Варвара открыла банку тёмного мёда, которую привезла из отцовской кладовки, и на дне увидела кольцо матери. Отца не стало три дня назад, а кольцо исчезло двадцать шесть лет назад, в тот день, когда мать собрала сумку и закрыла за собой дверь.
Банка стояла на кухонном столе между хлебницей и блюдцем с засохшими крошками, будто в ней не было ничего особенного. Старая жёлтая лампа качалась от сквозняка, ложка тихо звякнула о стакан, а в доме держался густой запах воска, сырого дерева и остывшего супа, который кто-то из соседей оставил ещё днём. Варвара провела пальцем по липкой кромке стекла, подняла кольцо на свет и сразу увидела изнутри тонкую царапину, ту самую, о которую мать однажды зацепилась, когда мыла кастрюлю. Значит, не показалось. Значит, это оно.
Павел вошёл без стука, как входил все восемнадцать лет их брака, уверенно, чуть шире открывая дверь плечом.
— Ты опять в кладовке рылась?
Она не ответила. Всё ещё смотрела на кольцо, и от этого молчания у него на лице появилась тень досады.
— Варя, я с утра на телефоне, человек ждёт ответ по лесу. Давай не сейчас.
— Посмотри.
Он подошёл, взял кольцо, повертел между пальцами и сразу вернул обратно.
— Ну и что? Лежало. Твой отец всё хранил.
— Это кольцо исчезло двадцать шесть лет назад.
— Мало ли что исчезло двадцать шесть лет назад, — сказал Павел и потянул к себе стул. — Ты сама говорила, у них в доме всегда всё лежало не там, где надо.
Она медленно закрыла ладонь. Металл был холодный, хотя банка стояла возле батареи.
— Он спрятал его в мёд.
— Или твоя мать спрятала, а он не нашёл.
Павел говорил длинно, гладко, слишком готово. Так он говорил, когда хотел перескочить через чужой вопрос и поставить рядом свой, удобный. Варвара знала этот голос. Им он однажды убедил её не ехать на вечерние курсы, потому что семья должна быть настоящей. Им же он говорил, что городская машина им сейчас важнее её работы рядом с домом. Им он объяснил, почему их общие накопления внезапно ушли в чей-то срочный проект.
На столе дрогнул его телефон. Он даже не посмотрел на экран, но пальцы уже постукивали аппаратом по дереву.
— Варя, ты меня слышишь? Сделка висит на одном твоём слове. Участок без леса никому не нужен, а здесь хорошие деньги. Для нас.
— Для нас?
— Не начинай.
Снаружи хлопнула калитка. На дворе таял вечер, и влажный воздух тянул в кухню запах прелой земли. За окном на край рамы села пчела, сонно пошевелила крыльями и уползла вверх, к щели, как будто искала дорогу в дом. Варвара опустила взгляд в банку. На самом дне, под слоем густого мёда, белела узкая полоска бумаги.
Она молча взяла нож, поддела ложкой тяжёлую массу и вытащила записку. Бумага размокла, края расползлись, но две буквы и цифра читались отчётливо: «VII сосна».
— Что это ещё?
Павел встал так быстро, что стул заскрипел.
— Ты всерьёз хочешь бегать по лесу с этими ребусами?
— Это не ребус.
— А что? Завещание? Твой отец любил театр.
— Он не любил театр.
Павел усмехнулся, и от этой усмешки у неё под ключицей что-то сжалось так резко, что пришлось глубже вдохнуть.
— Ты его защищаешь даже сейчас. Странно, правда? Он всю жизнь держал тебя на верёвке. Дом, лес, эти пчёлы, его вечные молчания. А ты всё равно возвращаешься сюда и делаешь вид, будто в этом есть смысл.
Она посмотрела на него впервые за весь разговор.
— Ты уже нашёл покупателя?
Он отвёл глаза на окно. Ненадолго, всего на секунду. Этого хватило.
— Нашёл. И что? Я думал о нас.
— Без меня.
— Я знал, что ты снова начнёшь тянуть.
Она положила кольцо на стол и аккуратно разгладила мокрую записку ногтем.
— Завтра я схожу в лес.
— Варя, не будь ребёнком.
— А ты не решай за меня.
На это он ничего не ответил. Только телефон в его руке снова коротко стукнул о стол, и в этом стуке было куда больше, чем в словах.
