РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
После той ночи Глаша словно сломалась.
Не физически — хотя жар вернулся и не спадал уже трое суток, — а внутренне.
Девочка перестала говорить.
Она сидела на нарах, обхватив колени руками, и смотрела в одну точку.
Иногда, когда кто-то подходил слишком близко, она начинала мелко трястись и издавала звук, похожий на скулеж раненого щенка.
— Это от страха, — сказала Анисья, которая повидала на своем веку и не такое.
— Душа у нее в пятки ушла. Может, вернется, а может, и нет.
— Господь милостив, — шептала Дуся, но в ее глазах уже не было той слепой веры, что раньше.
Там поселилась пустота.
Платон не спал третью ночь.
Он сидел у печки, сжимая в руке отцовский нож, и смотрел на огонь. Огонь жевал сырые дрова, шипел, плевался искрами, и в этих искрах мальчику виделись лица.
Лицо отца. Лицо Ермолая. Лицо конвойного Петрова. Лицо начальника Смородина.
«Они все одинаковые, — думал Платон.
— У кого винтовка — тот и прав. А у кого нет — тот скот».
Он перебирал в голове варианты. Что можно сделать?
Убить Смородина?
Но тогда пришлют нового, еще хуже. Сбежать?
В тайге, без карты, без еды, без оружия — смерть через три дня. Поджечь барак?
Тогда сгорят и свои.
Выхода не было. Совсем.
Но Платон не мог сидеть сложа руки. Он видел, как мать тает на глазах — щеки впали, глаза провалились, руки дрожат.
Видел, как Глаша умирает заживо — не от болезни, от страха
. Видел, как Анисья отдает последние крошки Настеньке, а сама уже еле стоит на ногах.
Видел, как каждое утро выносят новые тела.
— Нужно что-то делать, — сказал он однажды вслух, сам себе.
— Что? — спросила Анисья, услышав. — Что ты можешь сделать, мальчик? Ты — никто.
Мы все — никто. Нас даже не считают за людей.
— Тогда я стану тем, кого они испугаются, — ответил Платон, и в голосе его прозвучало что-то такое, от чего Анисья вздрогнула и перекрестилась.
На четвертые сутки болезни Глаши в барак пришел фельдшер — не врач, а мужик с нашивкой «медик», который вместо лекарств носил с собой наган.
Он мельком глянул на девочку, пощупал лоб, заглянул в горло.
— Тиф, — сказал он равнодушно. — Или воспаление легких. Или голод. Или все вместе.
— Лечить-то будете? — спросила Дуся, ловя его за рукав.
— Чем? — фельдшер усмехнулся. — Аспирина нет. Хины нет. Есть только снег и вода. Понятия не имею, чем лечить. Пусть пьет много. Если Бог даст — выживет.
Он ушел, даже не обернувшись.
Дуся осталась сидеть на коленях перед дочерью, гладить ее горячий лоб и плакать беззвучно, чтобы никто не слышал.
Платон вышел из барака.
Снег скрипел под ногами, ветер дул в лицо, но он не чувствовал холода.
Он пошел к лесу, к тому самому сараю, где Петров давал хлеб девочкам.
В сарае было темно и пахло мышами. Он сел на солому, достал нож и начал точить его о кусок камня, который нашел у дороги. Звук был противный, скрежещущий, но Платон слушал его, как музыку.
Он решил.
Сегодня вечером, когда стемнеет, он проберется к бараку, где живут конвойные.
Он видел его — рубленую избу в сотне метров от лагеря, с охраной, но охрана спит ночью.
Там есть склад.
На складе — хлеб.
Настоящий, ржаной, который пекут для конвоя и начальства.
Если украсть хлеб — Глаша поест, мать поест, Анисья и Настенька поест.
А если поймают — расстреляют.
«Всё равно умирать, — подумал он. — Лучше сдохнуть с ножом в руке, чем с голоду на нарах».
Он вернулся в барак, когда солнце уже клонилось к закату.
Дуся сидела над Глашей, постаревшая на десять лет.
Девочка дышала тяжело, хрипло, и этот хрип напоминал звук пилы по сырому дереву.
— Мам, — сказал Платон, — я схожу за хлебом.
— Откуда хлеб ? — спросила она, не поднимая глаз.
— Найду, — коротко ответил он.
Дуся вдруг подняла голову, посмотрела на сына
. В ее взгляде было что-то такое, что заставило Платона замереть.
Она поняла.
Она всё поняла.
— Не ходи, — прошептала она. — Убьют.
