли.
Кузьма провёл их окольной тропой — через лес, в обход деревни, чтобы никто не увидел.
У самого края леса он остановился, показал рукой:
— Идите прямо на юг.
Через два дня выйдете к железной дороге.
Там не останавливайтесь, идите дальше.
За железной дорогой — большая река. Переправитесь — считайте, полдела сделали.
Там уже другая область, другие порядки.
— А как реку перейти? — спросил Платон.
— Лёд ещё крепкий, но в середине может быть тонкий.
Будьте осторожны.
И главное — никому не верьте. Никому. Сейчас время такое — каждый может оказаться стукачом.
Он перекрестил их на прощание, сунул Платону в руку ещё один узелок — с запасом тряпья и старым охотничьим ножом, получше того, что был у мальчика.
— Держи, парень. Ты теперь за старшего.
Не подведи.
Платон кивнул, сжал руку Кузьмы.
— Не подведу.
Они ушли в лес, когда солнце поднялось над верхушками сосен. Тайга встретила их снова — молчаливая, равнодушная, но уже не такая враждебная, как раньше.
Может, потому что позади остался лагерь, а впереди была надежда. Или потому что они наелись перед дорогой — Кузьма накормил их горячими щами и кашей, впервые за много недель.
Шли молча.
Платон шёл первым, пробивая тропу. За ним — Дуся с Глашей (девочка шла сама, держась за материнскую юбку), потом Анисья с Настенькой на руках
. Компас показывал точно на юг.
Первый день прошёл без происшествий.
К вечеру они нашли заброшенную сторожку лесника — без окон, но с крышей и печкой.
Переночевали, утром пошли дальше.
На второй день случилось то, чего они боялись больше всего.
Они вышли к железной дороге, когда солнце стояло высоко
. Рельсы блестели на морозе, уходя в обе стороны — на запад и на восток. Платон хотел уже пересечь путь и углубиться в лес за насыпью, как услышал стук. Поезд.
Товарный, медленный, но поезд.
— Прячьтесь! — скомандовал он, и они отбежали в кусты.
Поезд прошёл мимо, грохоча колёсами.
В щелях вагонов виднелись лица — такие же измождённые, как у них. Люди. Раскулаченные. Этапы. Платон смотрел на них, и сердце сжималось.
— И нас так могли, — прошептала Дуся.
— Могли, — ответил Платон. — Но не повезли.
Когда поезд скрылся за поворотом, они перебежали через пути. И тут — окрик.
— Стой! Кто идёт?
Из-за сугроба поднялись двое
. В шинелях, с винтовками. Конвойные. Не те, что из лагеря, другие — молодые, с красными от мороза лицами.
Платон замер.
Сердце ухнуло в пятки.
— Мы... местные, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.
— В лес за хворостом ходили.
— С детьми? — конвойный усмехнулся.
— Врёшь, парень.
Документы есть?
— Нет, — сказал Платон. — Сгорели.
— Сгорели? — второй конвойный шагнул ближе.
— А ну показывай мешки.
Платон сжал кулаки.
Нож был за голенищем, но против двух винтовок он не помощник.
Если начнут обыскивать — найдут компас, найдут лишние вещи, поймут, что беглые.
— Не надо, — сказала вдруг Дуся. Она вышла вперёд, закрывая собой детей. — Мы из Хитровки. Муж у меня — Митрофан Хитров. Кулак. Раскулачили. В лагере были. Сбежали.
Платон хотел закричать: «Мам, что ты делаешь?!», но слова застряли в горле.
Конвойные переглянулись.
— Беглые, значит, — сказал первый, помоложе. — По закону — расстрел на месте.
— По закону? — Дуся посмотрела ему прямо в глаза.
В её взгляде было столько боли и вызова, что парень опустил винтовку.
— Какого закона? Того, который позволил убить моего мужа у меня на глазах?
Который посадил мою дочь в вагон для скота?
Который кормил нас баландой из гнилой капусты, пока сам жрал белый хлеб?
Конвойный старший, тот, что помолчал, нахмурился.
— Ты, баба, не борзей, — сказал он, но голос его дрогнул.
— Мы выполняем приказ.
— А я выполняю материнский долг, — ответила Дуся.
— Моя дочь умирает.
Если вы нас убьёте — убьёте невинных.
Если отпустите — может, Бог вас простит.
Наступила тишина. Только ветер свистел в рельсах.
— Идите, — сказал вдруг старший. — Быстро. Чтобы я вас не видел.
— Товарищ командир... — начал было молодой.
— Я сказал — идите! — рявкнул тот. — И чтоб духу вашего здесь не было.
Дуся схватила Глашу за руку, Платон — мешок, и они бросились бежать. Бежали, не оглядываясь, пока лес не скрыл их от глаз конвойных.
Остановились только через час. Платон упал на снег, тяжело дыша.
— Мам, — сказал он, — ты... ты рисковала.
— Рисковала, — ответила Дуся, сама еле стоя на ногах. — Но они — люди. Не все ещё звери.
— А могли быть зверями, — сказал Платон. — Ты просто повезло.
— Не просто, сынок. Бог помог.
Платон хотел возразить, но не стал. Впервые он подумал, что, может быть, мать права. Может, без веры они бы не прошли и половины этого пути. Может, та самая вера, в которую он не верил, и спасла их сейчас.
Они пошли дальше.
К вечеру третьего дня вышли к реке. Широкой, замерзшей, с чёрными промоинами посередине.
Лёд был ненадёжный — в некоторых местах вода выступала на поверхность.
