Продолжение записок графа Михаила Дмитриевича Бутурлина
Зимой с 1838 на 1839 год, я познакомился, в доме Муравьева-Апостола с Александром Александровичем Вонлярлярским, приехавшим со своей женой Верой Дмитриевной (урожденной Полторацкой) и с малолетней дочерью на зиму во Флоренцию. Насколько я сразу сблизился с ним, настолько же и сошлась жена моя с достойнейшей и милой Верой Дмитриевной. Лярские жили в то время весьма еще скромно и расчётливо.
Любимая поговорка А. А. Вонлярлярского ("стремиться к невозможному, чтобы получить лишь возможное") дает, кажется мне, ключ ко всей последующей его спекулятивной деятельности.
Миллионы, буквально, таяли у него в руках от его расточительности, и хотя он оставил единственному своему сыну Александру порядочное весьма состояние, но оно далеко не соответствовало средствам, коими Александр Александрович пользовался, и денежным оборотам, предоставленным ему через особенное покровительство графа П. А. Клейнмихеля.
Помню, между прочим, что когда он вздумал в конце 1846 или в начале 1847 года, взять подряд только что утвержденной постройки Смоленского шоссе, всесильный граф П. А. Клейнмихель исходатайствовал ему эту операцию (чуть-ли не в 5 миллионов) без обязательного немедленного представления залогов, для приискания каковых дан был ему срок (как рассказывали) в несколько месяцев.
Хороший и давний мой знакомый, почетный гражданин Эрнест Иванович Иммер (ныне директор московского общества любителей садоводства), рассказывал мне, что он был в то время главным садовником у А. А. Лярского в его Смоленском имении Вонлярове, где затеян был английский парк на пространстве, если не ошибаюсь, около 8 или 10 верст, для посадки коего набрано было чуть ли не до тысячи работников; но, - продолжал Э. И. Иммер, - работники очень долгое время не получали уплаты, и потому он самовольно убежал от этой кутерьмы.
По словам самого А. А. В. Лярского, он выстроил в своем Вонлярове нечто вроде итальянского палаццо, с водой фонтанами и с водой, проведенной до 2-го и даже 3-го этажа; а для обойки мебели покупал в Петербурге шёлковые лионские материи, кажется по 5 рублей за аршин, и прочее в этом роде, и все это для дома в глухой деревенской усадьбе!
Этот его палаццо был, кажется, выстроен по плану славившегося тогда архитектора Быковского, по проекту коего Александр Александрович также выстроил между 1845 и 1847 годами огромный дом в Петербурге, на Благовещенской площади, у самого Николаевского моста.
Однажды на мой вопрос, как это он успевает в своей всеобъемлющей деятельности, он мне отвечал: "Я деятелен и предприимчив, потому что у меня спокойно на душе; а спокойно на душе, потому что у меня дома семейное счастье": условие, действительно помогающее во всех светских предприятиях, и Вера Дмитриевна вполне оправдывала мужнин о ней отзыв.
В интимном кружке, милейшая эта женщина, не скрывала, впрочем, своего страха от все более и более расширявшихся размеров предприятий ее мужа.
В 1838 же году, во время великого поста, мы пополам с ними были абонированы на ложу в Перголе, где давалась опера Беллини "Беатриче ди Тенда". Второй оперой того сезона и с тем же составом артистов была "Мария ди Руденс", бесцветное вообще произведение, бывшего тогда в славе Доницетти, которое могло иметь успех лишь при исполнении главной мужской партиции баритоном Ронкони, но ее исполнял Варези.
Опишу возмутительный обычай предания земле флорентийских низкого звания людей и тех непривилегированных особ, которых не хоронят при церквах или в аристократических семейных погребальных каплицах, находящихся в церквах или примыкающих к оным.
Кладбищ вблизи города нет вовсе, кроме одного небольшого, у ворот Питти, для членов братства "Мизери-кордии" исключительно, и другого, устроенных в начале 1840-х годов для иноверцев, преимущественно для протестантов, но где хоронят ныне православных.
