Найти в Дзене
Дом. Еда. Семья

За закрытой дверью. 19-1

начало *** предыдущая часть *** Прошла неделя, ровно столько, сколько Маша сказала. И в назначенный день, под вечер, когда солнце уже клонилось к закату и длинные тени легли поперёк деревенской улицы, тётка Агафья снова появилась на пороге. Принаряженная, с платком, повязанным по-праздничному, с улыбкой, которая должна была означать раскаяние и заботу, но выходила кривой, неестественной гримасой. Маша ждала её. Сидела в горнице, на лавке, и смотрела, как Настенька возится на полу со своей куклой. За неделю девочка оттаяла, порозовела, перестала вздрагивать от каждого шороха. Щёчки её округлились, глазки заблестели, и даже волосёнки, которые Маша каждый вечер расчёсывала мягким гребнем, лежали теперь ровнее, не спутанными колтунами. Настенька привыкла к Маше, привыкла к дому, к теплу, к тому, что её не бьют, не кричат, не тащат за руку, выворачивая плечо. Она даже начала улыбаться: робко, будто пробуя, можно ли. Агафья вошла, огляделась, увидела девочку, и лицо её расплылось в приторно

начало

***

предыдущая часть

***

Прошла неделя, ровно столько, сколько Маша сказала. И в назначенный день, под вечер, когда солнце уже клонилось к закату и длинные тени легли поперёк деревенской улицы, тётка Агафья снова появилась на пороге. Принаряженная, с платком, повязанным по-праздничному, с улыбкой, которая должна была означать раскаяние и заботу, но выходила кривой, неестественной гримасой.

Маша ждала её. Сидела в горнице, на лавке, и смотрела, как Настенька возится на полу со своей куклой. За неделю девочка оттаяла, порозовела, перестала вздрагивать от каждого шороха. Щёчки её округлились, глазки заблестели, и даже волосёнки, которые Маша каждый вечер расчёсывала мягким гребнем, лежали теперь ровнее, не спутанными колтунами. Настенька привыкла к Маше, привыкла к дому, к теплу, к тому, что её не бьют, не кричат, не тащат за руку, выворачивая плечо. Она даже начала улыбаться: робко, будто пробуя, можно ли.

Агафья вошла, огляделась, увидела девочку, и лицо её расплылось в приторной, медовой улыбке.

— Настенька, — воскликнула она, протягивая руки. — Золотце моё, соскучилась я по тебе. Пойдём домой, пойдём, милая, я тебе гостинцев припасла, и куколку новую смастерила, и кашки наварю!

Настенька подняла голову. Увидела Агафью и замерла. Кукла выпала из рук, лицо её, только что светлое и спокойное, побледнело, побелело, как холстина. Она не заплакала, не закричала, не бросилась к Маше, просто съёжилась, стала маленькой-маленькой, будто хотела исчезнуть, стать невидимкой, раствориться в воздухе.

Маша сжала кулаки, но промолчала. Она обещала неделю, и слово своё держала. И всё же сердце её сжалось, когда Агафья, не дожидаясь, пока девочка подойдёт сама, шагнула вперёд, подхватила её на руки, прижала к себе. Настенька не сопротивлялась, только замерла, превратившись в каменную статуэтку, и глаза её — огромные, полные ужаса — смотрели на Машу, смотрели, смотрели…

— Ну вот и славно, — сказала Агафья, перехватывая девочку поудобнее. — Спасибо тебе, Маша, что приглядела, а то мы уж забегались, закрутились, не уследили… Теперь-то я за ней получше присмотрю. Пойдём, Настенька, пойдём, родная.

И она вышла, громко ступая, и дверь за ней захлопнулась.

Маша осталась сидеть на лавке. Смотрела на пустой угол, где лежала кукла, Настенька в спешке не успела её подобрать. Маша подняла ее, отряхнула, поставила на полку, сказала себе: всё. Она выполнила, что обещала. Девочка вернулась в свой дом, к своей тётке, к тому, что ей положено по крови и по закону. И никто не спросит Машу, правильно ли это, справедливо ли, хорошо ли. Не её это решать.