— Как переходить? — спросила Анисья.
— По одному, — сказал Платон. — Я пойду первый.
Если провалюсь — не ходите. Ищите другой путь.
— Нет, — сказала Дуся. — Идём все вместе. Ты — не один.
— Мам...
— Я сказала — вместе.
Он взял Глашу на руки, Дуся — Настеньку, Анисья — мешки.
Они ступили на лёд.
Лёд трещал, прогибался, но держал. Платон шёл медленно, ставя ноги на широкий шаг, чтобы распределить вес.
Сердце колотилось где-то в горле. Глаша прижималась к нему, зажмурившись.
Середина реки.
Лёд стал тоньше, под ногами хлюпала вода.
Платон сделал шаг — и провалился по колено.
Холод обжёг ноги, но он успел отпрянуть, перешагнуть в сторону.
— Осторожно! — крикнул он.
Они обошли промоину, и через десять минут были на другом берегу.
Платон упал на снег, глядя в небо. Ноги онемели, но он был жив.
Все были живы.
— Мы перешли, — сказал он. — Мы сделали это.
Дуся опустилась рядом, обняла его.
— Сделали, сынок. Полдела.
Он посмотрел на компас. Юг.
Ещё много километров. Но теперь, когда позади остались лагерь, погоня, конвойные, замерзшая река и сотни вёрст тайги, он знал: они выживут.
Потому что Хитровы не сдаются.
За спиной садилось солнце, окрашивая снег в розовый цвет. Где-то далеко, в той стороне, где осталась Хитровка, на могиле отца, ветер качал ветки березы. А здесь, в чужом лесу, на чужой земле, начиналась новая жизнь.
Платон закрыл глаза и впервые за долгое время улыбнулся.
Он поднялся, отряхнул снег.
— Идём, мам. Ещё немного.
И они пошли.
****
Они шли уже пятые сутки после переправы через реку.
Пятые сутки по снегу, по лесу, по замёрзшим болотам.
Пятые сутки без горячей еды, без крыши над головой, без надежды на отдых.
Только компас, только юг, только тупое, животное упорство, которое гнало их вперёд, когда силы кончались.
Платон перестал чувствовать ноги. Он просто знал, что они идут — ставят одну ногу перед другой, проваливаются, вытаскивают, снова ставят.
Глаша уже не просилась на руки — она поняла, что брат не может её нести, потому что сам еле стоит. Девочка шла сама, держась за край материнской юбки, и молчала. Только иногда из её горла вырывался тихий, хриплый стон.
Настенька уже не плакала.
Она висела на руках у Анисьи, и Анисья несла её, не чувствуя веса — только тяжесть собственного отчаяния.
Лицо у Анисьи стало серым, как старая зола, глаза ввалились, губы потрескались до крови.
Она не жаловалась.
Она просто шла.
Дуся молилась
. Всю дорогу, без остановки. Шептала молитвы, крестилась на каждую сосну, на каждое облако, на каждую звезду.
Платон слушал этот шёпот, и ему казалось, что мать разговаривает с кем-то невидимым, кто идёт рядом, кто помогает им, кто не даёт упасть.
«Может, он есть, — думал Платон про Бога. — Может, действительно есть. Но если есть — почему он не спас отца? Почему допустил всё это? Может, он не всемогущий. Может, он тоже борется. С кем? С ними? С теми, кто с ружьями?»
Он не знал ответа. И, наверное, никогда не узнает.
На шестые сутки кончилась еда. Последний сухарь они разделили на пятерых — по крошке.
Последний кусочек сала съела Глаша, потому что у неё не было сил жевать чёрствый хлеб.
Платон жевал кору, которую нашёл на поваленной берёзе — горькую, волокнистую, но она хоть как-то заполняла пустой желудок.
— Скоро деревня, — сказал он, когда они остановились на привал.
— Я чувствую.
Дымом пахнет.
— Тебе кажется, — ответила Дуся. — От голода всё кажется.
— Нет, мам. Я правда чувствую.
Он не ошибся.
Через час они вышли к опушке, и внизу, в лощине, увидели несколько домов.
Маленькая деревенька, дворов на десять, с покосившимися крышами и огородами, засыпанными снегом.
Из труб шёл дым — значит, люди жили.
— Идём? — спросила Анисья. Голос её дрожал — от холода и от страха.
— Идём, — сказал Платон. — Но сначала я один. Вы ждите здесь.
— Зачем? — спросила Дуся.
— Если там стукачи — я успею уйти. А если пойдём все — поймают всех.
Он не стал ждать возражений
. Сунул нож за голенище, поправил полушубок и пошёл вниз, к деревне. Снег скрипел под ногами, и этот скрип казался ему оглушительным — как барабанная дробь перед казнью.
Первая изба была крайней, с покосившимся крыльцом и занавеской на окне. Платон постучал. Тишина. Постучал ещё раз — громче.
Дверь открыла старуха — сгорбленная, в тёмном платке, с лицом, изрезанным морщинами. Увидела мальчика, перекрестилась.
— Ты откуда, Христа ради?
— Из лесу, бабушка, — сказал Платон, и голос его вдруг сорвался. — Мы беглые. Нас ищут. Спрячьте, пожалуйста.
Старуха посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом.
Потом оглянулась по сторонам, схватила его за руку и втащила в избу.
— Сиди тихо, — прошептала. — Я сейчас.
Она вышла, закрыла дверь. Платон остался один. В избе пахло кислой капустой, печёным хлебом и ещё чем-то тёплым, домашним, от чего защемило сердце. Он стоял у порога, боясь дышать, и ждал.
