Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

Запах черёмухи.Глава четвертая.

Гроза прошла стороной — пронеслась где-то за лесом, оставив после себя лишь далекие раскаты и запах свежести. Но напряжение не спало. Оно сгустилось над Вишневым, как та лиловая туча, и давило на каждого, кто был причастен к этой истории.
Алексей восстановил теплицу за три дня. Работал от зари до зари, не поднимая головы, словно заколачивая досками свою боль, свой страх, свою решимость. Витька

Фото взято из открытых источников
Фото взято из открытых источников

Гроза прошла стороной — пронеслась где-то за лесом, оставив после себя лишь далекие раскаты и запах свежести. Но напряжение не спало. Оно сгустилось над Вишневым, как та лиловая туча, и давило на каждого, кто был причастен к этой истории.

Алексей восстановил теплицу за три дня. Работал от зари до зари, не поднимая головы, словно заколачивая досками свою боль, свой страх, свою решимость. Витька больше не появлялся — мать запретила ему связываться с «пришлым», и парнишка стыдливо прятался, когда Алексей проходил мимо. Тетка Глаша молча ставила на стол миску со щами и краюху хлеба, и в ее молчании было больше поддержки, чем в любых словах.

На четвертый день в сад пришел Худяков.

Председатель выглядел плохо — лицо осунулось, под глазами залегли темные круги, руки, обычно твердые и уверенные, мелко подрагивали, когда он доставал папиросу. Он долго стоял, глядя на новую теплицу, на аккуратные ряды черенков, на Алексея, который копался в земле с упрямством одержимого.

— Слышал, — сказал он наконец. — Про теплицу.

— Уже новая, — ответил Алексей, не поднимаясь с колен. — Лучше старой.

— Степана видел? — спросил Худяков, и в голосе его прозвучала странная нотка — то ли предостережение, то ли сочувствие.

— Нет. И не ищу.

— А он тебя ищет, — Худяков присел на корточки, затянулся папиросой. — Вчера в правление приходил. Пьяный был. Кричал, что убьет, если еще раз увидит тебя с Варей.

Алексей наконец поднял голову. Встретился глазами с председателем и увидел там то, чего раньше не замечал — страх. Не за себя — за дочь, за порядок, за то, что привычный мир, выстроенный годами, рушится на глазах.

— И что вы ему сказали? — спросил Алексей спокойно.

— Сказал, чтобы проспался и не позорился, — Худяков выбросил окурок в траву. — А ему мои слова — как горох об стену. Он… — председатель помедлил, — он вчера Варьке при всех кольцо подарил. Обручальное. Сказал, что через месяц свадьба.

У Алексея похолодело внутри. Он медленно выпрямился, отряхивая землю с колен.

— А Варя?

— Варя… — Худяков вздохнул тяжело. — Варя кольцо взяла. Что ей было делать? При людях, при всем колхозе. Скажет «нет» — Степан опозорится. А опозоренный Степан — это зверь, который клетку разорвал.

— То есть вы… — Алексей с трудом подбирал слова, чтобы не сорваться на крик. — Вы ее не защитили. Вы позволили ему… при всех…

— А что я должен был сделать?! — Худяков вскочил, лицо его налилось кровью. — Схватить его за шкирку? Выгнать? Ты думаешь, я не вижу, что происходит? Думаешь, мне нравится, как Степан себя ведет? Но я — председатель! Я за порядок в колхозе отвечаю! А порядок — это когда Михеич со своей техникой на работе, когда Степан в поле, когда люди знают, что у них будет завтра. А если я сейчас выступлю против Ковалей, колхоз встанет! Понимаешь ты, ученый?

— И Варю вы приносите в жертву этому порядку, — сказал Алексей тихо, и в голосе его было столько горечи, что Худяков на секунду отвел взгляд.

— Варя — дочь колхозника, — сказал он глухо. — Она знает, что такое долг. Она не станет… Она переживет.

— Переживет? — Алексей шагнул к нему. — Вы ее любите?