Но она уже знала, что не успокоится. Знание, которое жило в ней, древнее и цепкое, не давало покоя. Оно шептало: не верь. Не верь улыбкам, не верь обещаниям, не верь словам. Посмотри. Узнай. Убедись.

Маша решила проследить. Не так, как следит человек - глазами, ушами, подглядыванием у чужих окон. Она знала другой способ, тот, что передавался в её роду от Берегини к Берегине, от травы к траве, от корня к корню. Как проследить, что делается в чужом доме, на чужом подворье, если нельзя туда войти, если стены не пускают, если люди глядят косо и двери запирают на засовы?

Всегда есть растения. Всегда есть вода.

Растения помнят. Они видят, слышат, чувствуют. Трава под окном, полынь у крыльца, крапива за забором, даже мох на крыше старой баньки - всё это живые существа, у каждого свой нрав, своя память, свой язык. И вода - речная, колодезная, дождевая - хранит в себе всё, мимо чего текла, всё, чего коснулась. Спроси и ответят. Попроси - передадут.

Несложно попросить их рассказать, что видят. От растения к растению, от капельки к капельке, от корня к корню, по той незримой сети, что связывает всё живое на земле. Маша умела это делать, бабка Марфа учила долго, терпеливо, и теперь это умение было для неё таким же естественным, как дышать или слышать.

Она вышла за околицу, туда, где начинался луг, опустилась на колени, коснулась рукой земли. Шепнула негромкие слова, не заклинания даже, а просто просьбу, обращённую к тому, что живёт в каждой травинке. И земля ответила. Тихо, скупо, но ответила образами, ощущениями, обрывками того, что видели стебли, листья, корни.

И Маша увидела.

Егор, отец Настеньки, был воином, дружинником, помощником боярина, сотником. В деревне его уважали, кланялись, когда он проезжал мимо на своём вороном коне. С детства они с боярином были вместе: росли, мужали, в походы ходили, из передряг выбирались. Боярин доверял ему, как себе, и Егор отвечал верностью и службой, за которую платили щедро: и землёй, и серебром, и холопами.

Только вот в доме у него не было хозяйки. Жена его умерла при родах, когда Настенька только появилась на свет. Так и остался он с маленькой дочкой на руках - один, неприкаянный, не знающий, как пеленать, как кормить, как укачивать по ночам. Больше он пока не женился. Говорили, что сердце его было занято, и не нашлось ещё той, что смогла бы занять место умершей. А может, и просто не до того было: походы, служба, боярские поручения, и времени на семейные хлопоты не оставалось.

Девочке уже два года минуло, росла она под присмотром тётки Агафьи, сестры покойной матери Егора. Та приехала из дальней деревни, поселилась у Егора, завела хозяйство, стала заправлять домом. И кормилицу приводила, и нянек нанимала, следила, чтобы дитя было сыто, одето, обуто. С виду всё было ладно, прилично, по-хозяйски, только вот не любила Агафья малышку.

Маша видела это. Видела, как тётка, оставшись одна, переставала улыбаться, как лицо её темнело, становилось жёстким, и рука сама тянулась ущипнуть, шлёпнуть, одёрнуть. Как она говорила девочке что-то не ласковым, материнским голосом, а злым, шипящим, полным ненависти, которая не находила выхода и выплёскивалась на беззащитного ребёнка.

— Как же ты мне надоела, — шипела Агафья, глядя, как Настенька, испуганная, забивается в угол, прижимается к стене, старается стать маленькой, незаметной. — Сиди тихо. Слышишь? Хоть звук услышу, получишь у меня.

Девочка сидела тихо. Она уже знала: кричать нельзя, плакать нельзя, жаловаться нельзя. Никто не услышит, никто не придёт, только сделают больнее.