Через десять минут старуха вернулась. С ней — ещё одна баба, помоложе, и мужик в армейской гимнастёрке без погон.
— Ты говоришь — беглые? — спросил мужик. Голос у него был глухой, недоверчивый.
— Да, — сказал Платон. — Нас четверо. Мать, я, сестра маленькая и ещё одна женщина с дочкой
. Мы из лагеря. Бежали.
— Из какого лагеря?
— Там, на севере. Лесоповал. Спецпоселение.
Мужик и бабы переглянулись.
— Рискованно, — сказал мужик. — У нас тут недалеко участок. Каждую неделю проверяют. Если найдут — расстреляют всех.
И нас заодно.
— Мы уйдём, — сказал Платон. — Только дайте хлеба. И скажите, куда дальше идти.
Старуха вдруг заплакала. Подошла к нему, обняла, прижала к груди.
— Господи, да ты же дитя, — запричитала она. — Сколько тебе лет-то?
— Двенадцать.
— Двенадцать... а глаза — как у старого волка. — Она повернулась к мужику: — Петрович, надо помочь. Нельзя не помочь.
Петрович — мужик в гимнастёрке — тяжело вздохнул, почесал затылок.
— Ладно. Зови своих. Только быстро. И чтобы никто не видел.
Платон выбежал из избы, полез в гору, к опушке. Мать, Анисья, Глаша, Настенька — все стояли там же, где он их оставил, вжавшись в снег.
— Идём, — сказал он. — Нас ждут.
Они спустились в деревню.
Старуха — её звали бабка Марфа — встретила их у порога, завела в дом, усадила на лавки.
Петрович принёс хлеб, молоко, сало, квашеную капусту.
— Ешьте, — сказал он. — Только не торопитесь, а то животы заболят. Голодным нельзя много.
Они ели.
Платон смотрел, как мать кормит Глашу с ложки, как Анисья размачивает хлеб в молоке для Настеньки, как бабка Марфа крестится в углу.
И вдруг понял, что плачет.
Не от боли, не от страха — от благодарности
. За то, что есть люди, которые рискуют собой, чтобы спасти чужих.
— Спасибо, — сказал он Петровичу. — Мы никогда не забудем.
— Не поминай лихом, парень, — ответил тот. — Но оставаться нельзя. У нас завтра проверка. Председатель сельсовета приедет. Он из новых — никого не жалеет. Увидит вас — пиши пропало.
— Куда нам идти?
— На юго-запад. Километров тридцать. Там есть станция. Не большая, товарная. Поезда ходят — уголь возят, лес. Может, зацепитесь.
— Зацепимся, — твёрдо сказал Платон. — Спасибо.
Они переночевали в избе — первый раз за много дней под настоящей крышей, на настоящих полатях, с настоящим теплом.
Платон спал и во сне видел отца. Митрофан стоял в поле, улыбался и махал рукой. «Иди, сынок, — говорил он. — Иди. Я горжусь тобой».
Утром они ушли.
Бабка Марфа сунула им в мешок хлеба, кусок сала, горсть сухарей. Петрович дал старый компас — у Платона свой был, но он взял и этот, на всякий случай.
— Держитесь, — сказал Петрович на прощание. — И помните: люди есть везде.
И хорошие, и плохие.
Вы хороших не забывайте, плохих не бойтесь.
Они пошли на юго-запад.
Теперь сил было больше — еда дала тепло, отдых дал надежду.
Глаша шла сама, даже пыталась бегать, но быстро уставала. Настенька улыбалась впервые за всё время — может, от молока, а может, оттого, что мать перестала плакать.
К вечеру они вышли к железной дороге.
Не той, где были конвойные, а другой — глухой, однопутной, с ржавыми рельсами и покосившимися столбами.
Платон осмотрел пути.
— Поезда здесь ходят редко, — сказал он.
— Но ходят. Будем ждать.
Ждать пришлось долго.
Ночь они провели в стогу сена, который нашли у самого полотна. Сено было сухое, тёплое — они зарылись в него, как мыши, и спали в обнимку, грея друг друга.
Поезд пришёл под утро. Товарняк, гружёный углём, медленно тащился на юг. Платон выскочил из стога, осмотрел вагоны — большинство закрытые, но в конце состава был открытый полувагон, наполовину пустой.
— Сюда! — крикнул он. — Быстро!
Они побежали вдоль поезда.
Платон первым вскочил на подножку, помог залезть Глаше, потом матери, потом Анисье с Настенькой
. Поезд набирал ход.
Полувагон был грязный, воняло угольной пылью и мазутом, но это было лучше, чем идти пешком.
— Лежите, — сказал Платон, когда они все оказались внутри. — Не высовывайтесь.
Если увидят — снимут.
Поезд шёл на юг.
Ветер свистел в ушах, угольная пыль летела в лицо, но они лежали, прижавшись друг к другу, и не жаловались.
Потому что это был шанс. Единственный.
Платон смотрел на проплывающие мимо деревья, на поля, на редкие деревеньки.
Они ехали уже несколько часов, когда поезд вдруг остановился. Резко, с лязгом и скрежетом.
— Не высовываться, — прошептал Платон.
Он сам осторожно приподнял голову, выглянул. Станция. Небольшая, с одним перроном и деревянным вокзалом.
На перроне — люди. И конвойные. Двое.
Проверяют вагоны.
— Обыск, — сказал он. — Мам, тихо.
Он сполз обратно, накрыл собой Глашу, прижал её к полу.
Дуся замерла, зажав рот рукой. Анисья закрыла Настеньку своим телом.