— Не смей! — Худяков схватил его за грудки, но Алексей не сопротивлялся. Они стояли так, лицом к лицу, и в глазах председателя Алексей увидел то, что искал — боль. Настоящую, человеческую боль отца, который вынужден выбирать между дочерью и всем, что он построил.

— Я ее люблю, — сказал Худяков, и голос его дрогнул. — Больше жизни. Но я не могу… не имею права… Степан — это не просто парень. Это связь. Это цепь, которая держит хозяйство. Если порвать — все рассыплется. Я тридцать лет строил. Тридцать лет!

Он отпустил Алексея, отступил на шаг, тяжело дыша.

— Ты думаешь, я не мечтал для нее другого? — спросил он, глядя куда-то в сторону. — Умного, образованного, такого, как ты? Но поздно. Слово дано. Обещание. В нашем возрасте слово — это всё.

— А счастье Вари? — спросил Алексей. — Оно ничего не значит?

Худяков посмотрел на него долгим, тяжелым взглядом. В его глазах мелькнуло что-то — сожаление, может быть, или зависть к молодости, которая еще верит, что можно всё изменить.

— Счастье, — повторил он, словно пробуя слово на вкус. — Вы, молодые, много о нем говорите. А я тебе скажу: счастье — это когда война не пришла, когда дети живы, когда хлеб уродился. Всё остальное — придумки.

Он развернулся и пошел прочь, тяжело ступая, ссутулившись. У самой опушки остановился, обернулся:

— Ты, Алексей, подумай. Варьку не трожь пока. Дай ей время. А сам… сам решай. Оставаться тебе здесь или уезжать, пока не поздно. Потому что Степан… он шутить не будет. Я его знаю.

Он ушел, оставив Алексея одного среди черенков и свежевскопанной земли. Алексей стоял, смотрел ему вслед и чувствовал, как внутри него что-то рушится. Не его решимость — она, наоборот, крепла. Рушилось что-то другое — иллюзия, что в этом мире есть справедливость, что правда всегда побеждает. Здесь, в Вишневом, правда была у того, у кого сильнее корни. И у него, Алексея, этих корней не было.

***

Варя пришла к нему ночью.

Он не спал, сидел на крыльце, смотрел на звезды и думал о том, что будет дальше. Услышал шорох, поднял голову — она стояла у калитки, белая в лунном свете, с распущенными волосами. Босая, в одной сорочке, накинув на плечи старую шаль.

— Варя, — он вскочил. — Что ты? Увидят же…

— Не увидят, — сказала она тихо. — Все спят. А я… я не могу больше спать.

Она подошла к крыльцу, села рядом, близко-близко, так что он чувствовал тепло ее тела. На руке ее, на безымянном пальце, блестело кольцо — широкое, серебряное, с каким-то незамысловатым узором. Алексей смотрел на него, и оно казалось ему кандалами.

— Сними, — сказал он глухо.

— Не могу, — она покачала головой. — Если сниму, он увидит. А он всё видит.

— А если я попрошу?

Она повернулась к нему, и в лунном свете он увидел ее лицо — бледное, измученное, с темными кругами под глазами, но прекрасное, как никогда.

— Леша, — прошептала она. — Что нам делать? Скажи. Я не знаю. Я никогда… я не думала, что так трудно выбирать.

— А что выбирать? — спросил он, беря ее за руку. Пальцы ее были ледяными, кольцо холодило его ладонь. — Ты меня любишь?

— Люблю, — сказала она просто. — Как никогда никого не любила. С первого дня…

— Тогда зачем тебе кольцо? Зачем этот Степан? Уедем. Прямо сейчас. В город. Я работу найду, ты…

— Не могу, — она выдернула руку. — Не могу я уехать. Понимаешь? Здесь — отец, мать, дом. Здесь всё, что я знаю. Если я уеду… отец этого не переживет. Он и так на меня смотрит как на предательницу. А Степан… — она вздрогнула, — Степан найдет. Он везде найдет.

— Ты его боишься?

— Боюсь, — призналась она. — Не за себя. За тебя. Он говорил вчера… пьяный был, при всех… сказал, что уберет тебя с дороги. Что в землю закопает вместе с твоими саженцами.

