Найти в Дзене
Дом. Еда. Семья

Совет от бабушки Марфы. 24-1

начало *** предыдущая часть *** Маша не пошла домой. Свернула с тропы, ведущей к деревне, и углубилась в лес, туда, где старые ели смыкали кроны, не пропуская лунный свет, где воздух становился гуще, тяжелее, пропитанный запахом прелой хвои и грибной сыростью. Шла она быстро, уверенно, не оглядываясь, будто кто-то невидимый указывал ей путь между коряг и замшелых валунов, между оврагами и муравьиными кучами. Пёс, старый, верный, шёл следом, не отставая, но и не забегая вперёд. Он знал: сейчас не время для игр. Землянка бабки Марфы стояла в самой чаще, там, где даже в полдень царил таинственный полумрак, а воздух дрожал от древней, невысказанной тишины. Избушка, вросшая в землю, покрытая мхом, с крохотным окошком, в котором никогда не зажигался свет, и дверью, такой низкой, что в неё нужно было входить согнувшись, казалась частью леса, его корнем, его вековой памятью. Никто из деревенских не ходил сюда без крайней нужды, даже грибники, случайно забредшие в эти места, старались поскорее

начало

***

предыдущая часть

***

Маша не пошла домой. Свернула с тропы, ведущей к деревне, и углубилась в лес, туда, где старые ели смыкали кроны, не пропуская лунный свет, где воздух становился гуще, тяжелее, пропитанный запахом прелой хвои и грибной сыростью. Шла она быстро, уверенно, не оглядываясь, будто кто-то невидимый указывал ей путь между коряг и замшелых валунов, между оврагами и муравьиными кучами. Пёс, старый, верный, шёл следом, не отставая, но и не забегая вперёд. Он знал: сейчас не время для игр.

Землянка бабки Марфы стояла в самой чаще, там, где даже в полдень царил таинственный полумрак, а воздух дрожал от древней, невысказанной тишины. Избушка, вросшая в землю, покрытая мхом, с крохотным окошком, в котором никогда не зажигался свет, и дверью, такой низкой, что в неё нужно было входить согнувшись, казалась частью леса, его корнем, его вековой памятью. Никто из деревенских не ходил сюда без крайней нужды, даже грибники, случайно забредшие в эти места, старались поскорее уйти, крестясь и поглядывая через плечо. Но Маша приходила сюда часто. Для неё это место было не страшным, а родным, как дом, как материнское лоно, как тайна, которую она носила в себе с детства.

Она присела на корточки перед низкой дверью, постучала трижды, как учили, и толкнула створку. Внутри было темно и пахло травами: сотнями трав, тысячами, всеми, что растут в этом лесу и за его пределами. Среди этого густого, пряного духа угадывались знакомые ноты: мята, душица, зверобой, и ещё что-то неуловимое, древнее, что не имело названия, но от чего замирало сердце.

— Бабушка Марфа, — сказала Маша, переступая порог и закрывая за собой дверь. — Здоровы будьте.

В углу, на лежанке, укрытой старым овчинным тулупом, шевельнулась тень. Послышалось кряхтенье, шорох, и из темноты выплыло лицо — старое, морщинистое, с глубокими провалами глазниц, из которых смотрели глаза, молодые, зелёные, светящиеся в полумраке. Бабка Марфа не изменилась ни на день, ни на час с тех пор, как Маша впервые переступила порог её землянки. Та же согбенная спина, те же узловатые пальцы, та же клюка, прислонённая к стене. Но глаза были живыми, молодыми, и видели дальше, чем видел кто-либо из живущих.

— Здравствуй, Машенька, — голос старухи был сух, как шелест прошлогодних листьев, но в нём чувствовалась сила, не имеющая отношения к возрасту. — И тебе не хворать. Садись, рассказывай.

Маша села на лавку напротив, сложила руки на коленях. В землянке было тепло, горела лучина, отбрасывая на стены дрожащие тени, и в этом свете лицо бабки Марфы казалось вырезанным из старого, твёрдого дерева, в нём были и трещины, и морщины, и та глубокая, вековая мудрость, которая не нуждается в словах.

— Посоветоваться хочу, — сказала Маша, и голос её, обычно спокойный, чуть дрогнул. — Закрыла я дары леса и водоёмов для одного человека. Для злого человека. А он теперь следит за мной, холопских детей следом посылает. Думаю, как лучше поступить? Открыть, и тогда он успокоится? Или оставить как есть и ждать, что дальше будет?