Сердце колотилось так, что Платон боялся — его услышат.
Шаги конвойных приближались.
Они шли вдоль состава, заглядывали в каждый вагон. Вот уже рядом, вот уже у их полувагона.
— Чисто, — сказал один. — Поехали.
— А в этот загляни, — сказал второй.
Платон зажмурился.
Он слышал, как конвойный подошёл к борту, как заскрипели его сапоги на гравии. Ещё секунда — и он заглянет внутрь.
— Эй, вы! — крикнул кто-то с другой стороны поезда. — Помогите-ка!
Конвойный выругался, отошёл. Шаги удалились.
Поезд дернулся, лязгнул и тронулся.
Платон выдохнул. Он не сразу понял, что не дышал всё это время. Лёгкие горели огнём, но он был жив. Все были живы.
— Пронесло, — прошептала Дуся.
— Пронесло, — повторил Платон.
Они ехали дальше. К югу. К свободе. К неизвестности.
Через два дня поезд замедлил ход, и Платон решил, что пора выходить. Они спрыгнули на насыпь, когда состав уже почти остановился — перед большим железнодорожным узлом, где проверки были неминуемы.
Огляделись. Вокруг — поля, перелески, и вдалеке — большая дорога, по которой ехали грузовики.
— Это уже не Сибирь, — сказал Платон. — Это другая земля. Здесь, может, не ищут.
Они пошли по обочине.
Через час их подобрал попутный грузовик — шофёр, молодой парень с веснушчатым лицом, увидел детей и сжалился.
— Садитесь, — сказал он. — Куда вам?
— На юг, — ответил Платон. — Подальше.
— Ну, на юг так на юг, — парень усмехнулся. — Я до Ростова иду. Половину пути подброшу.
Они ехали в кузове, под брезентом, прижавшись друг к другу.
Глаша уснула на руках у матери. Настенька — у Анисьи.
Платон сидел, смотрел на мелькающие за пологом поля и думал о том, что когда-нибудь он вернётся. Не сейчас. Не завтра. Но вернётся.
Вернётся в Хитровку. Найдёт могилу отца. Поставит крест. И найдёт Ермолая.
— Я тебя найду, — прошептал он. — Где бы ты ни был.
Грузовик гулко тарахтел по разбитой дороге, увозя их всё дальше от тайги, от лагеря, от прошлого. Впереди была новая жизнь — голодная, холодная, опасная, но своя. Не та, которую им назначили, а та, которую они выбрали сами.
Платон закрыл глаза и улыбнулся.
******
Грузовик тарахтел трое суток.
С остановками, с объездами, с ночёвками в чистом поле, под брезентом, когда ветер продувал насквозь, а звёзды казались ледяными осколками в чёрном небе. Шофёр, веснушчатый парень по имени Гриша, оказался болтливым и добрым
. Он делился с ними хлебом, поил чаем из своего термоса, рассказывал о жизни.
— У меня отец тоже под раздачу попал, — сказал он как-то, когда они остановились на ночлег.
— В тридцатом году. Раскулачили. Сосед настучал.
Отца в лагерь, мать с нами — в спецпоселок. Я сбежал. Документы подделал, устроился шофёром. Теперь катаюсь.
— И не боитесь? — спросила Анисья.
— Боюсь, — признался Гриша. — Каждый день боюсь. Проверка — и всё. Но назад дороги нет.
Как и вам.
Платон слушал его и чувствовал странное родство. Гриша был старше — лет девятнадцать, наверное, но в глазах его стояла та же затравленная настороженность, что и у самого Платона.
Волчья тоска.
— В Ростове есть люди, — сказал Гриша перед тем, как они расстались.
— Мои знакомые. Могут помочь. Адрес дам. Только осторожно. Ростов — город большой, но стукачей много.
Он высадил их на окраине, у железнодорожного переезда.
Дал мешок с сухарями, банку тушёнки и старый, потрёпанный пиджак — для Платона, чтобы тот мог сменить рваный полушубок.
— Держитесь, — сказал он и уехал.
Они остались одни.
Впереди, за рядами унылых деревянных бараков и чахлых деревьев, угадывался большой город.
Платон никогда не был в Ростове.
Он знал только Хитровку, лагерь и тайгу.
Город пугал его — своей величиной, шумом, множеством людей.
Но деваться было некуда.
— Идём, — сказал он, беря Глашу за руку.
Глаша уже шла сама.
Жар прошёл окончательно, но девочка была бледной, как бумага, и под глазами залегли синие тени. Настенька тоже потихоньку приходила в себя — Анисья кормила её крошками, поила тёплой водой, и малышка начала улыбаться.
Они вошли в город.
Улицы были широкими, пыльными (снег здесь почти растаял — юг!), с облупившимися фасадами домов и редкими прохожими.
Люди шли по своим делам, не глядя по сторонам.
Никто не обратил внимания на оборванную женщину с детьми — в те годы таких было много.
Платон вёл их по адресу, который дал Гриша. Улица Октябрьская, дом 14, квартира 3.
Они нашли этот дом — старую купеческую постройку с колоннами, грязным подъездом и запахом кошек.
Платон позвонил в дверь.
Открыла женщина лет сорока, в платке и засаленном фартуке. Сначала непонимающе уставилась, потом ойкнула и втянула их внутрь.
— Гришка передал? — спросила она шёпотом.
— Проходите, быстрее. Соседи у меня — язык без костей.
Она провела их в маленькую комнату, заставленную сундуками и старыми вещами. Представилась — тётя Паша. Посадила за стол, налила чаю, положила хлеб с маслом.