— А если не пойду — Глаша умрет, — ответил он.
— Выбирай.
Дуся замолчала.
Долго молчала, потом взяла его за руку, сжала. Пальцы у нее были ледяные и тонкие, как ветки.
— Бог тебя храни, — сказала она. — Иди.
Но если что — не сдавайся живым. Молись.
— Не буду я молиться, — ответил Платон.
Но я вернусь. С хлебом.
Он дождался, пока стемнеет. В бараке погасили керосиновую лампу — экономили.
Люди спали, кто-то стонал во сне, кто-то кашлял.
Платон натянул полушубок, сунул нож за голенище и выскользнул наружу.
Ночь была черная, безлунная.
Тайга стояла стеной, и в ней кто-то выл — то ли ветер, то ли волки.
Снег искрился под звездами, но свету от них было мало — только чтобы различать силуэты.
Платон двинулся к избе конвойных. Он шел медленно, пригибаясь, останавливаясь после каждых десяти шагов.
Сердце колотилось так, что казалось, его слышно за версту. Но он шел.
Изба была рядом.
В одном окне горел свет — там кто-то был.
Платон замер, прислушался. Голоса. Двое. Один — Смородин, второй — незнакомый, хриплый.
— ...Петрова отправили, но это не решает проблемы, — говорил незнакомый.
— В лагере брожение.
Люди ропщут.
— Пусть ропщут, — отвечал Смородин.
— Ропот расстрелом лечится. Показательно накажем кого-нибудь — и успокоятся.
— Кого накажем?
— Да хоть эту бабу с детьми. Хитровы фамилия.
Кулаки. Отец при сопротивлении убит.
Мать и двое детей.
Показательный расстрел — и все поймут, кто здесь хозяин.
Платона бросило в жар.
Он слушал и не верил своим ушам. Расстрел? Матери? Глаши? Его самого?
— Когда? — спросил незнакомый.
— Завтра утром.
На общем построении. Пусть видят, что бывает с теми, кто поднимает бунт.
— А они поднимали?
— Какая разница? — Смородин хохотнул. — Будут знать, что поднимать не стоит.
Платон отполз от окна.
Руки тряслись, ноги подкашивались. Он хотел бежать, кричать, но заставил себя затихнуть.
Нужно думать. Нужно действовать. Сейчас.
Или никогда.
Он обошел избу сзади. Там был склад — небольшой сарайчик с навесным замком.
Платон вытащил нож, попробовал поддеть замок — не поддавался. Тогда он нашел тяжелый камень и ударил по замку. Раз. Два. Три. Замок хрустнул и упал.
Внутри пахло хлебом
. Настоящим, ржаным, свежим. Платон нашарил в темноте буханку, вторую, третью.
Сунул за пазуху.
Хлеб был теплым — пекли сегодня.
Он уже хотел уходить, как вдруг услышал шаги.
Кто-то шел к сараю. Быстро. С фонарем.
Платон метнулся в угол, присел за бочку.
Дверь открылась, вошел конвойный — не Петров, другой, молодой, с усиками.
Он посветил фонарем, увидел разбитый замок, открытый ящик с хлебом.
— Эй! — заорал он.
— Кто здесь?!
Платон сжался. Сердце остановилось. Конвойный шагнул вперед, и в этот момент Платон выскочил из-за бочки, ударил головой в живот, оттолкнул его и выбежал наружу.
Конвойный закричал, выстрелил в воздух.
Пуля просвистела над ухом Платона, но он бежал, не оглядываясь.
Сзади залаяли собаки. Заорали голоса.
Затопали сапоги.
Платон бежал к лесу. Снег мешал, проваливался, но он бежал, сжимая в руках хлеб
. Сзади — выстрелы. Пули ложились рядом, взбивали снег
. Одна задела полушубок, распорола рукав.
Он влетел в лес, нырнул под низкую ель, затаился.
Собаки лаяли где-то сзади, но след в лесу терялся.
Конвойные прошли мимо, освещая фонарями стволы, ругаясь матом. Платон лежал, прижавшись к земле, не дыша
. Хлеб придавливал грудь, пахло теплом и жизнью.
Они ушли.
Он ждал еще час. Потом выбрался из-под ели и пошел обратно к бараку. Не напрямик, а в обход, через сугробы, через бурелом
. Ноги не слушались, руки онемели, но он шел.
В барак вернулся под утро.
Люди спали. Дуся сидела на нарах, не сомкнув глаз.
Увидев сына, она бросилась к нему, обняла, ощупала — жив? цел?
