РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Лес оказался не таким, каким Аня его помнила.
Раньше, до войны, лес за деревней был местом грибным, ягодным, чуть пугающим по вечерам, но в целом добрым.
Она ходила туда с бабкой за земляникой — узкая тропинка, знакомая каждая кочка, каждый пенёк, покрытый мохом, как бархатом. Бабка показывала ей поганки и говорила: «Эти не трожь, а вот этот боровик — царь грибов. Запомни, внучка».
Теперь лес был другим.
Чужим. Он стоял вокруг них чёрной стеной, молчаливый и настороженный, как часовой.
Ветви деревьев нависали низко, цепляли за лицо мокрыми ладонями, будто проверяли — свой, не свой?
Аня шла босиком по мягкому, пружинистому мху, и каждый шаг отдавался в ступнях приятной прохладой.
После горячего, душного вагона лесная сырость казалась благословением.
— Стойте, — прошептал дядя Коля, поднимая единственную руку. — Послушайте.
Они замерли.
Все вчетвером — дядя Коля, тётя Паша, Аня и ещё один мужчина, которого звали Степан.
Тот самый, что помогал отдирать доску в вагоне. Лица его Аня почти не разглядела в темноте — только широкие скулы да чёрную, небритую щетину. Он был молодой, лет двадцати пяти, но двигался как старик — медленно, с осторожностью, будто каждое движение причиняло боль.
Тишина стояла такая, что слышно было, как падают с веток капли. Не дождь — просто ночная влага собиралась на листьях и тяжело, нехотя срывалась вниз. Кап. Кап. Кап.
Где-то угукнула сова — низко, протяжно, и этот звук прокатился по лесу как камень по стеклу. Аня вздрогнула.
— Собаки, — сказал Степан. — Не слышно собак.
Действительно, лай, который преследовал их от самого вагона, стих.
Или они ушли достаточно далеко, или немцы решили не искать беглецов в ночном лесу. Аня не знала, что хуже — бежать под лай и свист или идти в этой звенящей, подозрительной тишине, где каждый куст казался врагом, а каждая тень — автоматчиком.
— На восток надо, — сказал дядя Коля, садясь на пенёк.
Он тяжело дышал — рана на культе разболелась, и всё лицо его покрылось крупными каплями пота, хотя ночь была прохладной.
— Фронт там. Наши там.
— А как узнаешь, где восток? — спросила тётя Паша. — Темно, звёзд не видно сквозь ветки.
— По мху, — сказала вдруг Аня.
Все повернулись к ней.
— Что? — не понял Степан.
— Бабка учила. Мох на деревьях с северной стороны растёт.
А восток — значит, направо от севера, если лицом к северу стоять. Или наоборот? — Аня нахмурилась, пытаясь вспомнить.
Бабкины уроки вдруг стали важнее всех школьных вместе взятых. — Погодите.
Солнце встаёт на востоке. Значит, если идти так, чтобы утром солнце в лицо светило — то на восток.
— Умная девка, — усмехнулся Степан, и в голосе его впервые за всё время прозвучало что-то тёплое.
— Кузнец, ты гляди, твоя воспитанница-то голову на плечах имеет.
— Не моя, — ответил дядя Коля тихо. — Общая.
Теперь общая.
Аня отвернулась, чтобы никто не увидел, как защипало в глазах. Общая. Значит, не одна. Значит, есть кому прикрыть спину.
Они двинулись дальше, держась восточного направления, насколько могли его определить в темноте.
Аня шла в середине — спереди Степан с длинной палкой, которой он ощупывал землю перед собой, сзади дядя Коля, хромающий и постанывающий сквозь зубы.
Тётя Паша держала Аню за руку — крепко, почти до боли, будто боялась, что девочка растворится в ночи.
Лес постепенно редел.
Высокие сосны сменялись корявыми берёзами, потом пошли молодые осинки, тонкие, с трепещущими даже в безветрие листьями. Земля под ногами стала влажнее, мягче, и вскоре Аня почувствовала, как ступни утопают в чём-то липком и холодном.
— Болото, — констатировал Степан, останавливаясь. — Дальше не пройдём. Надо в обход.
— А сколько времени? — спросила тётя Паша. — Час до рассвета? Два?
Никто не знал.