Бабка Марфа молчала долго. Сидела неподвижно, глядя куда-то в угол, мимо Маши, туда, где за тонкой стеной из брёвен шумел вековой лес. Пальцы её, скрюченные, узловатые, лежали на коленях, и казалось, что они не живые, а вырезаны из корня, из самого того, что держит землю. Маша ждала, не торопила. В землянке было тихо, только лучица потрескивала, роняя искры, да где-то за стеной, в лесной чаще, ухнула сова.

— Машенька, — сказала наконец старуха, и голос её стал глубже, будто шёл из-под земли. — Знаю я про это, всё знаю. Ты думаешь, я только здесь сижу, только травы перебираю? Нет, милая, наш дар не знает расстояний. Что знает одна, то знают все, так устроено. И немного нас осталось — всего двенадцать берегинь на всю землю. Двенадцать, — она подняла узловатый палец, и в свете лучины он отбросил длинную, кривую тень. — Ты — тринадцатая, последняя, кому передаётся сила. И потому ты чувствуешь тоньше, видишь дальше, слышишь глубже, но и ответственность на тебе - больше всех.

Маша слушала, не дыша. Она знала, что берегинь мало, но, чтобы всего двенадцать… Сердце её сжалось.

— Что же мне делать? — спросила она, и в голосе её прозвучала та самая нота, которая когда-то, давно, звучала в голосе маленькой девочки, лежащей на соломе в холодном сарае, нота надежды, обращённой к тому, кто сильнее и мудрее.

Бабка Марфа подняла на неё глаза. В зелёном свете, мерцавшем в глубине зрачков, было что-то такое, от чего Маша на миг почувствовала себя не девятнадцатилетней девушкой, а песчинкой, затерянной в веках.

— В лес веди, — сказала старуха, и голос её зазвучал твёрдо, не терпя возражений. — Недоброе затеял Митрич, душегубство, точно тебе говорю. Не просто следит, не просто злится, он замыслил тебя извести, считает, что ты причина всех его бед, что уйдёшь ты, и вернутся к нему и рыба, и грибы, и удача. Слепой он, глупый, но от того не менее опасный.

Маша побледнела, но не отвела глаз.

— И что же? Мне бежать? Прятаться?

— Нет, — Марфа покачала головой, и тени на стенах качнулись вместе с ней. — Не бежать. Веди его в лес. В вашем поединке только один останется в живых, так суждено. Поэтому уводи его в лес, там ты сильнее. Там ты дома.

Маша молчала, переваривая услышанное. Душегубство. Митрич замыслил её убить. Мужчина, вдвое старше, с руками, привыкшими таскать сети и вязать плоты, с ножом, который, она знала, он всегда носил за поясом. Против неё, девушки, которая и коромысло-то поднимает с трудом, если не считать той древней, нездешней силы, что живёт в её крови. Но сила эта не для того, чтобы убивать. Она нужна чтобы беречь, хранить, лечить. Как же ей быть?

— Боюсь, — призналась она тихо, и в этом признании не было стыда, только правда. — Не за себя: за Настеньку, за маму, за всех. Если он меня… что тогда с ними будет?

— Не будет, — отрезала Марфа. — Ты сильнее, но не руками, а духом. И лес поможет. Ты только приведи его туда, где деревья стоят стеной, где тропы путаются, где голос человеческий глохнет. А там уж… там само решится.

Она помолчала, и лицо её, старое, изрезанное морщинами, вдруг смягчилось, стало почти человеческим, почти — как у Варвары, когда та смотрела на Машу перед сном.

— Иди, — сказала она. — Всё будет хорошо, я за тобой пригляжу.

Маша встала, поклонилась низко, до земли, как кланялись в старину, когда просили о защите и благословении.

— Спасибо, бабушка.

— Ступай, — голос Марфы уже терял твёрдость, становясь снова сухим, старческим, усталым. — И помни: лес не выдаст.

На следующий день Маша проснулась затемно, когда за окном ещё стояла глухая, предрассветная тьма, а петухи только начинали перекликаться, пробуя голоса. Она долго сидела на лавке, глядя в окно, собираясь с мыслями. Потом умылась студёной водой, оделась не в лучшее, но и не в то, в чём по хозяйству ходят. Сарафан чистый, платок светлый, на ногах — лапти, надёжные, скользящие по мокрой траве. Взяла корзину — большую, плетёную, ту, с которой ходила за грибами. Для вида. На дно положила чистое полотенце, маленький ножик для срезания грибов, кусок хлеба, завёрнутый в тряпицу. Всё, как всегда. Ничего лишнего.