— Хлеб, — прошептал Платон, выкладывая из-за пазухи буханки. — Есть хлеб.
— Господь милостив, — выдохнула Дуся, крестясь.
— Бога не надо, — сказал Платон, разламывая буханку. — Это я сделал. Я. Запомни, мама.
Он дал хлеб Глаше.
Девочка открыла глаза, взяла кусочек, начала жевать медленно, с трудом.
В глазах ее появился какой-то проблеск — может, от хлеба, может, от того, что брат вернулся.
А Платон сел на нары, закрыл глаза и подумал о том, что услышал у избы.
Завтра расстрел. Он не мог этого допустить
. Но что сделать? Как спасти мать, сестру, себя?
Он вспомнил, что утром в лагерь приезжает продовольственная машина. Единственная дорога — через тайгу, мимо старого кордона. Если перебежать дорогу, остановить машину... но что дальше?
Он не знал. Но знал одно: сидеть и ждать смерти он не будет.
— Мам, — сказал он, — завтра мы уходим.
— Куда? — спросила Дуся, не веря своим ушам.
— В тайгу. Или на тот свет.
Но здесь нас убьют. Я слышал, как Смородин говорил.
Завтра расстрел. Показательный. Нас.
Дуся побледнела. Посмотрела на Глашу, на Платона, на Анисью, которая тоже слышала.
— Возьмем Настеньку, — добавил Платон.
— Вместе легче.
Анисья заплакала, но кивнула.
— Когда? — спросила Дуся.
— Через час, — ответил Платон. — Пока темно.
Собирайтесь.
Он сунул в мешок хлеб, отцовский нож, материн платок.
Глашу поднял на руки — она была легкая, как перышко.
Дуся взяла Настеньку.
Анисья — узелок с тряпьем.
Они вышли из барака, когда небо на востоке только начинало светлеть. Тайга стояла черная, молчаливая, страшная.
Платон посмотрел на лес, потом на лагерь, на забор, на вышку с часовым.
— Не оглядывайтесь, — сказал он. — Идите за мной.
Они шагнули в тайгу. В неизвестность. Навстречу смерти или свободе.
А сзади, в бараке, уже начиналось утро. Утро, когда их должны были расстрелять.
Но они ушли. И тайга приняла их.
****
Тайга встретила их молчанием. Таким плотным, что звон в ушах казался единственным звуком во вселенной.
Сосны и ели стояли стеной, заслоняя небо, и только кое-где между ними пробивался мутный, холодный свет занимающегося утра. Снег был глубокий — выше колена, а местами по пояс.
Платон проваливался, падал, поднимался, тащил на себе Глашу, которая висела на его шее, как тряпичная кукла.
Девочка не плакала, не стонала — только дышала тяжело, хрипло, и этот хрип разрывал сердце.
Дуся шла следом, ведя за руку Настеньку.
Трехлетняя девочка спотыкалась, падала, но не издавала ни звука — страх заморозил ее так же, как мороз замораживал реки
. Анисья замыкала шествие, таща узелок с тряпьем и оглядываясь назад каждые пять шагов.
— Не оглядывайся, — прошипел Платон, не оборачиваясь. — Оглядываться — значит видеть смерть.
— А мы не к смерти идем? — спросила Анисья тихо.
— К жизни, — ответил мальчик. — Или никуда.
Он сам не верил в свои слова.
Он не знал, куда идти. Не знал, сколько верст до ближайшего жилья.
Не знал, есть ли это жилье вообще. Карты не было, компаса тоже. Только чутье и отчаяние.
И еще — ненависть. Ненависть подгоняла, не давала упасть, не давала сдаться.
Они шли уже часа три, когда небо окончательно просветлело.
Солнце так и не показалось — серый, плоский свет разлился по снегу, делая его похожим на старую простыню.
Платон остановился, перевел дыхание. Ноги гудели, спина болела, руки онемели.
Глаша на его руках казалась перышком — она похудела за эти дни так, что сквозь платье проступали ребра.
— Передохнем, — сказал он.
— Нельзя, — возразила Дуся. — Погоня.
Они же хватятся.
— Хватятся, — согласился Платон. — Но если мы сейчас не передохнем — упадем и не встанем
. Пятнадцать минут
. Не больше.
Они сели прямо на снег, под огромной сосной.
Ветви нависали над ними, как шалаш, укрывая от ветра.
Платон достал из-за пазухи краюху хлеба — ту самую, украденную со склада.
Разломил на четыре части.
Глаше — побольше, Настеньке — поменьше, матери и Анисье — по маленькому кусочку.