Сильно причинять вред Агафья боялась. Не жалость её останавливала — страх. А ну как узнает Егор? А ну как дойдут до него слухи? Выставит тогда, прогонит, и пойди найди такое место, где сыто, тепло, и за тобой никто не указ. А жить в довольствии нравилось. Всё чужое, а как своё: и дом просторный, и стол богатый, и холопы, которые кланяются, и деньги, что Егор оставлял на хозяйство. Всё в её руках, всё она решает, всем заправляет. Только не переступить ту черту, за которой Егор спросит: не до смерти, не до увечий, а так, чтобы зажило, чтобы не видно было.

А Егор? Егор в походах, на службе, при боярине. Когда дома - девочка сыта, растёт, улыбается. Няньки и тётка за ней ходят, холопов хватает, чего ещё желать? Воину не до того, чтобы вникать, как там день прошёл, кто что сказал, кто на кого посмотрел. Он привык, что дом — это крепость, а в крепости должен быть порядок. А порядок — это когда всё тихо, всё на местах, и дочка его, маленькая, радуется жизни. И он радуется, глядя на неё, и думает, что всё хорошо, всё правильно.

Но Маша видела иное.

Видела, как Настенька играла на проходе со своими немудрёными игрушками — соломенной куклой, что ей холопка в тайне сплела, да матерчатым мячиком, который ей кто-то сшил. Играла тихо, не мешая, прижавшись к стене, чтобы никому не загораживать дорогу. Агафья шла, торопилась куда-то, взгляд не вниз, а вперёд, и пнула девочку. Небрежно, как пустую корзину, как подвернувшееся полено. С ненавистью, что копилась в ней, горела в груди, искала выхода.

Настенька отлетела к стене, ударилась спиной, замерла. Не закричала. Только задохнулась, побелела, и руки её, маленькие, тонкие, вцепились в куклу, которую она чудом удержала. Агафья прошла мимо, даже не оглянулась, только бросила через плечо:

— Под ногами не путайся, д р я н ь.

А вечером купала девочку в корыте: вода тёплая, душистая, с отваром трав — Агафья умела создать видимость заботы, умела так, что со стороны не прикопаешься. Но руки её, намыливая детское тельце, были жёсткими, грубыми. Настенька, у которой от удара, наверное, ныло всё тело, а бок особенно — там, куда пришёлся удар, не давала тронуть больное место. Извивалась, зажималась, пыталась отодвинуться, но разве уйдёшь от взрослых рук?

— Не ёрзай, — прикрикнула Агафья, и, когда девочка в очередной раз дёрнулась и чуть не выскользнула из рук, вцепилась пальцами ей в спину — сильно, до хруста, до белых пятен, что потом станут синими. Ущипнула, выкрутила, оставив багровый след.

Настенька замерла. Сжалась вся, обхватила себя руками, мелко-мелко задрожала, но не заплакала. Нельзя плакать, будет больнее.

Ночью, когда в доме всё стихло, когда холопы разошлись по своим углам, а Агафья, утомлённая дневными заботами, спала глубоким, тяжёлым сном, Настенька лежала в своей кроватке и не могла уснуть. Боль не отпускала. Болело там, куда пришёлся удар, болела спина, где остались следы жёстких пальцев. Она лежала тихо-тихо, боясь пошевелиться, боясь вздохнуть громче, и слёзы сами текли по щекам — горячие, солёные, беззвучные.

— Бо-но, — шептала она едва слышно, прижимая руки к груди, туда, где ныло сильнее всего. — Бо-но…

— Заткнись, — рявкнула с постели Агафья, не просыпаясь до конца, но привычно, на автомате, обрывая любой звук, который мог нарушить её покой.

Девочка затихла. Зажала рот ладошкой, закусила губу, чтобы ни звука, ни всхлипа, ни вздоха. Только плечи её вздрагивали под одеялом, да кукла, прижатая к груди, намокала от слёз, которые нельзя было выпустить наружу.