Ночью она почти не спала. Дом, в котором выросла, дышал по-своему: где-то садилась доска, где-то мягко стонуло дерево, где-то у крыльца шелестела талая вода. Варвара лежала в комнате, где всё осталось таким же, как в её шестнадцать, только воздух стал ниже и темнее. На спинке стула висело серое пальто, на подоконнике стояла чашка с недопитым чаем, а за стеклом тянулись голые ветки яблони. Сладкий запах мёда всё ещё держался на пальцах. Она поднесла руку к лицу и неожиданно вспомнила, как отец, ещё крепкий, с шрамами на пальцах, поставил перед ней ломоть хлеба, намазал сверху свежий мёд и сказал, не глядя:
— Мёд лжи не любит.
Тогда ей было пятнадцать, и она не поняла, что он имел в виду. Мать уже неделю ходила по дому тихо, будто слушала не слова, а стены. На веранде сушилось бельё, из кухни пахло тёплым молоком, а отец чинил у порога старую сетку для лица, которую надевал к борти. Всё выглядело обычно. Только мать в тот вечер слишком долго стояла у окна и не трогала чай.
— Ты слышишь меня? — спросила она тогда.
Отец не ответил. Продел нитку в иглу, затянул узел и только через минуту произнёс:
— Я всё слышу.
— И что?
— Ничего.
Варвара помнила, как мать резко отвернулась, как задела плечом косяк, как стеклянная банка на подоконнике дрогнула и едва не упала. Она помнила и другое: через два дня матери в доме уже не было, кольцо исчезло, а отец сказал коротко, будто отрезал ножом ломоть хлеба:
— Так лучше.
Для кого лучше? Она и через двадцать шесть лет не знала.
Утро встретило серым светом и запахом сырой земли. Павел уехал рано, не разбудив её, но оставил на столе прозрачную папку с бумагами. Сверху лежал проект продажи лесного участка. Варвара не открыла папку. Она надела сапоги, взяла старую отцовскую куртку, которая пахла дымом, смолой и весной, и пошла в лес.
Тропа начиналась за огородом, мимо сарая и двух перекошенных яблонь. Земля мягко пружинила под ногами, сапог временами уходил в мокрый мох, а на ветках уже светились маленькие клейкие почки. Она шла не быстро, как ходила здесь в детстве, когда отец говорил, что лес не любит суеты. И правда, в этой тишине каждый лишний шаг будто раздавался слишком громко.
Седьмую сосну она нашла не сразу. На третьем повороте тропы стояли две похожие, выше других, тёмные от старой влаги. На одной ничего не было. На другой, под слоем потемневшей смолы, читалась зарубка: VII.
Варвара подняла ладонь и коснулась ствола. Кора была шершавая, прохладная, с мелкими трещинами. Где-то выше глухо гудели пчёлы. Не много. Несколько, будто сонных после холодной ночи. Она запрокинула голову и увидела старую борть, почти сросшуюся с деревом. Отец всегда говорил, что хорошие вещи не кричат о себе. Их надо знать в лицо.
— Ну здравствуй, — сказала она одними губами.
Лезть на дерево в сорок один год, в сырой день, в чужом молчании и в своей злости, казалось делом нелепым. Но она всё равно нашла упоры ногами, вцепилась пальцами в кору и полезла, медленно, чувствуя, как рукава куртки цепляются за сучки. На высоте груди у неё уже дрожали колени. На высоте плеч сбилось дыхание. А когда пальцы дотянулись до узкой крышки борти, гул рядом стал отчётливее, ровнее, будто кто-то живой прислушивался к ней совсем близко.
Внутри, за деревянной заслонкой, лежала жестяная коробка из-под печенья. Не новая, с вмятиной на углу. Она едва не выронила её вниз, когда снимала с места. Коробка была тяжёлая.
Спуск занял больше времени. Варвара села прямо у корней, на влажную землю, сняла крышку и увидела пачку перевязанных конвертов, сложенную вдвое тетрадную страницу и расписку, выписанную на имя Павла шесть лет назад.
У неё свело пальцы.
Сначала она развернула расписку. Синие чернила местами поблекли, но строки сохранились ясно: Павел взял у Елисея крупную сумму на три месяца, обязался вернуть с продажи городской квартиры и ручался не втягивать Варвару в этот долг. Подпись была его. Размашистая, с привычным завитком на букве «П».
