Продолжение записок графа Михаила Дмитриевича Бутурлина
Вскоре по прибытии нашем во Флоренцию, мы получили известие от Елизаветы Ивановны Нарышкиной, что она, собрав все свои скудные средства, готовится "ехать в Италию". Можно представить себе радость моей жены при таком известии.
Всю предыдущую зиму Елизавета Ивановна провела в Москве, с недавно женившимся сыном. Теща моя не ладила с Марией Сергеевной (снохой своею), да и о последней нельзя сказать, чтобы она очень расточалась в нежности и внимании к своей свекрови; но Алексей Иванович, как "новый Сократ", не обращал никакого внимания на эти женские распри и раздоры, и постоянно подшучивал над обеими.
Правду сказать, в характере Марии Сергеевны было что-то резкое; но тем не менее, она была достойная вполне и солидная, женщина, примерная жена и даже нянька за своим мужем, вся преданная воспитанию детей, отличная хозяйка и деловая вообще барыня.
Слабостью, или точнее сказать, прихотью у нее было окружать себя десятками кошек и шавок, подобранных ею с улицы, и заводить курятники на чердаках нанимаемой в Москве квартиры. Ее обвиняли иные в скупости, но это было необходимо при склонности мужа к расточительности; живя в Москве, она почти ничего не тратила на свою особу и одевалась столь невзрачно (обыкновенно в сарпинковое платье), что Алексей Иванович приходил от этого в отчаяние.
Она получила в приданое, наравне со старшей своей сестрой, Варварой Сергеевной Абаза, 40 тысяч рублей ассигнациями. Эти деньги, Алексей Иванович, сразу истратил в неудачном предприятии винокуренного завода; он весь расстроился, и если имение его уцелело, то благодаря опекунскому управлению тестя его, Сергея Васильевича Цурикова, опытного в деле сельского хозяйства.
Теща моя приехала во Флоренцию с некой г-жой Засядко, на общие их путевые издержки, в июне месяце. Редко встречал я в жизни такое добрейшее и сердобольное существо, как эта г-жа Засядко. Она была лет 50-ти, весьма тучная из себя, но, тем не менее, болезненная. Один из недугов ее состоял "в спячке", так что, среди белого дня и в обществе она засыпала в один миг; может быть, что от этого недуга она и приехала лечиться в Италию.
Это была благороднейшая натура, деликатно "разборчивая" в средствах подачи помощи ближнему, и щедрости неисчерпаемой, к чему допускало ее хорошее состояние; но сама она жила весьма скромно, одна и с одной только горничной и одним лакеем. Со времени этой поездки в Италию она сдружилась с Елизаветой Ивановной и в этих отношениях осталась до своей кончины.
Она поселилась впоследствии в Москве на Садовой, близ церкви св. Ермолая. Елизавета Ивановна приехала к нам с всегдашней своею горничной, ее крестницей Машей, и с наемным из Москвы русским лакеем, которого тотчас же и отправила обратно. Никто из них трех не знал ни бельмеса по-итальянски; дело шло у них хорошо, пока проезжали через Германию, так как теща моя говорила по-немецки, но когда перевалили через Альпы в Ломбардии и дальше, непонятно, как они перебивались для своих надобностей в гостиницах и с "ветуринами" (здесь извозчиками).
Так как в нашем палаццо не было свободного помещения для Елизаветы Ивановны, то для нее сыскали квартиру рядом с нами, где отдохнув 3-4 дня, она поспешила поехать в Ливорно, поклониться праху моего отца (Дмитрий Петрович Бутурлин), коего она всегда чтила, как своего родного, и куда я ее сопровождал.
Все время жены моей было поглощено уходом за Анетиною, которая из "дурнушки" начинала хорошеть. Для наших прогулок мы выбирали городские окрестности или публичные сады, где бы можно было жене присесть, чтобы кормить грудную дочь, что часто повторялось во время прогулок, а Анночку носили попеременно на руках Аленушка и я.
