Не родись красивой 177
«Дорогая моя Оленька, любимая, родная, самая лучшая на всём белом свете...»
Ольга читала эти строчки, и слёзы у неё лились градом. Буквы дрожали перед глазами, расплывались, уходили в туман, и ей приходилось снова и снова вытирать лицо, чтобы видеть написанное. Она и сама не думала, не гадала, что Коля найдёт её. Хотела этого всем сердцем, ждала почти без надежды, жила этой тайной, упрямой мечтой — и вот она сбылась. Его слова, его голос, его любовь — всё это вдруг прорвалось к ней через даль, через разлуку, через всё пережитое.
Она читала жадно, торопливо, боясь упустить хоть одно слово.
Николай писал, что в общих чертах знает, сколько ей пришлось вынести. Кондрат сообщил ему, что она тяжело болела, и в этих немногих сведениях Коля уже сумел почувствовать весь ужас того, через что она прошла. Он спрашивал о её самочувствии, о настроении, о том, как и где она жила в Перми, кто был рядом с нею, как удалось ей выстоять. В каждом его вопросе слышалось не простое любопытство, а живая, мучительная забота, будто он хотел не только узнать её нынешнюю жизнь, но и мысленно пройти рядом с нею тот тяжёлый путь, которого сам не видел.
И вместе с этой болью в письме жило другое — тихая, крепкая надежда.
Коля уверял её, что теперь всё будет хорошо. Не сразу, не вдруг, не по волшебству, но будет. Писал, что теперь всё должно сложиться иначе, что больше они не потеряются, не исчезнут друг для друга. Для Ольги эти строки были, как свет.
Самым главным в них было то простое, великое счастье, что Коля знает, где она. Что он жив. Что он пишет ей.
Ольга прижимала письмо к груди и плакала уже от облегчения. После всех страшных месяцев, после одиночества, после беспамятства, после страха потерять всё без остатка ей вдруг было дано это невозможное счастье — снова услышать Николая. И оттого душа её, так долго стиснутая горем, теперь будто расправлялась, жадно принимая каждое его слово, как милость, как спасение, как знак того, что жизнь ещё не кончена.
Глаза Ольги бежали по строчкам, доходили до конца письма, снова поднимались вверх и опять жадно ловили те же самые слова, будто сердце не могло насытиться ими сразу. Она читала и не верила до конца, что это происходит с нею наяву. И чем яснее это входило в сознание, тем сильнее дрожала у неё душа.
Теперь и он знал, что она жива. От одной этой мысли ей хотелось плакать и улыбаться одновременно.
Ольга села писать ответ.
Писала долго, не чувствуя ни усталости, ни слабости. Слова лились из неё с таким напором, будто душа, слишком долго стиснутая молчанием, вдруг получила право заговорить. Она писала о тюрьме, о дороге, о страхе, о болезни, о том, как едва не ушла из жизни, о своей тоске, о том, как ждала его, как верила, как не переставала любить. Писала горячо, открыто, забываясь, доверяя бумаге всё, что накопилось в ней за эти страшные месяцы.
Но на другой день, когда письмо лежало перед нею, исписанное, неровное, полное её слёзной, взволнованной души, Ольга не стала вкладывать его в конверт.
Она долго сидела над листами и чувствовала, как вчерашний порыв понемногу уступает место другой, более трезвой мысли. Жизнь уже научила её осторожности. Научила тому, что слово, выпущенное на волю, перестаёт принадлежать тебе одной.
И Ольга написала новое письмо.
Оно вышло короче. Сдержаннее. Без лишних подробностей, без душевной обнажённости.
Оно не было таким горячим, как первое. Не было таким полным. Но в нём было главное — её живая душа, её любовь, её благодарность и тихая, трепетная вера в то, что теперь у них действительно может начаться другая жизнь.
Мария Юрьевна перемену в настроении Ольги заметила сразу. Та словно ожила. В ней уже не было той тяжёлой отрешённости, с которой она ещё недавно сидела у окна или лежала, глядя в одну точку. Теперь она чаще просила бумагу, подолгу что-то писала, перечитывала, снова бралась за перо. В её движениях появилась цель, в глазах — ожидание, а в самом лице проступило что-то мягкое, внутренне освещённое.
Однажды, застав Ольгу за письмом, Мария Юрьевна не удержалась и с доброй улыбкой сказала:
— А я уж думала, у тебя и нет никого.