— Гришка — племянник мой, — сказала она, пока они ели. — Он мне ещё месяц назад говорил, что может кого-то привести.
Я вас спрячу на время, а там видно будет.
— А не боитесь? — спросил Платон, повторяя вопрос Анисьи.
— Боюсь, — вздохнула тётя Паша. — Все боятся.
Но все мы люди же, как друг другу не помогать.
У меня муж на фронте погиб в гражданскую, сын в лагере гниёт за то, что на собрании лишнее сказал. Одна я.
А вам ещё тяжелее.
Она выделила им угол за ширмой — матрасы, одеяла, чистое бельё. Впервые за много недель Платон лёг на настоящую постель, с подушкой и простыней.
Глаша уснула сразу, как только голова коснулась подушки.
Дуся сидела рядом, гладила её по голове и плакала — тихо, чтобы никто не слышал.
Платон не спал. Он лежал с открытыми глазами, смотрел в потолок и думал.
«Мы в городе. Мы в безопасности. Хотя бы на время. Что дальше? Документов нет. Денег нет. Если нас проверят — отправят обратно, или сразу в тюрьму, или ещё хуже. Нужно достать документы. Нужно найти работу.
Нужно как-то жить».
Он чувствовал, как ответственность давит на плечи. Он — мужчина в семье. Ему двенадцать лет, скоро тринадцать , но он — мужчина. Потому что больше некому.
На следующий день Платон вышел на улицу. Один
. Он сказал матери, что пойдёт осмотреться, но на самом деле пошёл искать работу.
Город встретил его гомоном и суетой. Трамваи звенели, лошадиные повозки громыхали по мостовой, люди спешили по своим делам.
Платон чувствовал себя чужим — в своём залатанном полушубке, в рваных валенках, с осунувшимся, недетским лицом.
Он заходил в лавки, на рынок, в мастерские.
Везде его прогоняли.
— Мал ещё, — говорили ему. — Иди в школу.
— Работы нет.
— Не мешай.
Только на железнодорожной станции, где грузили уголь, какой-то мужик сжалился и разрешил помогать за миску баланды и кусок хлеба.
Платон таскал уголь, грузил мешки, чистил платформы.
Руки горели, спина болела, но он терпел.
Вечером получил свою плату — полбуханки чёрного хлеба и кружку жидкого супа.
Он принёс хлеб домой, в квартиру тёти Паши.
Дуся заплакала, увидев его руки — в мозолях, в ссадинах, в грязи.
— Сынок, — сказала она, — зачем ты? Я бы сама...
— Не можешь ты, мам, — ответил он устало.
— У тебя Глаша.
Я мужчина. Я должен.
Тётя Паша, глядя на него, только покачала головой.
— Отродясь таких не видела, — сказала она. — В двенадцать лет — мужик.
Вырастешь — либо героем станешь, либо бандитом. Третьего не дано.
Платон промолчал. Он и сам не знал, кем станет. Знал только, что выживет.
Прошла неделя. Вторая. Платон каждый день ходил на станцию, работал, приносил хлеб. Анисья устроилась уборщицей в соседний дом — мыла лестницы за еду.
Дуся сидела с детьми — Глаша и Настенька были ещё слабы, чтобы оставаться одним.
Тётя Паша, рискуя собой, выхлопотала им фиктивные справки — через знакомого писаря, который за бутылку самогона оформил бумаги о том, что они беженцы из западных областей. Теперь у них была хоть какая-то легальность.
— Не показывайте документы лишний раз, — предупредила тётя Паша. — Если проверят — поймут, что липа. Но если не проверят — проживёте.
Они жили. День за днём, ночь за ночью. Платон привык к своей новой жизни — тяжёлой, серой, но свободной. Никто не кричал «подъём», не гнал на лесоповал, не бил прикладом. Он сам распоряжался своим временем, сам решал, что делать. И это было важнее хлеба.
Однажды, возвращаясь со станции, он увидел афишу. На столбе, у базара, висел большой плакат: «Добровольцы на строительство Днепрогэса!» Внизу мелким шрифтом — условия: платят деньгами, дают продовольственный паёк, предоставляют общежитие.
Платон остановился. Днепрогэс — он слышал о нём от отца. Большая стройка. Тысячи людей. Там можно затеряться, заработать деньги, начать новую жизнь.
Он содрал афишу, принёс домой, показал матери.
— Мам, — сказал он, — давай уедем. Всё равно здесь мы чужие. А там — работа, жильё. Глаша подрастёт, Настенька тоже. Может, приживёмся.
Дуся долго молчала, глядя на бумажку. Потом заплакала.
— Платоша, — сказала она, — мы только-только устроились. Тётя Паша нам помогает. А там — неизвестность.
— А здесь — известность? — возразил он. — Здесь мы тоже на птичьих правах. Один донос — и всё. А на стройке нас не найдут.
Туда со всей страны едут. Затеряемся.
Анисья поддержала Платона.
Она тоже хотела уехать — подальше от места, где их могли опознать. Гриша, когда навещал их, тоже сказал, что это идея.
— Днепрогэс — это стройка века, — сказал он. — Там люди нужны. И документы там меньше проверяют. Главное — доехать.
Решили ехать.
Собрались за два дня. Тётя Паша дала им немного денег — свои сбережения. Гриша обещал подбросить на грузовике до станции, откуда шли поезда на Днепропетровск.
Перед отъездом Платон сходил на станцию, где работал. Попрощался с мужиком, который дал ему работу. Тот выслушал, крякнул, похлопал по плечу.