Постоянного себе занятия дома я еще тогда не сыскал и от нечего делать шатался по улицам один, пока наступало время гулянья с женой. Заметив во время одного из таковых "странствований" целые груды старинных, почерневших и иногда прорванных картин, выставленных на уличных прилавках, я стал в них пристальнее вглядываться и, увидав в иных следы "художественного достоинства", принялся скупать их по грошовым ценам.
Сначала я отдавал иные реставрировать специалисту по той части, какового люда было много во Флоренции. Предмет этот обратился в "промысел", весьма выгодный для местных торговцев, для меня же стал любопытен процесс, каким образом из дырявого холста, иногда даже в лохмотьях, с едва видными остатками живописи, вдруг, как волшебством являлась свежая картина с блестящим колоритом, покрытая лаком и без всяких следов прежнего повреждения.
Принявшись изучать эту новую для меня отрасль художества с обычным моим увлечением, скоро я настолько постиг премудрость этого "превращения", что завелся колерами, мольбертом и прочими атрибутами настоящего художника и устроил у себя мастерскую, сначала под чердаком палаццо, где просиживал все свободное время.
Основный процесс сего рода живописи состоит в приготовлении на палитре колеров (т. е. красок в порошках) не на масле, как обыкновенно, а разведенных на скипидарном спирте, с примесью к ним спиртового лака, на том основании, что масляные краски темнеют со временем, а так как реставрация состоит в том, чтобы свежие поправки подходили бы точь в точь к остаткам подлинника, то если бы употреблялась для того масляная краска, она сделалась бы со временем много темнее подлинника и поправки вышли бы пятнами, между тем как краска, разведенная указанным способом, никогда не темнеет; скипидарный же спирт употребляется здесь, потому что без него краска на одном лаке слишком густа и черствеет даже на самой палитре во время ее употребления.
Семейные мои дамы не весьма сочувствовали новому моему роду занятий, по причине сильного скипидарного зловония, коим веяло от меня, хотя я из предосторожности имел особый костюм для этой работы, который и оставлял в своей мастерской.
Залегла у меня в голове мысль "спекулировать", с большим барышом, этими картинами в России, в виду того, что целые транспорты таковых, были отправляемы из Флоренции в другие края, и особенно в Америку, и я начал распространять круг "своей деятельности", покупкой отдельных частей, а иногда целых галерей, коими переполнены были виллы в окрестностях Флоренции и в прочих тосканских городах.
Побывав с этой целью несколько раз в Пизе, Ливорно, Лукке и в других городках внутри страны, я в течение трех почти лет (1837-1839) успел скупить, реставрировать и отправить морем, через Ливорно и Одессу в Москву, к Леону Капенштейну, приблизительно до 2000 картин.
Цены я назначал в следующих размерах: за самый лучшие, которые стоили мне с покупкой, поправкой, упаковкой и прочими издержками до Москвы от 10 до 20 р. сер. (таковых было немного), я назначил от 300 до 600 рублей; за прочие, низшего достоинства, обходившиеся мне с провозом от 1 до 3 рублей (каких было в большинстве, а иные даже менее одного рубля) я назначал от 10 до 50 р. и, забыв пословицу, что "цыплят осенью считают", потешал себя исчислением будущих барышей.
Для этих экспедиций у меня были два складочных амбара: один во Флоренции, а другой в Ливорно, со смотрителем при каждом из них, и живописец-реставратор, некто Пьяченти, на годовом окладе, коему я сам помогал.
Картины, однако же, плохо шли "с рук" в Москве, и "спекуляция" не удалась; кроме того, я одновременно с ними отправлял также и средневековую мебель и даже старинный венецианский хрусталь. Не удалась "спекуляция" отчасти и потому, что Леон роздал часть картин в долг или в уплату своих долгов, и потому я лишен был возможности поддерживать свой кредит в Италии.
