Раньше, когда мы в школе сидели на уроках литературы и слушали, как Марья Ивановна с придыханием вещала о «солнце русской поэзии» или «титанах музыкальной мысли», в голове волей-неволей рисовалась картинка: такие холеные, вечно идеальные небожители, которые даже чихали исключительно гекзаметром. Нам казалось, что классика — это такая стерильная зона, где всё всегда идет по плану, актеры пахнут фиалками, а за кулисами царит благоговейная тишина.
Потом ты взрослеешь, и если тебя угораздит хоть краем глаза заглянуть в реальное закулисье, розовые очки разбиваются стеклами внутрь. Выясняется, что театр — это самый настоящий хаос (в хорошем смысле), скрепленный синей изолентой, молитвами суфлера и феноменальной способностью актеров выкручиваться из ситуаций, в которых обычный человек просто бы поседел на месте.
Вообще, чтобы понять эту «живую кровь» искусства, нужно перестать смотреть на него как на экспонат под стеклом. Музыка и слова великих ведь не в вакууме рождались, они пропитаны воздухом тех мест, где эти гении ходили за хлебом или влюблялись. Именно поэтому сейчас так круто заходит формат, когда искусство возвращается «домой». Вот взять тот же Великий Новгород — казалось бы, тихий древний город, но когда туда заезжает «десант» из Мариинки и Большого под руководством Валерия Гергиева, город буквально оживает.
Это не просто гастроли, а какая-то совершенно правильная попытка почувствовать «гений места». Когда на родине Сергея Рахманинова звучит его «Скупой рыцарь» или Третья симфония, это пробирает до мурашек совсем иначе, чем в пафосном зале столицы. Чувствуется масштаб личности. И ведь это только начало большого пути по городам, которые вырастили наших классиков. Фестиваль «Гений места», который, к слову, вовсю поддерживают Президентский фонд культурных инициатив и Минкульт, — это такая попытка стряхнуть нафталин с портретов. Представьте: Псков с духом Мусоргского, Тихвин, где всё дышит Римским-Корсаковым, Воткинск, Смоленск, Питер... Это же настоящая карта русской души. Когда ты слышишь музыку Глинки или Шостаковича там, где они делали первые шаги, ты понимаешь: они были такими же живыми людьми, как и мы с вами. Со своими страхами, косяками и — вот уж точно — невероятными приключениями.
И если уж мы заговорили про «живых людей» и Чайковского, то самая «живая» (и чуть было не ставшая летальной) история произошла в Свердловском театре оперы и балета где-то в 30-х или 40-х годах. О, эта сцена дуэли! Зима, лес, дворянская честь и два бывших друга, готовых дырявить друг друга свинцом. Зрители в зале замерли, дамы достали платочки, Ленский — в тот вечер его партию исполнял легендарный тенор (доподлинно его имя неизвестно. История про «Убит! Да не тот...» настолько популярна в актерской среде, что обросла десятками вымышленных имен и локаций, превратившись в городской фольклор) — только что закончил свое знаменитое «Куда, куда...» и приготовился отправиться к праотцам по сценарию.
Секундант Зарецкий, как и положено, выносит пистолеты. В нормальном театре это «пугачи» — они делают деликатный хлопок, выпускают симпатичное облачко дыма, и все счастливы. Но в тот вечер за кулисами случился какой-то тектонический сдвиг в мозгах реквизитора. То ли он что-то перепутал, то ли решил, что «натурализм — наше всё», но факт остается фактом: в руки Лион-Гурьеву попал настоящий, боевой, заряженный ствол (или, как говорят, реквизитор вкатил туда двойную дозу пороха).
Наступает момент истины. Онегин — баритон Андрей Иванов — стоит с видом скучающего денди — мол, «давай уже, стреляй, мне еще на бал успеть надо». Ленский, весь в образе, возвышенный и трагичный, поднимает руку... и тут происходит то, чего никто не ожидал. То ли палец тенора дрогнул, то ли рефлекс сработал, но Ленский стреляет первым. Причем делает это не по-театральному.
Раздается такой ГРОХОТ, что у первых рядов едва не вылетают пломбы. В воздухе отчетливо пахнет не театральной пылью, а самым настоящим порохом. Андрей Иванов, который по всем законам жанра должен был остаться стоять (ведь это он должен убить Ленского чуть позже), от неожиданности и чисто физического шока — представьте, над ухом реально бабахнуло! — просто теряет сознание. Он рушится в бутафорский снег не как аристократ, а как подкошенный сноп.
В театре воцаряется тишина, которую можно резать ножом. Дирижер застыл, скрипачи боятся дыхнуть. Зрители в шоке: «Ничего себе, — думают, — как они классику переосмыслили! Онегин-то, оказывается, слабак, от страха помер!»
На сцене стоит Ленский. Живой. С дымящимся пистолетом. Перед ним лежит Онегин. Мертвый (ну, или очень на то похожий). Сценарий разорван в клочья, логика Пушкина вышла в окно, режиссер за кулисами, скорее всего, уже ищет веревку и мыло. Нужно как-то заканчивать спектакль, а «убийца» Ленский всё еще должен петь, хотя по сюжету он уже должен лежать трупом.
И тут тенор проявляет ту самую гениальность, которая отличает артиста от говорящей головы. Он не побежал звать врача, не начал махать руками. Он медленно, сохраняя трагическую осанку, подошел к лежащему без чувств Онегину, склонился над ним, убедился, что тот дышит (хоть и в глубоком нокауте), а затем медленно повернулся к залу.
В полной тишине, с непередаваемой горечью в голосе, он произнес фразу, которая вошла в историю театральных баек:
— Убит!.. Да не тот...
Зал взорвался. Это был триумф. Секундант, мгновенно сообразивший, что к чему, подбежал, подхватил бесчувственного Андрея Иванова под мышки, и они вместе с «победителем» тенором потащили «героя» за кулисы, стараясь сохранять максимально скорбные лица.
Говорят, Онегин пришел в себя уже в гримерке и первым делом спросил, не началась ли война. А зрители потом еще долго обсуждали, какую глубокую психологическую подоплеку вложил режиссер в этот поворот: мол, Онегин был настолько пуст внутри, что его сердце не выдержало первого же выстрела.
Вот вам и «нафталинная классика». Пока есть люди, способные на такую импровизацию, и пока музыка звучит там, где она родилась, никакие случайные выстрелы искусству не страшны. Главное — уметь вовремя сказать нужную фразу, даже если перед тобой лежит «убитый» не по сценарию товарищ.