Алексей почувствовал, как холод пробежал по спине. Не от страха — от ярости. Эта ярость была глухой, животной, такой же, какая, наверное, жила в Степане.

— Пусть попробует, — сказал он сквозь зубы.

— Леша, — она взяла его лицо в ладони, притянула к себе. — Не надо. Не надо с ним бороться. Он сильнее. Он… он другой. Он из железа сделан, а ты… ты из земли. Из той самой, на которой сады растут. Ты нежный. И я… я не хочу, чтобы ты ломался.

— А что тогда? — спросил он, глядя ей в глаза. — Что нам делать? Жить воровски? Встречаться по ночам, пока он не узнает? Или ты все-таки выйдешь за него?

Она молчала. Молчала долго, и в этом молчании было всё — и боль, и страх, и любовь, и безысходность.

— Я не знаю, — прошептала она наконец. — Я ничего не знаю. Я только знаю, что сейчас… сейчас я хочу быть с тобой. Хоть немного. Хоть минуту.

Она прижалась к нему, спрятала лицо у него на груди, и он обнял ее, чувствуя, как она дрожит. Пахло от нее ночной прохладой, полынью и еще чем-то родным, до боли знакомым, словно он знал этот запах всегда, с самого рождения.

— Не отдам, — прошептал он в ее волосы. — Слышишь? Не отдам тебя никому.

Она подняла голову, посмотрела на него влажными глазами.

— А если меня не будет? — спросила она тихо. — Если я… если я уступлю? Если скажу «да» Степану? Ты уедешь?

— Нет, — ответил он, и в голосе его прозвучала такая уверенность, что она вздрогнула. — Я останусь. Посажу сад. Чтобы ты каждый день видела его и вспоминала.

— Зачем? — прошептала она. — Зачем ты себя мучаешь?

— Затем, что я люблю тебя, — сказал он просто. — Люблю. И сад этот — он для тебя. Даже если ты будешь женой другого.

Она заплакала — тихо, беззвучно, и он обнимал ее, покачивал, как ребенка, и чувствовал, как ее слезы прожигают его рубашку, добираются до сердца.

Они просидели так до первых петухов. А когда небо на востоке начало светлеть, Варя поднялась, поправила волосы, смахнула слезы.

— Мне пора, — сказала она. — Увидят.

— Варя, — он взял ее за руку. — Обещай мне одно.

— Что?

— Не выходи за него. Не сейчас. Дай мне время. Я… я что-нибудь придумаю.

Она посмотрела на него долгим, печальным взглядом, потом наклонилась и поцеловала — быстро, украдкой, как делают те, кто прощается навсегда.

— Постараюсь, — сказала она и ушла, растворившись в предрассветном тумане, белая, легкая, как призрак.

Алексей сидел на крыльце, смотрел, как тает ее силуэт, и чувствовал, как внутри него завязывается тугой, болезненный узел. Он понимал, что времени у него почти нет. Что Степан не будет ждать. Что Худяков не выступит против. Что вся эта деревня, с ее корнями и устоями, с ее порядком, который держится на крови и железе, сомнется его, пережует и выплюнет, если он не найдет способа доказать, что он тоже может быть сильным.

Он поднял глаза к светлеющему небу, глубоко вдохнул утреннюю прохладу.

— Я не уеду, — сказал он вслух, обращаясь к небу, к саду, к самому себе. — Я останусь. И я ее отвоюю. Не силой — делом. Садом. Урожаем. Тем, что здесь, на этой земле, я смогу сделать то, чего не смог никто.

В доме тетки Глаши заскрипела дверь. Старуха вышла на крыльцо, поглядела на Алексея, на его осунувшееся лицо и покачала головой.

— Не спал? — спросила она, и в голосе ее не было осуждения — только жалость.

— Не спал, — ответил Алексей. — Тетка Глаша, я сегодня рано в сад пойду...Работы много.

— Иди, — она вздохнула. — Иди. Земля — она лечит. А люди… люди что. Люди переждут.