Много позднее, оставшийся какой-нибудь десяток отборных картин, украшал еще московскую мою квартиру, но подвернулся, на мою беду, прогоревший аферист из немцев, которого я любил за его услужливость и как забавного рассказчика и компаньона; он-то и уговорила меня отдать ему эти картины для поправки его "делишек", по условленной цене; но он сошел в могилу, и я ни денег, ни моих картин более не видал.
Осенью, того 1837 года, приехал во Флоренцию Евгений Осипович Понятовский для поправления здоровья, и с тех пор он окончательно там поселился. Из прежнего светского и общественного человека он сделался почти затворником, весь предался религиозному настроению, бывал только у своей сестры и кое-когда посещал нас. Постоянным его товарищем сделался некто каноник тамошней кафедральной церкви аббат Бижевский (или Биржевский), природный флорентинец, хотя фамилия его выказывала польское происхождение.
Провел также эту зиму, во Флоренции князь Николай Григорьевич Репнин со своим семейством, и здесь же, в следующем 1838 году, состоялась свадьба меньшой из княжон Репниных с Павлом Ивановичем Кривцовым, состоявшим тогда при Римской нашей миссии, для чего выписан был оттуда иеромонах отец Герасим.
Памятно мне, как однажды старый князь Репнин, заказав заупокойную службу по императору Александру 1-м, горько плакал во время богослужения.
Мать моя, в своей молодости и позднее до самой нашей эмиграции из России была постоянно в близких отношениях с княгиней Репниной (рожденной графиней Разумовской), но при свидании опять с нею во Флоренции, после 20-летней разлуки прежняя дружба между обеими не возобновлялась, как мне казалось, виною чего была, по мнению моему, разность их вероисповеданий, хотя может быть, обе дамы не давали себе в этом отчета. Но никто из семейных моих женщин не пытался совращать мою жену в католицизм.
В этот зимний сезон с 1837 по 1838 год, жена моя и я начали посещать флорентийский бомонд. Дом принца де Монфора (Жерома Бонапарта) был из первых: у него были танцевальные вечера раз в неделю, которые мы редко пропускали.
Умершая незадолго до нашего приезда во Флоренцию, принцесса де Монфор (Екатерина Вюртембергская), хотя по себе вюртембергской королевской крови, держала, однако же, себя, как слышно было во флорентинском обществе, как бы частное лицо; но низринутый с вестфальского трона, надменный ее супруг не мирился со своим падением, продолжал называть жену свою не иначе как "la reine" (королева), и на вечерах у себя придерживался полу-дворцового этикета, состоявшего в том, что немецкая баронесса (фамилию ее я забыл), находившаяся при ее дочери принцессе Матильде, ныне жене Анатолия Николаевича Демидова, объявляла кавалерам "о чести выбора" их, самой принцессой, для танцев с нею, чему я был очевидцем.
Передано же было мне, что, при открытии бала, домашний церемониймейстер принца де Монфора, какой-то итальянец (из нуждающейся, вероятно, братии) растворял настежь двери бального зала перед входом своего патрона и возвещал громогласно собравшимся гостям "о входе его величества короля".
Этого я сам не видал, но могу засвидетельствовать, что "принц на своих приёмных вечерах расхаживал по залам со шляпой и тростью в руке", что, однако же, надо сказать правду, не мешало ему быть весьма внимательным к гостям.
Далеко не так надменно держалась низринутая, с не меньшей высоты, сестра его Каролина Мюрат, также поселившаяся во Флоренции под скромным псевдонимом графини Липона. И она жила там открытым домом, но простотой своего обращения и радушной приветливостью снискала себе всеобщее уважение и привязанность.
Принц Жером был уже несколько лет в связи с флорентийской одной дамой Б. (здесь Жюстин Бартолини-Бальделли (урождённая Пекори-Суарес)), худощавой, но интересной блондинкой, с коей он, помнится мне, прижил несколько детей, а впоследствии женился на ней тайным браком (принц Жером, проживая первой своей молодости в Америке, женился на американке, некой девице Патерсон, каковой брак расторгнут был его державным братом для его (Жерома) женитьбе на принцессе Вюртембергской. Сын от первого брака, носивший фамилию своей матери Патерсон, остался навсегда в Америке).