Почему отец хранил это здесь? Почему Павел ни разу об этом не сказал? И главное, вернул ли?
Конверты были адресованы Елисею. Почерк матери. Варвара узнала его сразу, хотя не видела много лет: ровные буквы, небольшое давление, чуть вытянутые хвостики у «д» и «у». На первом письме стояла дата: май, двадцать шесть лет назад.
Она развернула лист дрожащими пальцами. Бумага пахла сырым деревом и старым шкафом.
«Елисей, я не прошу простить меня. Но я не могу уехать, не сказав главного. Я не уходила от Варвары. Я уходила от этой тишины, в которой нельзя задать вопрос и нельзя получить ответ. Если пустишь, я вернусь за ней через неделю. Если не пустишь, я всё равно приеду. Я имею право увидеть дочь».
Варвара перечитала строку дважды. В горле стало сухо.
Во втором письме мать писала, что приезжала, но ей сказали, будто Варя уехала к тётке. В третьем просила хотя бы отдать кольцо, потому что это вещь от её бабушки. В четвёртом уже не просила, только сообщала новый адрес. В пятом было всего несколько строчек: «Ты выиграл. Но девочка однажды вырастет и спросит. И тогда отвечать придётся не мне».
Коробка не кончилась на письмах. Под ними лежал лист, написанный рукой отца. Не отправленный. Сложенный вчетверо.
«Нина. Я не умею так, как ты хочешь. Я не умею говорить вовремя. Но Варю я не отдам. Ты сегодня есть, а завтра тебя снова нет. Я видел, как ты смотришь в сторону города, будто там для тебя всё начинается, а здесь только конец. Я не верю тебе. Кольцо верну, когда пойму, что это не очередной твой круг. Если ошибся, это останется на мне».
Она сидела под сосной, и сырой мох под ней холодил спину даже через куртку. Пчёлы гудели ровно, ветер шёл поверх верхушек, а у неё в голове всё смещалось, как ящики в старом буфете, когда дом чуть ведёт весной. Мать хотела вернуться. Отец не пустил. Кольцо забрал. Ложь лежала не в одной стороне, а в двух сразу. Вот так и живут люди. Рядом со своей правдой и далеко от чужой.
Когда Варвара поднялась, ноги не сразу послушались. Она спрятала коробку под куртку и медленно пошла назад. У самой опушки её окликнули.
— Варя! Ты, что ли?
Зинаида стояла у канавы с пустым ведром. Невысокая, в тёмном платке и клетчатом фартуке поверх ватника, будто время здесь шло не по календарю, а по привычке.
— Ты из леса?
— Из леса.
— Я тебе сейчас просто скажу. Не ходи одна туда в сырость. Твой отец в такие дни сам никого не пускал.
— Он много чего не пускал.
Зинаида посмотрела на коробку под её курткой и сразу отвела взгляд.
— Нашла, значит.
— Вы знали?
— Я знала, что он что-то там держит. Что именно, не знала.
Они дошли до дома Зинаиды молча. На кухне было жарко, окно запотело, чайник шумел так, будто вот-вот сорвётся с плиты. Клеёнка на столе была в мелкий зелёный цветок, чашки стояли уже готовые, словно хозяйка ждала её не первый час. Запах жареного лука, крепкого чая и влажного полотенца смешивался с теплом печи. Варвара взяла чашку обеими ладонями и почувствовала, как согреваются пальцы.
— Почему вы ничего не сказали мне раньше?
Зинаида долго вытирала сухие руки полотенцем.
— А кто бы меня слушал? Ты в город уехала. Приезжала редко. Он жил как камень. С ним спорить, всё равно что в берёзу дверь врезать.
— Это не ответ.
— А другого нет. Ты думаешь, я не говорила ему? Говорила. Что девочку нельзя держать на своей обиде. Что женщина уйдёт, но дочь ему этого не простит. Он молчал. Упрямый был.
— Был?
Зинаида смутилась, будто наступила на слишком тонкий лёд.
— Ну ты поняла. Не придирайся к слову.
Варвара отпила чай. Он оказался слишком сладким. Она никогда такой не любила, но сейчас именно эта приторность держала её в реальности лучше любых фраз.
— Павел взял у него деньги, — сказала она и положила расписку на стол. — Шесть лет назад.
Зинаида надела очки, придвинула лист ближе и нахмурилась.