Себе оставил корку.
— Ешь, — сказал он, когда Дуся попыталась отдать ему свою долю. — Я сказал — ешь.
Мам, нам сил нужно.
Ты должна идти.
Она послушалась, откусила, пожевала медленно, с трудом проглатывая.
Хлеб был черствым, но сладким — слаще любого пирога, потому что это была жизнь. Кусочек жизни, добытый кровью и страхом.
Глаша ела, не открывая глаз.
Она жевала машинально, как заводная, и Платон вдруг заметил, что ее щеки порозовели.
Может, от хлеба, может, от того, что они остановились.
— Платоша, — сказала Дуся, — а куда мы идем?
— На юг, — ответил он. — Я по мху определяю. Мох на деревьях с северной стороны гуще.
Значит, мы идем на юг.
— А что на юге?
— Жизнь, — повторил он. — Или смерть. Но не эта.
Не лагерная.
На самом деле он понятия не имел, правильно ли они идут. Мох мог обманывать, солнца не было, звезды они не видели из-за туч. Но нужно было верить во что-то. И он верил в свой нюх, в свою злость, в свою удачу.
Иначе зачем всё это?
— Слышите? — вдруг прошептала Анисья.
Все замерли.
Где-то далеко, сзади, раздался лай собак. Глухой, злобный, приближающийся.
— Погоня, — выдохнула Дуся. — Господи, они пустили собак по следу.
Платон вскочил.
Сердце ухнуло в пятки, но он заставил себя думать. Собаки. След. Снег.
Идти дальше — собаки догонят, потому что они быстрее, потому что они чуют запах за версту.
Прятаться — найдут. Оставаться — смерть.
— Быстро! — скомандовал он. — Снимайте обувь!
— Что? — не поняла Дуся.
— Обувь! Снимайте! Я сказал!
Они сняли.
Платон вывернул свои валенки наизнанку, натянул обратно — шерстью наружу.
Показал матери и Анисье.
— Так след будет путаться. Шерсть — она ворсистая, след нечеткий.
Идите за мной, ступайте точно в мои следы.
И не останавливаться.
Он подхватил Глашу, Дуся — Настеньку
. И они побежали.
Не шли — бежали, проваливаясь в снег, падая, поднимаясь, снова бежали. Собаки лаяли всё громче. Платон слышал, как за спиной кричат конвойные, как трещат ветки, как свистят выстрелы — далеко, наугад, но страшно.
— Туда! — он свернул в овраг, заросший молодым ельником
. Ели стояли густо, ветви их свисали до самой земли, образуя естественный шатер.
Платон нырнул под них, прополз на животе, таща за собой Глашу. Дуся и Анисья — следом.
Они забились в самую глубину, под корни старой ели
. Собаки залаяли у оврага, но не спустились — то ли след потеряли, то ли ельник показался им непроходимым.
Голоса конвойных звучали всё ближе, потом удалились
. Собаки лаяли где-то сбоку, потом смолкли.
Тишина.
Они лежали под елью, прижавшись друг к другу, и боялись дышать. Платон держал нож наготове — если найдут, он не сдастся.
Он убьет хотя бы одного.
Хотя бы одного, прежде чем его самого...
Но никто не пришел.
Через час, когда лай собак стих совсем, Платон выполз наружу.
Снег перестал, ветер утих. Тайга молчала. Следов погони видно не было — только их собственная тропа, ведущая к оврагу, да собачьи метки, обрывающиеся у края.
— Ушли, — сказал он, возвращаясь под ель.
— Потеряли нас.
Дуся заплакала.
Тихо, беззвучно, уткнувшись лицом в Глашины волосы
. Анисья крестилась и шептала молитвы.
Настенька спала — детский организм отключился от перегрузок. Глаша лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок из еловых лап.
— Идем дальше, — сказал Платон. — Нельзя здесь оставаться. Они вернутся.
— Куда? — спросила Анисья.
— Ночь скоро. Замерзнем.
— Найдем место.
Они пошли. Теперь медленнее, осторожнее.
Платон старался выбирать места, где снег помельче, где деревья растут гуще, скрывая от ветра.
Глаша на руках тяжелела с каждым часом — не от веса, от отчаяния
. Он чувствовал, как она слабеет, как ее дыхание становится всё более хриплым, как тело горит огнем.
— Мам, — сказал он, — у Глаши снова жар.
Дуся потрогала лоб дочери.
Горячий.
— Господи, — прошептала она, — что ж делать-то?
— Идти, — ответил Платон. — Если остановимся — умрет.