У них не было ни часов, ни солнца, ни даже спичек, чтобы посмотреть на циферблат по теням.
Было только чутьё — звериное, первобытное, которое просыпается в человеке, когда он остаётся один на один с ночью.
— На дерево залезть надо, — сказал дядя Коля. — Оглядеться.
— Я полезу, — вызвался Степан. — Я лёгкий.
Он выбрал высокую сосну на краю поляны, обхватил ствол руками и ногами и начал карабкаться вверх — неуклюже, с хрустом, но упорно
. Аня задрала голову и следила за его силуэтом, который таял в темноте, сливался с ветками, пока не исчез совсем.
— Вижу что-то, — донеслось сверху тихое. — На востоке — зарево. Или пожар, или... может, фронт. А на юге — дорога. Грунтовка. Машин не слышно.
— До дороги далеко? — спросил дядя Коля.
— Минут двадцать пешком, если напрямик.
Степан спустился, ободрав ладони о кору. В свете луны, которая наконец выглянула из-за туч, Аня увидела его лицо — усталое, но сосредоточенное. Он знал, что делает.
— К дороге выходить рискованно, — сказал он.
— Немцы могут быть. Но и в болоте сгинем. Я предлагаю — дойти до опушки, залечь и ждать рассвета. А там видно будет.
— Ждать, — повторила тётя Паша. — А если дождь? А если холодно? Девчонка раздетая.
Аня и правда была раздетая.
В одном ситцевом платьице, которое бабка сшила ей на прошлый день рождения — в голубой цветочек, с кружевным воротничком.
Теперь платье превратилось в грязную, рваную тряпку, воротничок оторвался, а цветочки стали бурыми — то ли от грязи, то ли от крови.
Но Аня не жаловалась.
Она вообще перестала жаловаться — поняла, что жалобами сыт не будешь, тёплым не станешь, пулю не отведешь.
— Я не замёрзну, — сказала она твёрдо. — Я на печке спать умею. Там жарко.
А тут — не холодно.
Тётя Паша хотела что-то возразить, но передумала. Только сняла с себя мужскую рубаху — ту самую, рваную, в которой пришла из деревни — и накинула на Аню.
Рубаха была огромной, висела до колен, пахла чужим потом и гарью, но она была тёплой.
— На, носи. Я в кофте потерплю.
Аня хотела отказаться, но не стала. Потому что замёрзла.
Сильно. Пальцы на ногах уже онемели, и она шевелила ими в темноте, чтобы не потерять чувствительность — тоже бабкина наука.
«Когда мёрзнешь, — говорила бабка, — не сиди на месте. Шевелись. Хоть пальцами. Хоть носом. Движение — жизнь».
Они нашли упавшее дерево — огромную сосну, поваленную бурей, с корнями, торчащими вверх как чудовищные лапы
. Степан наломил лапника — веток с густой хвоей — и укрыл ими землю внутри этого естественного укрытия. Получилось что-то вроде шалаша — тесного, низкого, но защищённого от ветра и любопытных глаз.
— Залезайте, — скомандовал он. — Я посторожу.
— Ты раненый, — возразил дядя Коля. — Я посторожу.
— Оба ранены, — сказала тётя Паша. — Буду я сторожить. У меня хоть руки-ноги целы. А вы отдыхайте. До рассвета часа три, не больше.
Спорить было бесполезно.
Аня забралась в шалаш, свернулась калачиком на пахучем хвойном ложе, и дядя Коля с трудом втиснулся рядом.
Степан остался снаружи, прислонившись спиной к сосне, и замер — только глаза его блестели в темноте как у волка.
Аня не спала.
Она лежала на боку, смотрела в щель между ветками и слушала ночной лес.
А лес слушал её. Где-то в глубине, за болотом, ухнула снова сова — на этот раз ближе, тревожнее.
Ей ответила вторая — с противоположной стороны. Аня почему-то вспомнила, как бабка говорила: «Сова кричит — к перемене погоды
. А если две перекликаются — к покойнику». Аня зажмурилась и приказала себе не думать о покойниках. Их и так было слишком много.
— Не спишь? — прошептал дядя Коля.
— Нет, — ответила Аня.
— Боишься?
— Немножко.