— Вот ведь.
— Вы знали?
— Нет. Но теперь понятно, чего твой муж так суетится. Он не вчера этот лес заприметил.
— Он говорит, всё для семьи.
— Такие слова всегда самые удобные. Сказал, и как будто спорить уже нельзя.
Зинаида сняла очки, сложила их и внезапно посмотрела прямо, без привычной бытовой мягкости.
— Я тебе сейчас ещё одно скажу, и ты сама решай, что с этим делать. Весной, недели за две до того, как отца не стало, сюда приезжал человек на тёмной машине. Не из наших. Они с Павлом стояли у калитки. Долго. Тихо. А Елисей из окна смотрел. Я спросила его позже, что за гость. Он ответил: «Не к добру». И всё.
— Вы уверены, что это был Павел?
— Я не слепая.
С кухни вдруг стало тесно. Чай, полотенце, запотевшее окно, зелёный рисунок на клеёнке, всё приблизилось, будто дом сжал стены на один шаг.
— Он уже всё решил, — тихо сказала Варвара.
— А ты?
Вот вопрос, от которого уже нельзя было отвернуться.
К вечеру Павел вернулся. Снял куртку, поставил на тумбу пакет из магазина, как будто день был обычный, и только по тому, как долго он мыл руки в ванной, можно было понять: знает, дома ждёт не разговор, а счёт.
Коробка лежала на столе. Письма Варвара аккуратно перевязала той же лентой, расписку положила сверху.
Он остановился в дверях.
— Нашла.
— Да.
— И что теперь?
— Это я хотела спросить.
Павел сел напротив, не касаясь бумаги.
— Варя, давай спокойно. Твой отец знал, как держать людей на крючке. Он и меня держал. Деньги я вернул. Частями. Не сразу. У нас тогда всё было сложно.
— У нас? Или у тебя?
— У семьи не бывает отдельно.
— Бывает.
Он поднял глаза. На секунду. И в этой секунде мелькнуло не раскаяние. Раздражение.
— Ты сейчас на его стороне?
— Я сейчас на своей стороне. Впервые за много лет.
— Красиво звучит.
— Не пытайся.
Павел всё-таки взял расписку, пробежал глазами и отбросил обратно.
— Да, брал. Не скрываю. Тогда нужен был рывок, нормальный доход, другое жильё. Твой отец дал деньги, потому что сам видел смысл. А после начал напоминать, давить, делать из меня должника при каждом удобном случае. Я устал.
— Ты вернул?
— Почти всё.
— Почти?
— Варя, это было шесть лет назад.
— Это было между тобой и моим отцом за моей спиной.
Он откинулся на спинку стула и сложил руки на груди. Так он всегда делал, когда переходил от оправданий к нападению.
— А что насчёт твоей матери? Тоже будешь судить? Она писала письма, конечно. Люди любят красиво писать, когда уходят.
— Не трогай её.
— А почему? Она ушла.
— Потому что ты не имеешь права говорить о ней так, будто всё понял.
Павел резко встал, подошёл к окну и задержался у тёмного стекла. На улице уже опускались сумерки, в них плавал голый сад, и только белая рама окна ещё держала форму.
— Хорошо. Давай по делу. Лес надо продавать. Дом тебе одной не вытянуть. На участке налоги. Борти старые, заниматься ими ты не будешь. Я договорился на честных условиях. И если сейчас всё сорвётся, мы оба потеряем деньги.
— Какие именно мы?
— Господи, Варя.
Он сказал это тихо, почти устало. Когда-то после такого тона она сдавалась. Видела в нём усталого мужчину, который всё несёт на себе. Подходила, клала руку на плечо, начинала говорить мягче. Но сегодня не подошла.
— Ты привёл человека к калитке ещё до разговора со мной?
— Я изучал вариант.
— Ты уже дал согласие?
— Предварительное.
— Моё?
Он не ответил сразу. И это молчание было красноречивее любой признательности.
— Бумаги на столе, — сказал он через силу. — Завтра можно съездить, всё оформить, и закроем эту историю.
— Закроем для кого?
— Для всех.
Она смотрела на него и вдруг ясно увидела всю ткань их брака. Не один большой обман, не один громкий поступок, а мелкую, ровную привычку решать за неё. Будто её мнение всегда должно появляться уже после чужого удобства, как подпись внизу готовой страницы. Семья должна быть настоящей, говорил он. А настоящей у них была только его уверенность.