К вечеру они вышли к маленькой речке, замерзшей, засыпанной снегом. На берегу стояла старая охотничья избушка — полуразваленная, без окон, без двери, но с крышей и печкой-буржуйкой внутри.
— Слава Тебе, Господи, — выдохнула Дуся и повалилась в снег.
Платон затащил ее внутрь, потом занес Глашу, потом помог Анисье с Настенькой
. Избушка была маленькая — одна комната, нары, печка, поломанный стол. На полу — прошлогодняя солома, сухая, пахнущая мышами. Но это было убежище. Кров.
— Я принесу дрова, — сказал Платон, хотя сил уже не было.
— Ты, мам, разводи огонь.
Он вышел, нашел валежник, нарубил сучьев отцовским ножом.
Руки не слушались, лезвие скользило, но он справился
. Принес охапку, сложил в печку. Дуся нашла кресало — Бог знает, откуда оно взялось в избушке — и через полчаса огонь затрещал, загудел, выгоняя холод.
Стало тепло. Не тепло по-домашнему, а так, что перестали стучать зубы.
Платон сел к печке, протянул руки к огню.
Ладони были в крови, ногти обломаны, пальцы распухли. Он смотрел на них и не чувствовал боли.
Только пустоту.
Глашу уложили на нары, укрыли всем, что было.
Дуся сидела рядом, гладила ее по голове, пела тихую колыбельную — ту самую, что пела в детстве Платону.
Платон слушал, и на глаза наворачивались слезы.
Он не плакал — давно не плакал, но сейчас, в этой избушке, в тепле, под мамину песню, ему захотелось быть маленьким.
Захотелось, чтобы отец был жив, чтобы они сидели дома, за столом, с самоваром, и чтобы не было ни тайги, ни лагеря, ни Смородина, ни Петрова, ни Ермолая.
Но отца не было.
Дома не было. Была только избушка в лесу, печка, огонь и пять человек, у которых не осталось ничего, кроме друг друга.
— Мам, — сказал он, — а что дальше?
— Не знаю, сынок, — ответила Дуся. — Богу известно.
— Бог испытывает нас. Как золото в огне.
— А если мы сгорим?
— Значит, судьба такая.
Платон замолчал
. Он не верил в судьбу. Он верил только в себя и в свой нож. И в то, что выживет. Обязательно выживет. Чтобы однажды вернуться и отомстить.
За окном завыла тайга.
Волки приближались — их вой был близко, совсем близко.
Платон взял нож, подошел к двери, приоткрыл.
В темноте светились зеленые глаза. Много глаз. Стая.
— Платоша, закрой дверь! — крикнула Дуся.
Он закрыл. Подпер дверь поленом. Волки выли, скреблись, но войти не могли — дверь была крепкая, хоть и старая.
— Уйдут, — сказал он. — Им нечего здесь делать. Мы слишком худые для них.
— Не шути так, — попросила Анисья.
— Я не шучю, — ответил Платон. — Правду говорю.
Мы — ходячие скелеты. Волкам нужны кони или олени.
А мы — отбросы.
Он сел к огню, обнял колени.
Глаша спала. Настенька тоже.
Дуся и Анисья молчали.
Тишина была тяжелой, но не враждебной. В этой избушке, под вой волков и треск огня, было что-то почти уютное.
Почти домашнее.
— Завтра пойдем дальше, — сказал Платон.
— Найдем дорогу
. Выйдем к людям.
— А если к тем же? — спросила Анисья.
— К конвойным?
— Не угадаешь, — ответил он. — Но будем осторожны.
Он не сказал главного.
Не сказал, что если их поймают, он убьет первого, кто приблизится к матери или Глаше.
Не сказал, что у него в голове зреет план.
Не сказал, что он готов на всё.
Он просто сидел и смотрел на огонь.
И огонь смотрел на него.
А за стенами избушки тайга жила своей жизнью — древней, жестокой, равнодушной. И где-то далеко, на юге, была свобода. Или смерть.
Но это уже не имело значения.
Важно было только одно: они еще дышали. Они еще шли. Они еще не сдались.
****
Ночь в избушке тянулась бесконечно.
Волки выли до самого утра, и их голоса сливались с воем ветра в один тоскливый, леденящий душу хор.
Платон не спал.
Он сидел у двери, сжимая в руке отцовский нож, и слушал, как за тонкими дощатыми стенами скребутся когти.
Иногда ему казалось, что он слышит не только волков, но и шаги — человеческие, тяжелые, с хрустом снега.