Для всех же низших сословий, существует следующий порядок. Тело по отпевании его (утвердительно не могу даже сказать вносятся ли в приходскую церковь все тела низшего сословия) переносится в общее складочное место, в малонаселённой части города, называемое Santa Саtеrinа, где имеется, кажется, каплица или небольшая церковь и там кладется в большой зал или сарай; по обеим сторонам устроены мраморные плиты, на которые кладут все тела, накопившиеся в течение каждого дня.
В сумерках подъезжает к воротам того здания крытый фургон, куда складывают эти тела без гробов, запирают крышу фургона замком, ключ от коего остается у сторожа; затем фургон отправляется к общему кладбищу, называемому Треспиано в 8 или 9 верстах от города, в Аппенинских горах, и там вынимают все тела и предают их земле в общей могиле.
От подобного бесчинного погребения отказались бы, конечно, православные, даже и без местного запрета хоронить их в Треспиано. Рассказывали мне, что извозчик подобного транспорта, услыхав однажды стоны в фургоне, сильно перепугался, но по неимению при себе ключа от фургона не мог до своего прибытия к месту освободить несчастную женщину, очнувшуюся от летаргического сна.
Когда же совершается парадное поминовение кого-нибудь из знаменитого рода или из богатых, тело коего уже предано прежде того времени земле, вся церковь обвешивается внутри и снаружи длинными полотнищами также траурного цвета, а в середине церкви возвышается катафалк с мнимым гробом.
Снаружи, над входными дверями, прибивается щит с латинскою надписью имени, фамилии, рода, светского положения, лет и дня кончины виновника этого церковного торжества. А в землях Церковной области, на наружных стенах церквей наклеиваются раскрашенные гербы, недавно перед тем умерших не из низшего сословия, с обозначением их имен и фамилий, дабы мимоидущие молились за них; а иной раз, бывают наклеены раскрашенные рисунки, с изображением смерти в виде скелета с косой в руках, а под ними надпись "Hodie mihi, eras tibi" (Сегодня мне, а завтра тебе).
Истинно диковинно, что когда только обрядность в Римской церкви стремится быть торжественной, то ради большего эффекта она впадает в театральную обстановку.
На все летнее время я нанял в окрестностях Ливорно виллу Кокки, так как морские купания предписаны были моей жене по случаю одной женской болезни, и они значительно ей помогли. В начале июня мы, а с нами и теща моя, Елизавета Ивановна, переехали на эту виллу.
После безалаберной московской жизни в Бибиковском доме на Пречистенке, это было в первый раз, что мы оба жили своим маленьким отдельным хозяйством, и это обстоятельство нас потешало.
У нас, на вилле Кокки ежедневным гостем был добрый наш падре Джоаккино. За неимением постоянного занятия он начал, как и я, скупать старые повреждённые картины, которые я взялся реставрировать, и по случаю этого занятия я отправлялся каждое утро пешком к нему в город и привозил его с собою к нам обедать.
В числе посетительниц морских купаний того сезона была одна наша соотечественница, незнакомая еще в нашем русском обществе, девица не первой молодости, по фамилии Акацатова (французы наши звали ее m-lle Catastrophe, одесская уроженка и жительница, необыкновенно дородная). О ее происхождении и предыдущей жизни ничего нам не было известно, разве только, что она имела будто бы большое состояние.
Во Флоренции же она явилась впервые в конце истекшей зимы, ни с кем из русских не сблизилась и привезла с собой в виде компаньонки молоденькую и весьма миловидную англичанку, мисс Вильсон, оказавшуюся (как носился слух) дочерью содержательницы петербургского английского отеля (boarding house) на Галерной улице.
Мы увидим, какое блистательное и неожиданное светское положение готовилось этой девице Акацатовой.
В то же время получено было неожиданное для всех нас известие от г-на Слоана, что он, наконец, избрал себе спутницу жизни и что его брак вскоре имеет состояться. Все мы были этим удивлены, тем более, что при недавнем еще его свидании с моею матерью, не было о том и речи. Да и действительно трудно понять, как он, человек 45 уже лет, с изящными манерами и привыкший к холостому образу жизни, мог на это решиться.