Принцесса Матильда, коей только что миновало тогда 16 лет, была очень недурна собою, но толста не по летам. Оба сына принца де Монфора находились тогда при нем.
Меньшой из них, прозванный Рlоn-Plоn (Наполеон-Жозеф), по причине его тучности, только что возвратился тогда от своего дяди, короля Виртембергского, куда отправлен был в военную службу с молодым флорентинцем, маркизом Бентиволио; оба они напроказничали, кажется, в Штутгарте, вследствие чего отправлены были обратно восвояси.
За исключением И. М. Муравьева, все мы русские не честили принца Жерома титулом "величества", а говорили ему только "monseigaeur", и "voire altesse".
Состав флорентийского дипломатического корпуса был в то время много скуднее в "светской своей обстановке" против того, чем он был в моем детстве и позднее, когда я провел год во Флоренции по возвращении из Одессы. Русской миссии там никакой не было; не было также французского посланника, и был только поверенный в делах некто г-н де Беллок, при коем состоял один секретарь, г-н Лафон, сын знаменитого, в начале 19 столетия скрипача (Шарль-Филипп Лафон).
Английской миссией управлял также поверенный г-н Аберкромби, но в 1838 году прибыл новый министр Фокс, сын лорда Холланда, человек женатый и с состоянием. Австрийским посланником был генерал граф Ревицкий, человек уже пожилой, но недавно перед тем женившийся на красавице-польке; у него старшим секретарем посольства был барон Шницер.
Сардинским представителем был поверенный в делах, Бролио ди Момбель. Фамилию неаполитанского поверенного в делах (посланника также не было) не помню, но дипломат этот ничем не отличался, кроме кучерским своим искусством править с высоты козел цугом в четыре лошади (four in hand) и даже, кажется, в шесть кровных английских лошадей в шорах и без форейтора.
Он был молодой еще человек, холостяк, у себя никого не принимал и сам почти ни у кого не бывал. Открытее всех прочих жили два брата, князья Карл и Джузеппе Понятовские, усыновленные в Австрии и Тоскане, дети князя Станислава Понятовского, брата последнего польского короля.
Братья Понятовские владели большим состоянием где-то в Австрии, но был слух, что старший из них, князь Карл "сильно будто бы расстроил свои дела". Все три брата и старая княгиня-мать жили в своем огромном палаццо в улице Via larga; она была первоначально, не более как женой кучера князя Станислава, и когда она овдовела и князь мог поэтому жениться на ней, сыновья его были уже совершеннолетними; и вот почему австрийское правительство возвратило его сыновьям фамилии и княжеский титул не к законным его детям, а к усыновленным приемышам бездетного, якобы князя.
В первой четверти 19 столетия князь Станислав поселился было в Риме, купив значительные поместья в Церковной области, но поссорившись с римской курией, по случаю отказа сей последней в усыновлении незаконнорожденных его детей, распродал все тамошние свои имения и переехал окончательно на жительство во Флоренцию. Сыновья его не знали ни одного слова по-польски.
Я уже говорил, что Николай Никитич Демидов завещал, значительное весьма поместье, незаконному своему сыну Романовичу, в окрестностях Ливорно, называемое "Монте-Лимоне". По смерти убитого на дуэли Романовича имение это, за отсутствием законных наследников, имело перейти в казну; но великий герцог Леопольд 2-й не захотел воспользоваться сим правом и передал имение Анатолию Николаевичу Демидову, на том-де основании, что "оно принадлежало некогда его отцу".
Анатолий Николаевич, при таковой любезности не захотел оставаться в долгу и заявил Тосканскому владетельному принцу, что "он превращает великолепную свою подгородную резиденцию Сан-Донато в шелковую фабрику, с целью, чтобы там была постоянная работа для нуждающихся классов народа".
Фабрикой этой заведовал в 1837-1839 годах француз, некто граф де Монтие, весьма любезный и с аристократическими манерами господин, но чересчур болтливый.