Первые две недели в Вишневом пролетели для Алексея как один долгий, выматывающий день. Он вставал затемно, когда петухи еще только пробовали голоса, и уходил в поля или в старые сады, которые числились на балансе колхоза. Тетка Глаша, сухая и строгая старуха, у которой он снимал угол, будила его молчаливым стуком в дверь и оставляла на столе банку с парным молоком и горбушку хлеба, посыпанную крупной солью.
Алексей ходил по вымершим садам, трогал кору, вчитывался в изгибы ветвей, исказившихся от времени и запустения. То, что он увидел, приводило его в ужас. Яблони, некогда райских сортов, одичали, заросли порослью, короед точил стволы. Вишневые деревья, давшие имя селу, стояли чахлые, с камедетечением на стволах, словно плакали смоляными слезами.
— Запустили, — с горечью сказал он председателю Худякову на третье утро, разложив на столе в правлении набросанную от руки карту. — Тут нужна не просто обрезка, Иван Ильич. Тут нужна хирургия. Половину старых насаждений — под нож. Саженцы новые, устойчивые. И систему полива менять.
Худяков слушал, покручивая ус, и молчал. Глаза его, привыкшие видеть масштабы беды, смотрели на карту без иллюзий.
— Деньги, — сказал он наконец коротко. — Саженцы — это капиталовложения. План по надоям и зерну нам никто не спустит. А сад, он… он дело житейское, десятое. Подождет.
— Если подождет еще год, корчевать придется, — возразил Алексей, чувствуя, как в нем закипает злость. Он приехал сюда не для того, чтобы ставить галочки в отчетах. Он хотел, черт возьми, вырастить что-то настоящее.
— Корчевать всегда успеем, — Худяков поднялся, давая понять, что разговор окончен. — Вы, Алексей, пока вживайтесь. Людей узнайте. А сад… сад он на месте. С него не убежишь.
Алексей вышел из правления злой и неудовлетворенный. Солнце стояло в зените, июньская жара накаливала железные крыши. Он свернул к конторе мехдвора, надеясь найти там кого-то из опытных садоводов, о которых ему говорила тетка Глаша.
Мехдвор гудел. Войдя в распахнутые ворота, Алексей увидел картину, от которой у него перехватило дыхание. Посреди утоптанного двора, окруженный кольцом зевак, Степан Коваль ремонтировал комбайн. Не просто ремонтировал — он делал это с какой-то артистической жестокостью. Сняв рубаху, оставшись в одной майке, под которой перекатывались бугры мышц, он орудовал кувалдой, правя погнутый нож. Удары падали тяжело, с металлическим звоном, и каждый удар отзывался в груди Алексея неприятной вибрацией.
Степан заметил его сразу. Отложив кувалду, он вытер лицо ветошью и посмотрел на агронома. В глазах его не было враждебности — была спокойная, хищная усмешка хозяина, рассматривающего забредшего на его территорию чужака.
— О, ученый пожаловал! — сказал он громко, так, чтобы слышали все. — Иди сюда, агроном. Глянь, правильно нож правлю? А то у нас тут без науки — тьма.
Мужики засмеялись. Алексей почувствовал, как краска заливает шею. Он не был трусом, но эта открытая, примитивная сила, исходившая от Коваля, подавляла. Степан был здесь своим, выросшим на этой земле, вросшим в нее корнями, которые, как метко заметила Варя, уходили глубоко.
— Нож ты правишь верно, — спокойно ответил Алексей, стараясь не смотреть на широкие плечи и сильные руки механизатора. — А вот подшипники на молотилке у тебя скоро полетят. Смазки жалеешь.
Смех оборвался. Степан медленно выпрямился, его лицо стало жестче. Он не привык, чтобы ему, лучшему механизатору в районе, указывали на ошибки, да еще прилюдно.
— Смазки, говоришь? — Степан шагнул к нему. От него пахло железом, соляркой и потом. — Ты бы, ученый, в свои сады лез. А в железе ты не шаришь.
— В подшипниках шаришь не шаришь, а скрежет слышно за версту, — не сдавался Алексей, хотя внутри все сжалось. — Комбайн твой через неделю встанет. Вот увидишь— вспомнишь мои слова.
Он развернулся и пошел прочь, чувствуя на спине тяжелые взгляды. За воротами он выдохнул, поняв, что только что приобрел врага. Но странное дело — вместо страха он почувствовал облегчение. Напряжение, висевшее в воздухе с первой минуты, наконец обрело форму.
Варю он видел редко. Мельком — у колодца, на крыльце правления, где она работала то ли секретаршей, то ли просто помощницей отца. Она здоровалась с ним ровно, чуть отстраненно, как и подобало здороваться с квартирантом-агрономом, который, возможно, скоро уедет. Но в ее серых глазах, когда она смотрела на него, Алексею чудилось что-то большее — затаенное, испуганное, как зверек в норе, который боится высунуть нос.
