***
***
Так в последующие дни Митричу продолжало «не везти». Словно сама земля, вода и лес отвернулись от него, закрылись, заперлись на невидимый засов, к которому он не мог подобрать ключа. Митрич пробовал ходить в лес с соседями, с теми, кто ещё не отказывался составить ему компанию. Держался рядом, шёл следом, смотрел, как те находят гриб за грибом, полными горстями собирают в корзины. А сам – ничего, пусто под ногами, пусто под руками, пусто в корзине.
Иногда кто-нибудь из жалости перекладывал ему часть своей добычи. Сосед, кряжистый, молчаливый мужик, с которым они когда-то делили и удачу, и невезение, нагнувшись, словно проверяя очередной гриб, незаметно пересыпал в Митричеву корзину горсть крепких, ещё холодных от утренней росы боровиков. Или сын кузнеца, парнишка лет семнадцати, отводил глаза и, будто случайно, ронял в Митричев туесок горсть лисичек.
Но стоило Митричу донести эту добычу до деревни, как она начинала портиться на глазах. Грибы, только что крепкие, упругие, с чистыми шляпками, вдруг темнели, покрывались склизким налётом, превращались в гниль, от которой разило болотной сыростью и тленом. Кто-то из баб, глянув в его корзину, крестилась и отворачивалась. Кто-то сплёвывал через плечо и шептал молитву. А Митрич, стиснув зубы, вываливал всё на выгребную яму за огородом, чтобы и духу этого не было рядом с домом.
Рыба портилась ещё быстрее. Стоило ему подойти к деревне, как от пойманной рыбы начинал исходить такой тяжёлый, сладковато-гнилостный запах, что даже собаки, чуявшие его издалека, поджимали хвосты и разбегались. Соседки, сидевшие на лавках, торопливо зажимали носы платками, когда он проходил мимо. А Митрич, багровея лицом, нёс свой улов на выгребную яму, туда, где днём раньше вывалил гнилые грибы. Несмотря на все уговоры Агафьи, он не мог ни съесть эту рыбу, ни продать, ни даже отдать, она гнила в руках, будто её кто-то проклял изнутри.
— Машка сглазила, — заявила Агафья на третий день, когда Митрич, злой и голодный, вернулся из очередного безрезультатного похода. — Иди, с ней разбирайся.
— Так уж и Машка, — буркнул Митрич, но в голосе его не было прежней уверенности.
— А что она тебе сказала? — Агафья упёрла руки в бока, стояла перед ним, как баба-воевода, и голос её звенел. — Сказала: нет тебе добычи ни с воды, ни с леса. Вот и нет ничего. Сама видишь — неделя прошла, а ты хоть бы поганку принёс. Хоть бы плотвичку завалящую. Всё, как отрезало.
Митрич промолчал. Только сжал кулаки и уставился в пол.
Холопы тоже шептались, где за воротами, где у колодца, где вполголоса, оглядываясь. Слова их, как сухой лист по ветру, разносились по деревне, цепляясь за плетни, за углы, за человеческие сердца.
— Берегиня наказала Митрича, — говорил один, понижая голос до шёпота, чтобы не дай бог кто не услышал. — Вот и нет теперь от него ни рыбы, ни грибов. Как рукой сняло.
— И не будет, — подхватывал другой. — Берегиня не прощает. Кого накажет, тот уже ничего не добудет. Сколько ни ходи, сколько ни проси, всё пусто.
— А ну как на нас перекинется? — пугливо оглядывалась молодайка, прижимая к себе ребёнка. — Мы же с ним рядом живём, через забор. Вдруг и нам закроет лес?
— Не бойся, — успокаивал старик, постукивая клюкой. — Берегиня — она справедливая. Кто прав — того не тронет. А кто сам виноват — пусть пеняет на себя.
Слухи ползли быстрее, чем ползёт по сухой траве огонь. К вечеру того же дня во всей деревне знали: Митрич — неблаговоленный. Лес закрылся для него, вода отступила, земля под ногами стала пустой и глухой. С ним лучше не ходить, рядом лучше не стоять, от него лучше держаться подальше, а ну как проклятие прилипчивое, а ну как перекинется на того, кто окажется слишком близко.
Люди стали сторониться Митрича. Соседи, с которыми он ещё вчера обменивался парой слов у забора, при его приближении отворачивались, спешили уйти, прятали глаза. Те, кто ещё недавно зазывали его на рыбалку, теперь отговаривались, ссылаясь на дела, на хворь, на всё, что угодно, лишь бы не идти вместе. Даже в церкви, куда он зачастил после наставлений отца Михаила, прихожане крестились, когда он проходил мимо, и тихо шушукались за его спиной.