Но каждый раз это оказывалось игрой воображения.
Дуся дремала на нарах, прижимая к себе Глашу.
Девочка металась в жару, стонала, звала отца
. Её голос — тонкий, надрывный — разрывал сердце.
Анисья сидела в углу с Настенькой на коленях, и тряслась не то от холода, не то от страха.
Печка прогорела к полуночи, дрова кончились, и в избушке снова стало ледяным.
Спасало только то, что ветер не проникал сквозь стены — щели были законопачены мхом, видимо, прежними хозяевами.
Под утро волки ушли.
Их вой затих где-то в глубине тайги, и наступила та страшная, звенящая тишина, которая бывает только перед рассветом в заснеженном лесу.
Платон выглянул в щель
. Небо на востоке серело, но солнца не было — низкие тучи обещали новый снегопад.
— Надо идти, — сказал он, поворачиваясь к матери.
— Мы не можем здесь оставаться. Нас найдут.
— Глаша не дойдет, — ответила Дуся, не открывая глаз.
— Она почти не дышит.
— Если останемся — умрет.
Если пойдем — может, выживет. — Платон подошел к сестре, потрогал её лоб.
Горячий, как печка. Но девочка дышала, и это было главным. — Я понесу её
. Как вчера.
— Ты упадешь, сынок. Ты сам еле стоишь.
— Упаду — поднимусь, — отрезал он. — Анисья, ты как?
Идти сможешь?
Анисья подняла на него глаза — красные, опухшие. Кивнула.
— Куда деваться? Померла бы — легче, но Настеньку жалко. Она одна пропадет.
— Не пропадет, — твердо сказал Платон.
— Мы все вместе. Или никто.
Они собрались за пять минут. Еды почти не осталось — вчерашняя краюха была съедена, оставалась только горсть сухарей, которые Платон припрятал на самый крайний случай.
Он разделил их поровну — каждому по два сухаря.
Себе оставил один.
— Это на день, — сказал он. — Дальше будем искать ягоды под снегом или коренья. Может, попадется белка или заяц.
— Ты охотник? — спросила Анисья с недоверием.
— Отец учил, — ответил Платон и сунул нож за голенище.
— Силки ставить умею. Если будет время.
Они вышли из избушки, когда небо окончательно посветлело. Снегопад еще не начался, но воздух был тяжелым, влажным, предвещающим непогоду.
Платон выбрал направление — все так же на юг, ориентируясь по мху на стволах.
Тайга стояла молчаливая, настороженная.
Даже птиц не было слышно — только изредка треснет ветка под тяжестью снега, и сердце подпрыгивает.
Глаша на руках казалась невесомой. Платон прижимал её к груди, чувствуя, как горит её тело даже сквозь полушубок.
Девочка не открывала глаз, только иногда шевелила губами, шепча что-то неслышное.
— Мам, — сказал Платон, — пой песню. Ту, что вчера. Может, услышит.
Дуся запела тихо, надрывно, срывающимся голосом.
Голос её разносился по лесу, и казалось, что сами деревья замирают, слушая эту песню, полную тоски и безнадежности.
Настенька, которая шла сама, держась за юбку матери, вдруг подхватила — не словами, а тоненьким, жалобным подвыванием. Анисья заплакала, но не остановилась.
Они шли молча.
Снег скрипел под ногами, как наждак.
Ноги проваливались, приходилось вытаскивать их с усилием.
Платон заметил, что мать почти не отстает — видимо, страх придавал ей сил.
Анисья же еле волочила ноги, спотыкалась, падала, вставала и снова шла.
К полудню снегопад начался. Сначала редкие, ленивые снежинки, потом густая, плотная пелена, которая за несколько часов скрыла всё вокруг.
Видимость упала до десяти шагов. Ориентиры исчезли.
Платон остановился, огляделся.
— Нужно переждать, — сказал он. — В такую метель можно кружить на месте.
— Где переждать? — спросила Дуся. — Вокруг лес, и ничего.
— Будем искать.
Они побрели наугад, пригибаясь от ветра. Платон напрягал зрение, пытаясь разглядеть хоть какое-то укрытие.
И вдруг — сквозь снежную завесу — он увидел темный силуэт. Дом. Не избушка, а настоящий дом, рубленый, с крыльцом и трубой.
— Туда! — крикнул он, показывая рукой.
Они бросились к дому, проваливаясь в сугробы, падая, поднимаясь. Платон подбежал первым, толкнул дверь — заперто.
Он ударил плечом — дверь не поддалась.
Тогда он выхватил нож, сунул в щель между дверью и косяком, нажал.