Ночью Варвара разложила письма по порядку и перечитала снова. В некоторых местах чернила расплылись, словно мать держала лист слишком долго в мокрых руках. На последнем конверте была тонкая линия губной помады, едва заметная, почти стёртая временем. Такая подробность ударила сильнее длинных признаний. Живая женщина. Не тень. Не удобная виноватая фигура, на которую можно сложить всё.
Под утро она нашла в папке Павла доверенность. Чистый бланк с уже вписанными данными участка. Его ручка лежала рядом, колпачок снят. Варвара взяла лист, провела большим пальцем по гладкой бумаге и почувствовала, как ладонь стала влажной.
Подписать и забыть? Вернуться в город, жить как раньше, не задавать новых вопросов, не поднимать старые? Так делают многие. И дом тихо закрывается, как закрываются ящики с документами, где всё лежит по порядку и всё не на своём месте.
Через час она почти убедила себя, что так легче. Павел проснулся, вышел на кухню, налил кофе и заговорил неожиданно мягко.
— Варя, давай без надрыва. Мы оба устали. Ты на нервах. Я тоже. Подпишем, закроем вопрос, уедем. А лес... ну что лес? Твой отец жил им. Ты нет.
— Ты уверен, что знаешь, чем я жила?
— Я знаю тебя лучше всех.
— Нет.
Он поставил чашку так резко, что тёмная капля ушла на блюдце.
— Не ломай из-за этого жизнь.
— Какую именно?
— Нашу.
Она подняла доверенность.
— А она ещё наша?
Павел сделал шаг к столу и остановился.
— Ты драматизируешь.
— Нет. Просто наконец читаю всё до конца.
Он замолчал. На улице кто-то прошёл по дороге, калитка коротко стукнула, где-то под крышей тонко зазвенело стекло. В такие минуты время не тянется и не бежит. Оно просто стоит рядом и смотрит, что ты сделаешь.
Варвара сложила доверенность пополам.
— Сегодня я еду к нотариусу сама.
— Я поеду с тобой.
— Нет.
— Варя.
— Нет.
Он понял, что спорить уже поздно. Это было видно по лицу, по тому, как он отвернулся и медленно провёл ладонью по волосам. Не от бессилия. От злости, которую невыгодно показывать раньше срока.
Нотариальная контора находилась в районном центре, на втором этаже старого здания с узкой лестницей и тусклой лампой над дверью. В коридоре пахло бумагой, пылью и чужими духами. Принтер то и дело выбрасывал листы, кто-то кашлял за дверью соседнего кабинета, а на подоконнике стоял пластиковый фикус, уже серый от времени.
Нотариус, женщина лет пятидесяти, прочитала документы быстро и подняла взгляд.
— Участок оформлен на вас после принятия наследства, верно?
— Да.
— Странно.
— Что именно?
Она повернула лист и коснулась ногтем одной строки.
— Здесь в проекте уже стоит отметка о предварительном согласовании собственника. Не подпись, но номер доверенности вписан. А доверенности ещё нет.
У Варвары пересохло во рту.
— Значит, её вписали заранее?
— Либо по ошибке, либо кто-то слишком торопился. Я бы советовала ничего не подписывать до выяснения.
Ошибка? Нет. Она слишком хорошо знала ровную спешку Павла. Ту самую, в которой чужое согласие уже считается полученным, если его удобно получить.
В телефоне засветилось его имя. Раз, второй. На третий звонок она ответила.
— Ты уже там?
— Да.
— Отлично. Я подъеду через пятнадцать минут.
— Не надо.
Пауза длилась ровно столько, чтобы оба поняли: прежнего разговора не будет.
— Варя, не устраивай сцен.
— Я ничего не устраиваю.
— Ты не понимаешь, какие деньги сейчас на кону.
— Нет. Зато я хорошо понимаю, что ты опять решил за меня.
Он заговорил быстрее, ниже, жёстче.
— Это участок, а не семейная реликвия. Ты не будешь жить в лесу. Не будешь лазить по этим соснам. Не будешь разводить пчёл.
— Не тебе это решать.
— А кому? Ему? Твоему отцу, который даже после ухода умудрился влезть между нами?
Варвара закрыла глаза на секунду. Не от слабости. Чтобы голос не сорвался.