Нареченная его была немногим моложе самого его, без всякого состояния, собой весьма неказиста и, судя по настоящему, никогда и прежде не могла отличаться красотой, но зато владела тихим и всегда ровным характером и выказала впоследствии редкие нравственные достоинства и бережливость в домохозяйстве.
Г-н Слоан познакомился с нею, по случаю ее перехода из протестантства в католицизм; но не думаю, однако же, чтобы это самое обстоятельство могло быть причиной возникшего в нем нежного к ней чувства: ибо, хотя г-н Слоан исполняли аккуратно уставы своей церкви, но никогда не отличался религиозным фанатизмом, и скорее можно было причислить его к редким сторонникам веротерпимости.
Вскоре после нашего переезда на виллу Кокки я поехал один в Лукку удостовериться лично о существовании славяно-униатской церкви, находившейся у владетельного луккского герцога. Сама церковь была не в самом городе Лукке, а в парке летней резиденции герцога луккского (Карл II), в Марли. Небольшое здание церкви, отдельно стоящее в живописном английском парке, снаружи не имеет ничего напоминающего церковно-восточную обрядность, но во внутреннем убранстве церковный чин строго выдержан в иконостасе и во всем прочем.
Кроме меня в церкви никого не было. Прежняя славяномания герцога Людовика видимо охладела, и устроенную им церковь, как говорил мне священник, он редко посещал. Бедный священнослужитель жил отшельником, и ничего общего не было между ним и окружавшим его латинским духовенством, а еще менее местными жителями.
При встрече со мной, как с осеняющим себя одинаковым крестным знамением, он забыл, что я в глазах его схизматик, и крайне обрадованный моим посещением, пригласил меня после службы к себе в дом и радушно угощал меня.
Мы свободно понимали друг друга, хотя я говорил по-русски, а он по-славянски. Он сказывал мне, что очень скучает образом своей жизни.
Впоследствии передано было мне, что славянофильство луккского герцога возникло в 1832 году, при возникновении Эллинского королевства, на которое он тогда возымел поползновение, но надежды не сбылись. За этой манией новая, в подражание русскому милитаризму, начавшаяся по следующему случаю.
В некий, злочастно-памятный день для луккского государственного бюджета день, вошла в голову Анатолию Николаевичу Демидову мысль презентовать герцогу Людовику иллюминованное и роскошное "издание мундиров всех российских войск". Этого было достаточно, чтобы дать направление игривой фантазии луккского принца, и он не замедлил приняться наряжать своих солдат точь в точь в такие же мундиры как русские, с разницей, что мундиры были синие с серебром по фамильному цвету, вместо зеленых.
Но чтобы коллекция сделалась полной в натуре, пришлось ему создать нечто вроде войска, вместо 150 или 200 людей, составлявших дотоле всю охранную стражу государства, и потому цифру эту учетверил, разделив свое войско, как следует, на пехоту, кавалерию, артиллерию, инженеров, пионеров и проч. Таким образом, цифра сделалась весьма чувствительной для его военного бюджета.
Жена герцога Людовика (сестра, если не ошибаюсь, тогдашней австрийской императрицы, супруги Фердинанда) была вся предана строжайшему пиетизму и в этом духе воспитывала единственного своего сына. В противоположность своему супругу, она никуда не выезжала, и официальных приёмов при ее дворе никаких не было. Рассказывали, что она внушала своему сыну, что театры суть дьявольские храмины; невзирая на это, юноша потихоньку поговаривал, что хотелось ему весьма посмотреть на эти сатанинские зрелища.
В одном отношении герцог Людовик здраво мыслил, а именно, что всякая с его стороны фанаберия была бы неуместной; он сознавал себя более подходящим к категории крупного землевладельца, чем к монарху, и потому любил сближаться с иностранным обществом, проводившим лето на Луккских водах, и настаивал, чтобы и с ним обращались попросту, как с частным лицом.
Особенно любил он поселадонничать с молодыми дамами, посещать их салоны на интимной ноге, и давал иногда балы в прекрасной своей вилле Марли, на коих супруга его никогда не показывалась. Милитаризм его не простирался однако же до его одежды, и я не видывал его одетым иначе как в статском платье.
Продолжение следует