— Держись, парень, — сказал он. — Бог не без милости. Может, свидимся.
— Спасибо вам, — сказал Платон. — За всё.
Он ушёл, не оглядываясь.
Грузовик Гриши тронулся затемно. Они сидели в кузове, прижавшись друг к другу, и смотрели на удаляющиеся огни Ростова. Город, который дал им приют, но не стал домом.
— Куда мы едем? — спросила Глаша, проснувшись от тряски.
— На стройку, — ответил Платон. — Будем строить новую жизнь.
— А папа будет с нами?
Платон помолчал. Потом сказал:
— Папа теперь всегда с нами. В сердце. Помнишь, что он говорил? Хитровы не сдаются.
— Помню, — прошептала Глаша и снова уснула.
На востоке занимался рассвет. Розовые лучи скользнули по степи, осветили бескрайние поля, редкие хутора, табуны лошадей вдалеке. Пахло весной — сырой землёй и прошлогодней травой. Платон вдыхал этот запах и чувствовал, как внутри отпускает. Впервые за долгое время он позволил себе поверить, что всё может наладиться.
«Мы выжили, — думал он. — Мы прошли через ад и выжили. Значит, сможем пройти через всё. Я выведу их. Я обещал отцу».
Грузовик свернул на большак, и впереди показалась станция. Маленькая, захолустная, с одним перроном и водонапорной башней. Там уже толпились люди — такие же, как они: с узлами, с детьми, с надеждой в глазах.
— Приехали, — сказал Гриша, останавливаясь.
Они вылезли. Платон помог матери, Анисье. Взял мешок. Оглянулся на Гришу.
— Спасибо тебе, — сказал он. — Ты нас дважды спас.
— Не на чем, — ответил Гриша, улыбнувшись. — Живите. И помните: мы, беглые, должны держаться вместе.
Он уехал. Платон повёл своих к перрону.
Поезд на Днепропетровск должен был прийти через час. Они встали в очередь, молчаливые, усталые, но живые.
Платон держал Глашу за руку, и девочка впервые за долгое время сжала его пальцы в ответ.
— Братец, — сказала она, — а там, куда мы едем, хорошо будет?
— Будет, — ответил он. — Мы сделаем, чтобы было хорошо.
Паровоз загудел где-то вдали. Платон поднял голову к небу, чистыми, высоким, весенним.
«Прощай, Сибирь, — подумал он. — Прощай, лагерь. Прощай, батя. Я никогда не забуду. Но я буду жить».
Поезд подошёл, заскрипел тормозами. Люди хлынули к вагонам. Платон взял мешок, мать — Глашу, Анисья — Настеньку, и они шагнули в новую неизвестность.
В неизвестность, которая могла стать либо спасением, либо новой гибелью.
Но они шли.
Как бы не было тяжело.
*****""
Поезд тащился медленно, останавливаясь на каждом полустанке
. В вагоне было тесно — люди сидели на узлах, на чемоданах, прямо на полу
. Пахло потом и еще чем-то сладковато-приторным — дешевым одеколоном, которым какая-то женщина душилась, чтобы заглушить запах нищеты.
Платон прижимал к себе Глашу, которая дремала, уронив голову ему на плечо.
Дуся сидела рядом, закрыв глаза — она не спала, просто отдыхала, собираясь с силами.
Анисья с Настенькой устроились напротив, на чьем-то мешке с картошкой.
— Скоро? — спросила Анисья, когда поезд снова дернулся и заскрипел тормозами.
— Скоро, — ответил Платон, хотя сам не знал, сколько еще ехать
. Он смотрел в окно — за стеклом проплывали бескрайние степи, уже черные, без снега, с редкими деревцами, согнутыми ветром. Юг. Настоящий юг, о котором он читал в книгах и слышал от отца.
Здесь земля была другой — не черноземная, а какая-то серая, сухая, но воздух пах весной, и это пахло надеждой.
— Днепропетровск! — крикнул кто-то в тамбуре. — Приехали!
Люди зашевелились, загремели вещами.
Платон подхватил Глашу, помог матери встать. Они выбрались на перрон, и город ударил им в лицо — грязный, шумный, многолюдный. Вокзал был облеплен плакатами: «Даешь Днепрогэс!», «Стройка — фронт ударного труда!», «Кадры решают всё!».
Под этими лозунгами сновали тысячи людей — в телогрейках, в кожанках, в рваных пальто.
Кто-то тащил инструменты, кто-то — узлы с едой, кто-то просто стоял и растерянно озирался.
— Нам туда, — Платон показал на толпу, которая двигалась в сторону автобусной остановки. — Там вербовочный пункт.
Они влились в людской поток.
Никто не обращал на них внимания — в этой массе каждый был сам за себя. Автобусы, грузовики, подводы — всё везло людей на стройку. Платон нашел стол с надписью «Днепрогэс — добровольцам», за которым сидел усатый мужик в кожаной тужурке.
— Нам бы записаться, — сказал Платон, протягивая бумаги, которые сделала тётя Паша.
Мужик глянул мельком, ткнул пальцем в строчку:
— Беженцы, значит. С запада. Ну, беженцев тут полно. Работа есть всем. Семейное общежитие, продпаек. Но дети — в школу, если есть. А взрослые — на объекты.
— Я работать могу, — сказал Платон. — Мне двенадцать, но я сильный.
Мужик поднял глаза, посмотрел на мальчика.
В его взгляде мелькнуло что-то похожее на жалость, но он быстро спрятал её за деловой маской.