Засов, грубый, деревянный, поддался.
Дверь открылась.
Внутри было темно и пусто. Дом выглядел заброшенным — мебели почти нет, только стол, лавка да пустые полки.
В углу — рухлядь, старая одежда. Пахло затхлостью и сыростью.
Но главное — была печь, большая, русская, и в ящике у печи лежали дрова.
— Жилье, — выдохнул Платон. — Кто-то жил здесь. Ушел.
Может, тоже раскулачили.
— Или расстреляли, — тихо сказала Анисья.
— Не важно. — Платон начал складывать дрова в печь.
— Нужно разжечь огонь. Мам, поищи в углах — может, спички есть.
Дуся обыскала полки, ящики, за печкой. Нашла коробок — почти пустой, с двумя спичками.
— Хватит, — сказал Платон.
— Одну на розжиг, одну — про запас.
Он чиркнул — спичка сломалась. Осталась одна.
Руки дрожали.
Он взял последнюю, чиркнул по коробку — загорелась.
Поднес к бересте, которую нашел тут же, в печи.
Береста занялась быстро, огонь перекинулся на мелкие щепки. Платон подул, подложил дров
. Через минуту печь загудела, запыхала.
Стало теплее.
Глашу уложили на лавку, подстелив тряпье. Дуся села рядом, разула её, растирала ноги.
Пальцы у девочки были синими — начиналось обморожение.
Платон принес снегу в шапке, растер в кружке, дал матери.
— Растирай, — сказал он. — Снегом. Быстро.
— Это же холодно, — возразила Дуся.
— Надо. Если не растереть — отвалятся.
Она растирала, а Глаша не чувствовала — лежала с закрытыми глазами, тихо постанывая.
Платон смотрел на сестру, и в груди закипала знакомая ярость.
«За что? — думал он. — За что ей, маленькой, такие муки?»
Он отвернулся, чтобы мать не видела его лица.
Слезы, которые он сдерживал, обжигали глаза, но он не дал им пролиться. Не сейчас.
Сейчас нужно быть сильным.
— Анисья, — сказал он, — ты оставайся здесь, смотри за детьми. Мы с мамой пойдем посмотрим, что во дворе.
Может, найдем еду.
— Одних боитесь оставить? — спросила Анисья.
— Боюсь, — честно ответил Платон. — Но ты женщина взрослая. В случае чего — кричи.
Они вышли с матерью во двор. Снегопад немного утих, но ветер все еще дул, заметая следы.
Двор был небольшим — хлев, сарай, колодец.
В хлеву — пусто, только сено на полу, старое, прелое, и запах козьего помета.
В сарае — топор, пила, какие-то ржавые гвозди, пустые мешки.
— Еды нет, — сказала Дуся.
— Сено есть, — ответил Платон. — В хлеву. Сено можно есть?
Не знаю. Но если совсем прижмет — будем жевать.
Он вдруг заметил под навесом что-то темное.
Подошел ближе. Тело.
Человеческое тело, засыпанное снегом.
Мужчина, лет сорока, в рваной рубахе, босой. Лица не видно — снег залепил.
Но видно было, что он умер не своей смертью — на груди темное пятно, запекшаяся кровь.
— Господи, — прошептала Дуся, отшатнувшись. — Это же хозяин. Убили и бросили.
Платон наклонился, смахнул снег с лица. Мужчина смотрел в небо остекленевшими глазами, рот открыт, на шее — синий след от веревки или от удара.
Его повесили? Или задушили? Не важно. Важно другое: здесь был кто-то чужой. И этот кто-то мог вернуться.
— Нам надо уходить, — сказал он матери. — Быстро. Здесь небезопасно.
— Куда? — спросила Дуся. — Метет же.
— В лес. Найдем другое место. Этот дом — ловушка.
Если хозяина убили, значит, убийцы могут прийти снова.
Они вернулись в дом. Платон рассказал Анисье, что видел. Та побледнела, схватила Настеньку.
— А если они здесь, в лесу? — спросила она.
— Тогда тем более нужно уходить. — Платон подошел к Глаше, взял её на руки.
Девочка не сопротивлялась, только вздохнула тяжело, хрипло.
— Сейчас. Немедленно.
Они вышли, когда снегопад начал затихать. Платон снова повел их на юг, обходя дом стороной.
Он чувствовал, что этот дом — смерть. Интуиция, которой он не знал раньше, теперь кричала в нем, заставляла идти быстрее, не оглядываться.