Как-то вечером, возвращаясь с дальнего поля, где он присматривал место под питомник, Алексей застал ее одну. Она сидела на лавочке у своего дома — добротной пятистенки с железной крышей и резными ставнями — и перебирала горох. Длинные пальцы быстро перебирали стручки, отбрасывая сморщенные в таз.
— Садитесь, — сказала она, не поднимая головы. — Устали, поди, с вашими садами?
Он сел рядом, осторожно, на самый край лавки. От нее пахло простым мылом и свежестью. Черемуха уже отцвела, лепестки облетели, покрыв землю белой крупой, но в воздухе все еще держался слабый, умирающий аромат.
— Скучаете по городу? — спросила Варя, покосившись на него.
— Нет, — честно сказал Алексей. — Не скучаю. Здесь… здесь воздух другой. И земля другая. Я чувствую, что могу здесь что-то сделать.
Она подняла на него глаза. В их глубине он увидел неожиданную теплоту.
— Многие приезжали. Говорили — сделаем. А потом уезжали. — Она помолчала. — Только вы, кажется, правда верите. Глаза у вас горят. Как у Степки, когда он в молодости трактор в первый раз увидел.
Имя Коваля повисло между ними, как туча. Алексей помолчал, потом спросил осторожно:
— Вы его давно знаете?
— Всю жизнь, — просто ответила Варя. — Мы ж с ним из одного детства. Он… он хороший парень. Руки золотые. Любой бабе за таким, как за каменной стеной. — Она говорила это будто заученный урок, но в голосе ее не было радости. Была какая-то глухая, безвыходная покорность. — Только вот… — Она не договорила.
— Что?
— Не моя это стена, — выдохнула она тихо и тут же испуганно замолчала, словно сказала лишнее.
В этот момент из-за угла дома вышел Худяков. Увидев их сидящими рядом, он на секунду задержал взгляд на дочери, потом перевел его на Алексея. В глазах председателя мелькнуло что-то — не гнев, но тревога. Собачья, хозяйская тревога человека, который привык всё контролировать.
— Варвара, — позвал он спокойно, но в голосе прозвучал металл. — Мать ужинать звала. Иди.
Варя поднялась, не глядя на Алексея. Она взяла таз с горохом и ушла, легкая и быстрая. У порога она обернулась на мгновение, и в этом взгляде Алексей прочел и мольбу, и предостережение, и что-то еще, отчего у него заныло под ложечкой.
Худяков подошел к лавке, тяжело опустился рядом. Молчал долго, раскуривая папиросу...
— Вы, Алексей, мужик ученый, — начал он после долгого молчания. — Дело свое знаете. Я ж вижу — стараетесь. Но есть у нас в селе… традиции. Устои, значит. — Он покосился на Алексея. — Степан Коваль — парень серьезный. Отец его Михеич — основа колхоза, без него техника встанет. Я с Михеичем тридцать лет бок о бок. И сватовство у нас уже… обговорено.
— Я понимаю, — тихо сказал Алексей, хотя внутри все кипело. — Я не…
— Понимаете, — перебил Худяков, и голос его стал жестче. — Вот и понимайте дальше. Варька у меня одна. И жизнь ей я хочу спокойную, без шатаний. А вы человек пришлый. Завтра в Ленинград свой захотите — и уедете. А она здесь останется. С кем?
Алексей хотел возразить, сказать, что он никуда не уедет, что здесь его дело, его сады, его будущее. Но слова застряли в горле. Потому что в глубине души он понимал — председатель прав. Варя — корни, земля, род. А он — ветер, налетевший на эти цветущие сады неизвестно откуда.
— Я никуда не уеду, — сказал он все-таки, но голос прозвучал глухо.
Худяков посмотрел на него долгим взглядом, потом крякнул, поднялся.
— Дай-то бог, — сказал он без особой надежды. — Дай-то бог.
Он ушел в дом, оставив Алексея одного. Тот сидел на лавке, смотрел на белые лепестки черемухи, которые ветер сдувал в придорожную пыль, и чувствовал, как внутри него завязывается тяжелый, тугой узел. Он знал, что должен отступить. Что будет правильно — для всех. Для Вари, для ее спокойной жизни за каменной стеной. Для дела, которое он хотел здесь сделать, потому что война с Ковалем и его отцом могла перечеркнуть все его начинания.
Но когда он закрывал глаза, он видел ее серые глаза, слышал ее шепот: «Не моя это стена». И понимал, что отступить не сможет. Даже если это сломает его.
В доме напротив зажегся свет... Тень Вари скользнула по занавеске — легкая, прекрасная, недосягаемая. И черемуха, уже отцветающая, слала последний, самый горький свой аромат, смешанный с пылью и вечерней прохладой.
Продолжение следует ...