— По закону с двенадцати можно, — сказал он. — На подсобных работах. Будешь таскать цемент, кирпичи. Деньги — копейки, но паёк дадим. Мать твоя — куда?
— Туда же, — сказала Дуся. — Я тоже работать буду.
— Ну, с богом. — Мужик махнул рукой в сторону грузовика.
— Садитесь, отвезут в бараки.
Бараки Днепрогэса оказались не лучше лагерных.
Длинные, дощатые, с печками-буржуйками и общим коридором. Но здесь не было колючей проволоки и вышек с часовыми.
Здесь люди были свободны — свободны уйти, свободны остаться, свободны жаловаться на плохую еду и холод.
И это было главное.
Им выделили крошечную комнатушку в семейном корпусе — на четверых (с Анисьей и Настенькой) места едва хватало. Две железные кровати, стол, табуретки, пустой шкаф.
В углу — печка, которую нужно было топить самим. Дуся осмотрела комнату и заплакала — не от горя, а от облегчения. Свое угол. Своя крыша. Пусть убогая, пусть холодная, но своя.
— Обживёмся, — сказала она, вытирая слёзы.
— Хоть не гонят, хоть не бьют.
— Обживёмся, — повторил Платон и начал раскладывать вещи.
На следующий день они вышли на работу. Стройка гремела, лязгала, гудела. Экскаваторы рыли котлован, бетономешалки вращались, краны поднимали многотонные блоки. Днепрогэс строили тысячи людей — и каждый был песчинкой в этом гигантском механизме.
Платону дали тачку и лопату — возить песок от штабеля к бетонному узлу. Работа была тяжелая, однообразная, но он делал её молча, стиснув зубы.
Вечером, когда он возвращался в барак, руки гудели, спина ныла, но он знал: ещё один день прожит.
Ещё один шаг к новой жизни.
Дуся работала в столовой — мыла посуду, чистила картошку, раздавала баланду.
Ей было легче — тепло, крыша, можно было приносить остатки еды детям.
Анисья устроилась в прачечную — стирала спецовки рабочих в ледяной воде, но не жаловалась. Она тоже жила надеждой.
Глаша и Настенька ходили в ясли — маленькую комнату при стройке, где за детьми присматривала пожилая женщина.
Глаша сначала боялась, плакала, но потом привыкла.
У неё даже появилась подружка — девочка Таня, чьи родители приехали из Белоруссии.
Они играли в куклы, рисовали углём на бумаге и не спрашивали друг друга, откуда они и почему здесь. Детям было достаточно того, что они есть.
Прошли месяцы. Зима кончилась, наступила весна, потом лето.
Платон загорел, окреп, хотя оставался таким же худым и жилистым.
Он уже не выглядел на тринадцать лет — в его глазах застыла какая-то древняя, недетская умудренность. Рабочие на стройке прозвали его «Комсоргом» — за серьёзность и умение находить общий язык со взрослыми.
На самом деле он просто старался быть незаметным, не высовываться, не привлекать внимания.
Однажды, в конце лета, Платон увидел его.
Он возвращался с обеда и на бетонной площадке заметил человека, который показался ему знакомым.
Мужчина в телогрейке, с сигаретой в зубах, командовал бригадой грузчиков.
Он был худой, длинный, с острым кадыком и запавшими щеками. Платон остановился как вкопанный. Сердце пропустило удар, потом забилось часто-часто, как у загнанного зверя.
Ермолай.
Брат матери. Тот, кто привёл конвойных в их дом. Тот, кто стоял и смотрел, как убивают отца. Тот, кто украл их жизнь.
Платон стоял, не в силах пошевелиться
. Пальцы сами собой сжались в кулаки. Нож был при нём — он всегда носил нож за голенищем, даже на работе.
Один рывок — и всё кончится. Один удар — и он отомстит.
Но что-то остановило его. Не страх. Не сомнение. А голос отца, который вдруг зазвучал в голове: «Не уподобляйся им, сынок. Будь выше».
Платон сглотнул, разжал кулаки. Нет. Не сейчас. Не здесь. Если он убьёт Ермолая — его арестуют, расстреляют.
Мать останется одна. Глаша останется сиротой. Он не имел права.
Он развернулся и пошёл прочь, не оглядываясь.
Но запомнил. Запомнил каждую чёрточку этого лица, каждую складку на шее, каждый жест.
Теперь он знал, где искать. И когда-нибудь он вернётся.
Вечером, в бараке, он сказал матери:
— Мам, я Ермолая видел.
Дуся побелела.
— Где?
— На стройке. Работает в бригаде грузчиков.
— Господи, — прошептала она. — Зачем он здесь?
— Не знаю. Может, тоже бежал. Может, сослали. Но он здесь.
— Ты не подходи к нему, — испуганно сказала Дуся. — Ради бога, не подходи. Он тебя узнает.
И нас всех выдаст.
— Не подойду, — пообещал Платон. — Пока.
Это «пока» прозвучало как приговор.
Неделю Платон избегал бетонной площадки, ходил другими дорогами, прятался за штабелями. Но на стройке всё было на виду, и однажды они столкнулись лицом к лицу.
Платон нёс ведро с цементным раствором и не заметил, как Ермолай вышел из-за угла.
Они остановились в двух шагах друг от друга.
Ермолай посмотрел на мальчика, прищурился.
Узнал? Не узнал?
Платон замер, чувствуя, как кровь отливает от лица.
— Эй, парень, — сказал Ермолай хрипло. — Ты чей будешь?
— Ничей, — ответил Платон, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Сирота.