Они прошли около часа, когда Платон остановился. Впереди, между деревьями, он увидел дорогу. Не тропу, а настоящую дорогу — накатанную, с колеей, уходящую куда-то вдаль.
— Дорога, — прошептал он. — Люди. Жизнь.
— Или смерть, — сказала Анисья. — На дороге нас быстрее найдут.
— На дороге есть шанс, — ответил Платон. — В тайге — нет.
Он вышел на дорогу, огляделся по сторонам. Никого. Снегопад прекратился, тучи рассеивались, и в разрывах показалось бледное, холодное солнце. Дорога вела куда-то — может, к городу, может, к другой деревне, а может, обратно в лагерь.
— Куда пойдем? — спросила Дуся.
— Налево, — решил Платон. — Почему-то кажется, что направо — это к конвойным.
Они пошли по дороге. Снег здесь был утоптанный, идти стало легче. Платон опустил Глашу на снег, попытался поставить её на ноги. Девочка стояла, шатаясь, но держалась.
— Иди, сестренка, — сказал он. — Ножками.
Так теплее.
Глаша сделала шаг, второй. Упала. Платон поднял её.
Она заплакала — первый раз за долгое время, не тихо, а громко, по-детски, от боли и обиды.
— Не могу, — прошептала она. — Братец, не могу.
— Можешь, — он поцеловал её в макушку.
Хитровы не сдаются.
Он взял её на руки снова. И они пошли.
Дорога вывела их к реке. Широкой, замерзшей, с прозрачным льдом, под которым темнела вода. На другом берегу виднелись дымки — деревня. Не лагерь, а настоящая деревня, с избами, с огородами, с живыми людьми.
— Там, — показал Платон. — Мы почти дошли.
— А если там такие же? — спросила Дуся. — Стукачи? Конвойные?
— Узнаем, — ответил он. — Но сначала нужно перейти реку.
Лёд был крепкий — толщиной в ладонь. Они перешли благополучно, только Настенька поскользнулась и упала, но Анисья подхватила её.
Деревня приближалась. Платон вдруг почувствовал, как силы покидают его.
Ноги подкосились, он опустился на снег, не выпуская Глашу из рук.
— Я сейчас, — сказал он. — Отдохну минуту.
— Нельзя, — сказала Дуся. — Встань, сынок.
— Не могу, мам.
Он закрыл глаза. Перед ним поплыли круги. Он слышал, как мать зовет его, как Анисья плачет, как где-то далеко лают собаки. Но сил подняться не было.
«Неужели здесь? — подумал он. — Неужели всё?»
И в этот момент чьи-то руки подхватили его. Сильные, грубые руки. Он открыл глаза — над ним стоял мужик в тулупе, с бородой, с топором за поясом.
— Живые, — сказал мужик. — Еще живые.
Баба, вы откуда?
— Из лагеря, — прошептала Дуся. — Сбежали.
Мужик оглянулся по сторонам, потом наклонился к Платону.
— Молчок, парень, — сказал он тихо. — Никому ни слова.
Мы вас спрячем.
Он поднял Платона вместе с Глашей на руки, понес к крайней избе.
За ним пошли Дуся и Анисья с Настенькой.
Дверь открылась.
Внутри пахло теплом, хлебом и молоком.
Платон вдохнул этот запах и заплакал.
Наконец-то заплакал — от слабости, от счастья, от надежды.
— Спасибо, — прошептал он. — Спасибо вам, добрый человек.
— Не благодари, — ответил мужик. — Мы здесь все такие.
Сами подыхаем, а других спасаем. Как уж выйдет.
Платона положили на лавку. Кто-то дал ему кружку с теплым молоком. Он пил медленно, обжигаясь, и чувствовал, как жизнь возвращается в его тело.
Рядом, на другой лавке, лежала Глаша. Девочка открыла глаза, посмотрела на брата и улыбнулась — первый раз за всё это время.
— Братец, — прошептала она, — мы дома?
— Дома, — ответил Платон. — Теперь мы дома.
Но он знал, что это не дом.
Это только временное убежище. Впереди — долгая дорога, новые опасности, новая борьба. Но сейчас, в эту минуту, можно было выдохнуть.
За окном затихала метель. Где-то далеко, в тайге, выли волки. Но здесь, в избе, было тепло, и Платон впервые за много дней почувствовал, что, может быть, они выживут.
«Жизнь моя — печаль моя, — подумал он. — Но жизнь есть жизнь. И пока я жив — я буду бороться».
Он закрыл глаза и провалился в глубокий, без снов, сон.
. Продолжение следует.
Глава 5