— Между нами и без него всё было сказано давно, просто я не хотела слушать.
— Что ты несёшь?
— Правду.
Она отключила звонок и в этот же миг поняла, что решение уже принято. Не сейчас, не в кабинете, не на лестнице. Гораздо раньше, в десятках маленьких минут, когда уступала ради спокойствия, ради порядка, ради семьи, которая должна быть настоящей, хотя давно держалась на одном её молчании.
Нотариус что-то спросила про приостановку оформления. Варвара кивнула. Ручка скользнула в пальцах, спина затекла от напряжения, но подпись под отказом она поставила уверенно.
Дальше всё пошло не красиво и не легко. Так почти никогда не бывает.
Покупателю пришлось вернуть аванс, который Павел уже частично пустил в другой расчёт. Варвара продала городскую машину, ту самую, которую когда-то уступила ему как общий актив. Денег хватило впритык. На стоянке, перед передачей ключей новому владельцу, она долго держала ладонь на холодной крыше и думала не о машине, а о том, как странно расстаёшься с вещами, которые давно считались твоими только на бумаге.
Домой она вернулась к вечеру. Павел ждал на кухне, сидел прямо, обе руки на столе, будто ещё надеялся перевести всё в разговор и выиграть за счёт тона.
— Ты с ума сошла? — спросил он тихо.
— Нет.
— Машину тоже ты продала?
— Да.
— Без меня?
Она даже не улыбнулась. Не из злобы. Просто вопрос был слишком показателен.
— Именно.
Он встал, сделал два шага по кухне и снова сел. Вот так человек ходит по кругу, когда все доводы закончились, а привычка распоряжаться осталась.
— И что дальше?
— Дальше ты уедешь.
— Это твой окончательный ответ?
— Да.
— Из-за одной расписки и старых писем?
— Из-за того, что я наконец увидела рисунок целиком.
Павел посмотрел на неё долго, почти с недоверием, будто перед ним сидела не жена, с которой он прожил восемнадцать лет, а кто-то другой, случайно занявший её место.
— Ты пожалеешь.
— Возможно.
— И всё равно?
— И всё равно.
Он собрал вещи быстро. Не потому, что хотел сохранить достоинство. Просто чувствовал: здесь его слова уже ничего не меняют. Когда за ним закрылась дверь, в доме стало тихо. Не пусто. Именно тихо. Варвара села на тот же стул, где накануне лежала банка с кольцом, и впервые за долгие годы не тянулась оправдать чужой уход.
Следующие дни прошли в мелких делах. Она перестирала шторы, разобрала кладовку, протёрла рамы, вынесла старые коробки на чердак. Нашла в сарае отцовский нож для воска, сетку для лица, тетрадь с пометками по сезону. Почерк был неровный, короткий, скупой: «май тёплый», «семья сильная», «матка тихая», «не тревожить до полудня». В этих строчках было больше присутствия, чем во многих разговорах при жизни. Да, он поступил жёстко. Да, он солгал. Да, он любил по-своему, тяжело и неумело. Одно не отменяло другого.
Однажды под вечер, когда солнце уже коснулось верхушек, Варвара снова пошла к седьмой сосне. Не искать. Просто посмотреть. Воздух в лесу стал мягче, смола блестела светлее, а гул вокруг борти уже не казался ей чужим. Она постояла у дерева, подняла голову и неожиданно сказала вслух:
— Я не знаю, как правильно. Но за меня больше никто не решит.
Ответа, конечно, не было. Только сверху отделилась одна пчела, описала круг и ушла к просеке. И этого хватило.
В конце апреля Варвара открыла новую банку мёда. Уже светлого, первого, ещё не плотного. Поставила её на подоконник рядом с чашкой, села у окна и долго смотрела на лес за садом. Ветер шевелил занавеску, рама тихо поскрипывала, где-то далеко прошла машина, а в тёплом стекле отражалась кухня, теперь почти незнакомая и оттого спокойная.
На дне банки ничего не было. Ни кольца, ни записки, ни чужой воли.
Она зачерпнула мёд ложкой, попробовала и прикрыла глаза. Сладость оказалась не приторной, а ясной, с терпкой нотой весенней смолы. Такая вещь не прячется. Её ставят на свет.
На край рамы снова села пчела. Некоторое время она билась в стекло, тихо, упрямо, а после нашла щель в приоткрытом окне и ушла в лес.