— Сирота, — Ермолай усмехнулся. — Сейчас все сироты. Ладно, иди.
Он пропустил Платона, и тот пошёл, не оборачиваясь
. Но чувствовал на затылке его взгляд — тяжелый, подозрительный. Ермолай не узнал.
Или сделал вид, что не узнал. Но теперь Платон знал: они на одной земле, под одним небом. И рано или поздно их дороги пересекутся снова.
Он ждал.
А стройка шла своим чередом. Днепрогэс рос, поднимался из земли бетонными стенами, турбинами, плотиной. Люди работали в три смены, падали от усталости, но не останавливались. Платон втянулся, привык. У него даже появились друзья — такие же пацаны, которые таскали цемент и кирпичи. Они не спрашивали, откуда он, и он не спрашивал, откуда они.
Вместе было легче.
Однажды, в воскресенье (выходной на стройке был один раз в две недели), Платон пошёл на берег Днепра. Река была широкой, спокойной, с желтоватой водой и песчаными отмелями. Он сел на камень, смотрел на воду и думал об отце. Митрофан любил реку. Он часто брал Платона на рыбалку, учил ставить сети, чинить лодку.
— Батя, — прошептал Платон, — ты меня слышишь? Я не сдался. Я выжил. Мама жива, Глаша жива. Мы в строим новую жизнь. Ты бы гордился, наверное.
Ветер трепал его волосы, и казалось, что кто-то невидимый гладит его по голове.
Сзади раздались шаги. Платон обернулся — на берегу стоял Ермолай.
— Я так и знал, — сказал Ермолай. — Это ты, Платон. Племянничек.
Платон вскочил, выхватил нож.
— Не подходи.
— А я и не подойду, — Ермолай поднял руки. — Я не враг тебе.
— Ты убил моего отца, — сказал Платон, и голос его дрожал от ярости.
— Ты предал нас.
— Я не убивал, — Ермолай поморщился. — Я только привёл. Стрелял не я.
— Ты виноват. Ты. — Платон шагнул вперёд, сжимая нож.
— Зачем ты здесь?
Выследил нас?
— Нет, — Ермолай опустил руки. — Я тоже беглый. Меня самого раскулачили. Всё, что мы забрали у вас — забрали у меня.
Посадили в вагон, увезли в Сибирь. Я сбежал. Скитался. Пришёл сюда, на стройку. Работаю. — Он помолчал. — Я хочу извиниться.
— Извиниться? — Платон засмеялся — зло, надрывно.
— Ты думаешь, извинения хватит? Отца не вернуть. Наш дом — он теперь чужой. Мать твоя сестра — она ночами не спит, всё плачет.
А ты — извиниться?
— Я знаю, что не заслуживаю прощения, — сказал Ермолай. — Но я хочу помочь.
— Чем? — Платон всё ещё сжимал нож.
— У меня есть документы. Хорошие, настоящие. Для вас всех. Новые фамилии, новые прописки. Связи есть. Могу достать.
— Зачем тебе это?
— Совесть мучит, — Ермолай отвернулся. — Всю жизнь теперь будет мучить. Я тогда пьяный был. Злой. Но это не оправдание. Я хочу... я хочу хоть что-то исправить.
Платон смотрел на него долгим, тяжёлым взглядом.
Нож в его руке дрожал. Он мог ударить. Один раз — и всё. Но отец не хотел бы этого. Мать не хотела бы.
— Убирайся, — сказал он наконец. — Убирайся, чтобы я тебя не видел. И если ты обманываешь — я тебя найду и убью
. Клянусь отцом.
Ермолай кивнул, развернулся и ушёл. Быстро, почти бегом, исчез за строительными лесами.
Платон опустился на камень, спрятал нож. Руки тряслись. Он смотрел на реку, и по щекам текли слёзы — злые, горькие, недетские.
— Батя, — прошептал он, — прости. Я не смог.
Днепр молчал. Только вода плескалась о берег, и ветер гудел в проводах.
Но через неделю в их комнату постучали. На пороге стоял незнакомый парень, сунул конверт и убежал.
В конверте лежали документы. Новые паспорта, справки, направления на жильё. На имя Хитровых — нет, теперь они были Ивановыми. Платон Иванов. Евдокия Иванова. Глафира Иванова. Анисья с Настенькой — тоже Ивановы. Одна большая семья.
— Откуда? — спросила Дуся, побледнев.
— Ермолай, — ответил Платон. — Совесть замучила.
Дуся долго молчала, потом перекрестилась и заплакала.
— Прости его, Господи, — прошептала она. — Прости всех нас.
Платон взял паспорт, посмотрел на свою фотографию — угловатый, серьёзный мальчик с горящими глазами.
«Платон Иванов, — подумал он. — Новое имя, новая жизнь. Но внутри я — Хитров. И всегда им останусь».
Он спрятал документы, подошёл к окну. На стройке горели огни, гремели лебёдки, стучали молотки. Тысячи людей строили будущее.
«Может, и у нас будет будущее, — подумал он. — Может, когда-нибудь мы вернёмся. Или не вернёмся. Но мы будем жить».
Он подошёл к Глаше, которая играла с Настенькой на полу, и погладил её по голове.
— Всё будет хорошо, — сказал он. — Обещаю.
Девочка подняла на него глаза и улыбнулась.
— Я знаю, братец. Ты же у меня сильный.
Платон улыбнулся в ответ.
«Жизнь моя — печаль моя, — повторил он про себя. — Но печаль кончается. Начинается жизнь».
. Продолжение следует.
Глава 6