Митрич очень расстраивался. Не то чтобы он был чувствителен к людскому мнению — прожил жизнь, повидал разное, умел и осадить, и поставить на место. Но сейчас было другое. Сейчас он чувствовал, как мир, привычный, понятный, подвластный его рукам, его умению, его удаче, уходит из-под ног, тает, как утренний туман, и ничего не остаётся, кроме пустоты и чужого, колючего взгляда за спиной.
Дома, за плотно закрытыми ставнями, он сидел на лавке, опустив руки на колени, и смотрел в одну точку.
— Агафья, ну как я без рыбалки? Без леса? Это же всё, что я умею.
Агафья, сидевшая напротив, вздохнула, поправила платок. Вид у неё был хмурый, озабоченный, но в глазах, в самой их глубине, мелькало что-то живое, цепкое, не желающее сдаваться.
— Хуже, как мы без Настьки. Ведь вернётся Егор и выпрет нас. И некуда будет идти, кроме как в твою халупу. А там… — она махнула рукой, — там ремонтировать надо. Крыша течёт, печь развалилась, забор гниёт. А ты ничего не добудешь, чтобы починить.
— Проживём, — буркнул Митрич, но в голосе его не было уверенности.
— Как? Ты ни с лесу, ни с воды добычу не добудешь. Как жить будем? Чем кормиться? Чем торговать? Что в дом приносить?
Митрич молчал. Сидел, смотрел в пол, и в голове его, как в старой, застоявшейся воде, ворочались тяжёлые, мутные мысли.
— Надо с этой Машкой разбираться, видимо, само всё не решится. Пойду, поговорю, пусть вернёт, как было. Чего ей, жалко, что ли? Я человек простой, мне не много надо — лес и воду. А сама не захочет добром, заставлю.
Агафья хотела что-то сказать, но осеклась. Глянула на мужа, на его сжатые кулаки, на упрямо сведённые брови, и поняла: не остановить. Да и не надо, может, и вправду. Пока не заставят — не поймёт.
Митрич пыхтел злобно, ворочался на лавке, не находя себе места. Вся его жизнь, привычная, налаженная, рухнула за одну неделю. И виновата в этом — девка, соплячка, которая посмела сказать слово и сделать так, что слово это сбылось.
— Нет, — сказал он, вставая и начиная ходить по избе, тяжёлый, грозный, как медведь, которого разбудили зимой. — Надо ставить на место обнаглевшую девку. Показать ей, кто в деревне хозяин. Чтобы помнила, чтобы другим неповадно было. А то развелось тут…
Он не договорил. Агафья смотрела на него, и в глазах её, глубоко, тлела надежда — вдруг получится? Вдруг Митрич сможет? Вдруг всё вернётся на свои места?
Наутро Митрич придумал: к Машке не пойдёшь — ни к чему. Она теперь, поди, нарасхват, все к ней за травой, за советом, за лечением. Прилюдно не подступишься, а надо, чтобы издалека, не привлекая внимания, понять, как она живёт, чем дышит, где бывает. И тогда, когда поймёшь, бить, где больнее, где никто не увидит.
Он отправил присматривать за Машей детей холопов, тех самых, что вечно вертелись под ногами, бегали по улицам, играли в горелки и казаков-разбойников. Им что — играют и играют. Кто на них внимание обращает? Бабы заняты, мужики в поле, старухи на завалинках дремлют. А ребёнок везде пройдёт, всё увидит, всё заметит. И не заподозрит никто.
— Вы только глядите, — наставлял он мальчишек, совал им в руки по гостинцу, по прянику, по горсти орехов. — Где она ходит, куда смотрит, с кем говорит. Когда из дома выходит, когда возвращается. В лес, когда бегает, откуда приходит. Всё запоминайте. Мне потом расскажете.
Мальчишки кивали, брали гостинцы, разбегались. А вечером прибегали обратно, выкладывали, кто что видел.
— А она на речку ходила, травы собирала! А она к бабке Марфе ушла, до самого вечера была! А она с Варварой на огород выходила, огурцы поливала!
Митрич слушал, запоминал, складывал в голове картинку за картинкой. Он пока не знал ещё, что с этим делать, но чувствовал: пригодится.
Люди, которые могли бы помочь, отмалчивались. Соседи, завидев его, спешили уйти за калитку, закрыться в доме, сделать вид, что не заметили. Даже те, кто раньше был с ним на короткой ноге, теперь отводили глаза, говорили невпопад, торопились распрощаться. Сами не хотели связываться — а ну как обидится девка, и не будет им ходу в лес. Митрич вон — уже никуда не ходит. Бесполезно.
— Сами потом пожалеете, — бормотал Митрич, глядя в спины уходящим. — Когда я всё верну, когда опять начну рыбу возить и грибы сушить, тогда прибежите. Тогда я посмотрю.