Потом, помедлив, добавила:
— Кондрата Фролыча, как я поняла, ты не жалуешь. Но, выходит, объявились другие родственники.
Ольга улыбнулась. Улыбка вышла тихая, но живая.
— Это Коля, — сказала Ольга.
И по одному только тону, каким было произнесено это имя, Мария Юрьевна поняла, что этот человек значит для Ольги очень много.
— Муж, что ли? — уточнила Мария Юрьевна.
— Пока не муж, — тихо ответила Ольга.
— А ребёнок... — начала было Мария Юрьевна и тут же осеклась.
Ольга молчала. Она сразу поняла, на что намекает Мария Юрьевна, и та это тоже почувствовала. Несколько мгновений между ними стояла тишина — короткая, но плотная, как бывает, когда обе понимают больше, чем хотят сказать вслух.
Мария Юрьевна первой отвела разговор в сторону.
— Где ж он был, твой Коля, когда ты одна тут маялась?
— Он служит, не знал, что я в больнице, — ответила Ольга.
— Солдат со службы так просто не отпускают, — согласилась Мария Юрьевна. — Но раз нашел – уже хорошо.
Мария Юрьевна смотрела на свою жительницу с тихим удовлетворением. Теперь Ольга уже не казалась несчастной. В ней появилась привязанность к будущему, ожидание, тайная радость, ради которой стоит вставать, одеваться, терпеть слабость и думать о завтрашнем дне. «А если этот Коля и вправду любимый, то такая любовь поставит Ольгу на ноги вернее всяких лекарств», - в этом Мария Юрьевна была уверена.
Больше она ничего не сказала. Только про себя ещё раз подумала: у Ольги есть своя тайна. Глубокая, непростая, переплетённая с болью, с ребёнком, с этими двумя мужскими именами — Николай и Кондрат. Но лезть в неё Мария Юрьевна по-прежнему не собиралась.
**
Жизнь Ольги стала светлее. Теперь дни уже не тянулись мёртвой, бесцветной чередой. В них вошло ожидание. Каждое письмо от Николая становилось для неё событием, почти праздником, и пока она ждала, душа её жила надеждой.
Между ними установилось то редкое понимание, когда людям уже не нужно много слов. Они научились читать между строк, угадывать за короткой фразой целое чувство, слышать в скупом вопросе тревогу, в простом пожелании — любовь, в осторожном молчании — боль.
Николай всей душой рвался к Ольге. Его обуревало нестерпимое желание быть рядом. Николай ходил к начальству, просил отпуск. Но отпуска ему не дали.
Зима стояла суровая, долгая. Сибирь сковало холодом. Всё жило по жёстким, беспощадным законам, и в такую пору каждый служивый был нужен на месте. До человеческой тоски, до любви, до разлуки никому не было дела. Николая не отпустили.
**
Прошло довольно много времени, прежде чем Кондрат снова зашёл к дяде Игнату. В глубине души он ещё ждал, что там, как прежде, его будет ждать письмо — неровный, торопливый почерк брата, несколько строк, за которыми скрывается что-то важное. Но на этот раз писем не было. Не оказалось их и потом, когда он зашёл снова.
Кондрат понял: Николай получил то, что хотел. Адрес Ольги теперь был у него в руках, и нужда в посреднике отпала.
Следующее письмо Николай прислал уже прямо родителям в деревню.
Писал, что жив, здоров, несёт службу. Что служба тяжёлая и совсем ему не по душе, но деваться некуда. Всё было изложено скупо, ровно, по-мужски, без жалоб, без лишних слов. Только за этой сдержанностью всё же чувствовалась усталость, что не выплёскивается, а копится на душе.
Евдокия, выслушав письмо, сейчас же велела Полине писать ответ. Диктовала о доме, о хозяйстве, о том, кто чем занят, что делается в деревне, какая стоит погода. Но чем дальше, тем явственнее в голосе Евдокии проступало то раздражённое материнское недовольство, которое копилось давно.
— А теперь пиши, — сказала она Полине. — Спрашивай его, как у него дела с Ольгой, где она, почему он ничего не пишет о своей жене. Что это за манера — родителей в неведении держать?
Полина быстро царапала пером по бумаге, послушно выводя каждое слово.
— И ещё допиши, — продолжала Евдокия, — что отец шибко недоволен, что сын пишет редко и мало.