Когда за окном начало сереть, она вышла на улицу и остановилась у калитки, как раз в то время, когда соседка, тётя Фёкла, выносила помои.

— Здорово, Маша, — окликнула её та. — Куда спозаранку?

— В лес, тётя Фёкла, — ответила Маша, поправляя корзину. — Ягод много обещают. Малины дикой, говорят, нынче урожай. И грибы белые пошли. С утречка надо, по первой зорьке, пока солнце не припекло, пока роса не сошла.

— Ох, и правильно, — вздохнула соседка. — Я бы с тобой, да спину прихватило. А ты одна пойдёшь?

— Да подружку позвала, — Маша кивнула куда-то в сторону, где на крыльце соседнего дома показалась молодайка, с которой они иногда вместе собирали травы. — Вдвоём веселее.

Тётя Фёкла ещё что-то говорила, но Маша уже не слушала. Она видела краем глаза, как из-за угла, от подворья Егора, выглянул мальчонка — тот самый, что накануне плакал в лесу. Глянул, приметил, шмыгнул обратно. Значит, сработало. Значит, весть пойдёт. Митрич узнает, что она ушла в лес, одна, по первому свету, когда народ ещё спит, когда в лесу никого нет. Самый подходящий момент.

Маша подождала ещё немного, перекинулась парой слов с подружкой, той, что должна была идти с ней. Та, кивая, поглядывала на корзину, на Машино лицо, на что-то неуловимое в её взгляде, но ничего не спрашивала. У них был уговор: она подождёт у опушки, пока Маша не позовёт или пока солнце не поднимется. Смотря как пойдёт.

— Ну, я пошла, — сказала Маша, подхватывая корзину. — Ты не задерживайся, догоняй.

Она шагнула за калитку и зашагала по улице к околице, туда, где за огородами начинался луг, а за лугом — лес, густой, древний, тёмный. Шла не спеша, чтобы любой, кто смотрит из-за угла или из-за занавески, успел заметить, запомнить, доложить.

В доме Егора, за плотно закрытыми ставнями, Митрич уже ждал вестей. Мальчишка влетел в сени, запыхавшийся, с круглыми глазами.

— Ушла! — выпалил он. — В лес, одна, с корзиной, ягоды собирать!

Митрич поднялся с лавки, медленно, тяжело. Лицо его, заросшее щетиной, было тёмным, злым, но в глазах, глубоко, тлело что-то похожее на радость. Наконец-то. Наконец-то она одна, в лесу, далеко от дома, от Глеба, от Варвары, от этого пса, что вечно торчит у калитки. И никого вокруг. Только деревья, только птицы, только она, девка, посмевшая перечить ему, посмевшая отнять его удачу, его добычу, его жизнь.

— Не должна её земля носить, — прошептал он, нащупывая за поясом нож. — А не будет ведьмы — и колдовство её с меня спадёт. Вернётся рыба, вернутся грибы, вернётся удача. Всё будет, как прежде. Она одна, я один. И лес — он молчит. Никто не узнает.

Агафья, сидевшая в углу, поджала губы, хотела что-то сказать, но осеклась. Взглянула на мужа, на его сжатые кулаки, на тупой, упрямый блеск в глазах — и поняла: не остановить. Да и не надо, может. Если девка сгинет — все беды кончатся. И Настька вернётся, и лес откроется, и жизнь пойдёт по-старому.

— Будь осторожен, — сказала она только, и голос её прозвучал глухо, будто издалека.

Митрич молча кивнул. Проверил нож — острый, надёжный, вчера сам точил. Сунул за пояс ещё и верёвку — прочную, пеньковую, ту, что сети вязал. Для девки хватит. Справится. Он, Митрич, мужик крепкий, а она — девка, хоть и с колдовством. Но колдовство, поди, без неё и не действует. Убьёшь ведьму — и всё, конец колдовству.

Он накинул на плечи старый, засаленный армяк, надвинул на лоб шапку, чтобы не узнали, если кто встретится, и вышел со двора. Шёл задами, огородами, там, где никто не ходит в такую рань, где ещё держалась роса и трава была выше колена. Шёл быстро, уверенно, не сбиваясь с пути. Он знал этот лес с детства, знал каждую тропу, каждую полянку. Догонит. Не уйдёт.

В руке у него был только нож — широкий, тяжёлый, с тёмной рукоятью, потёртой от времени. И верёвка за пазухой. Этого достаточно, чтобы справиться с девкой. Мужик он или кто?