Он поднялся, отряхнулся, надел кепку, взял секатор и пошел. Пошел через всю деревню, мимо домов, мимо спящих хат, мимо дома Худяковых, где в окне Вариной комнаты еще горел свет — она тоже не спала. Не оборачиваясь, он свернул к саду, туда, где ждали его черенки, земля, работа.

Солнце только вставало, розовое и огромное, и первые лучи его скользнули по верхушкам яблонь, обещая новый день. Алексей шел и чувствовал, как с каждым шагом в нем крепнет что-то новое, что-то, чего он раньше в себе не знал. Не ненависть и не отчаяние. Упрямство. Упрямство человека, который решил пустить корни там, где ему сказали, что он чужой.

Сзади послышался шум мотора. Алексей не обернулся, но по нарастающему гулу понял — мотороллер. Степан. Ранняя пташка.

Мотороллер поравнялся с ним, сбросил скорость. Степан сидел за рулем, свежий, выбритый, в чистой рубахе, но глаза его были красными, невыспавшимися.

— Агроном, — сказал он, не глуша мотор. — Раненько ты сегодня.

— Работы много, — спокойно ответил Алексей, продолжая идти.

Степан съехал на обочину, заглушил мотор. Спрыгнул с сиденья, пошел рядом, тяжело ступая.

— Варьку мою не трожь, — сказал он, и в голосе его не было угрозы — было что-то другое, от чего Алексею стало не по себе. Боль. Настоящая, мужская боль, которую Степан не умел выражать иначе, кроме как кулаками. — Я тебя по-хорошему прошу. Уезжай. Пока цел.

— Я никуда не уеду, — Алексей остановился, посмотрел ему в глаза. — У меня здесь дело.

— Дело, — Степан усмехнулся, но усмешка вышла кривой. — Твое дело — это Варьку увести. А на сад твой мне плевать. Сад — он был и без тебя, будет и после. А Варька… она моя. С детства моя. Ты не вставай поперек, ученый.

— А если Варя сама выберет? — спросил Алексей. — Если она меня выберет? Ты отпустишь?

Степан шагнул к нему, и на этот раз Алексей не отступил. Они стояли в шаге друг от друга, и в глазах Коваля полыхала такая ненависть, что воздух между ними, казалось, закипел.

— Не выберет, — сказал Степан тихо. — Потому что если выберет — я не отпущу. Понял? Не отпущу. Ни ее, ни тебя. Вы оба моими будете. Только она — живая, а ты — нет.

Он развернулся, сел на мотороллер и уехал, взревев мотором. Алексей стоял посреди дороги, смотрел вслед и чувствовал, как холодный пот стекает по спине. Теперь он знал точно — война объявлена. И в этой войне не будет правил.

Он повернулся и пошел в сад. Земля ждала. Черенки ждали. Он нагнулся, взял в руки ком влажной, тяжелой земли, поднес к лицу. Пахло прелью, корнями, жизнью.

— Будешь садом, — сказал он земле. — Обязательно будешь. А он… он уйдет. Не сразу, но уйдет. Потому что зло не держится там, где растет добро.

Он встал на колени и начал работать. Солнце поднималось все выше, золотя макушки деревьев, и в этом утреннем свете, среди черенков и свежевскопанных грядок, Алексей вдруг почувствовал странное спокойствие. Он не знал, чем кончится эта история. Но он знал одно — он сделает всё, чтобы сад зацвел. И чтобы Варя увидела этот цвет. С ним или без него — это уже не имело значения.

Главное — она будет счастлива. А остальное приложится. Или не приложится. Но хотя бы он сможет сказать себе, что не сдался. Не убежал. Пустил корни там, где ему не было места. И выжил.

Земля под его пальцами была теплой, живой, и она, казалось, шептала ему что-то утешительное, обещала, что всё будет хорошо. Или просто молчала — как умеет молчать только земля, принимающая и сеятеля, и жнеца, и того, кто пришел на нее с любовью.

Алексей верил в землю. И верил в свой сад. И этого пока было достаточно.

Продолжение следует ...