— Я тоже боюсь, — сказал дядя Коля, и в голосе его Аня услышала то, чего не ожидала — исповедь.
— Боюсь, что рука загноится и я помру. Боюсь, что немцы найдут. Боюсь, что не увижу больше свою Маланью и сыновей.
— А они где? — спросила Аня тихо.
— В эвакуации, говорят. За Волгой. Письмо прислали перед войной. «Живём в землянке, холодно, но кормят». А я вот не с ними. Я тут, с вами.
— А я одна, — сказала Аня. — Бабка умерла. Мамка с папкой в городе, я их с лета не видела. Может, они тоже...
Она не договорила. Дядя Коля нащупал её руку своей единственной ладонью и сжал.
— Живые они, — сказал он твёрдо. — Твои родители живые. Потому что ты живая. Для детей, мёртвых родителей не бывает.
Поняла?
Аня не поняла логики, но поняла главное — он хотел её утешить. И это было важнее правды.
— Поняла, — прошептала она и наконец закрыла глаза.
Сон пришёл не сразу.
Она провалилась в него как в яму — медленно, цепляясь за края, борясь с темнотой, которая внутри была страшнее, чем снаружи. Ей приснилась бабка. Бабка сидела на завалинке, в чистом платке, и держала на коленях миску с земляникой — красной, крупной, рассыпчатой. «На, внучка, — говорила бабка. — Ешь. Сил набирайся». Аня протянула руку, но ягоды рассыпались и превратились в красные капли — как те, что текли из уха бабки в овраге.
Аня проснулась от того, что кто-то тряс её за плечо.
— Тихо, — прошептала тётя Паша. — Рассвет. Вставай.
Сквозь щели в шалаше пробивался серый, молочный свет. Лес просыпался — где-то запела птаха, сначала робко, потом громче, заливистее. Аня выползла из укрытия и встала на мокрую траву. Ноги затекли, спина болела, живот урчал так громко, что, казалось, его слышно за версту.
Рассвет и правда наступал. На востоке небо розовело, обещая ясный день. И на этом розовом фоне Аня увидела то, отчего сердце её сначала остановилось, а потом забилось с удвоенной силой.
Дым. Тонкие столбы дыма поднимались из-за леса — не чёрные, как от пожаров, а серые, почти прозрачные. Трубы. Деревня.
— Жильё, — сказал Степан, щурясь. — Наша или немецкая — не знаю. Но надо идти. В лесу долго не протянем.
— А если там немцы? — спросила тётя Паша.
— Тогда будем думать на ходу.
Они двинулись к дыму.
Аня шла босиком по росистой траве, и каждый шаг оставлял на земле тёмный след. В животе урчало всё сильнее, и она сорвала травинку, пожевала — кислую, терпкую, с капельками росы.
Во рту стало влажно, но голод не ушёл. Он сидел внутри, свернувшись в тугой колючий комок, и не отпускал.
Лес расступился внезапно. Они вышли на опушку, и перед ними открылось поле — широкое, золотистое от поспевшей пшеницы. А за полем, на пригорке, стояла деревня.
Небольшая, домов на двадцать. Аня насчитала три целых дома — остальные были сожжены или разрушены.
Но из одной трубы действительно шёл дым — жидкий, едва заметный, но живой.
— Смотрите, — сказал Степан, показывая рукой.
По полю, от деревни к лесу, шёл человек. Один. Без оружия, с палкой в руке. Он шёл медленно, оглядываясь, и в руке у него, кроме палки, была ещё и корзина — плетёная, тёмная.
— Свои? — прошептала тётя Паша.
— Проверим, — сказал дядя Коля и, собравшись с силами, крикнул: — Эй, мил человек! Свои!
Человек замер на месте, как вкопанный. Повернул голову в их сторону — и, увидев четверых оборванцев, стоящих на опушке, замахал рукой. Не испуганно — радостно. Так машут, когда встречают тех, кого уже не надеялись увидеть.
— Живые! — донеслось до них. — Слава тебе Господи, живые!
Человек побежал к ним, спотыкаясь о кочки, прижимая к груди корзину. И когда приблизился, Аня увидела его лицо — старое, морщинистое, с белой бородой и добрыми, заплаканными глазами.
— Откуда вы? — спросил он, оглядывая их. — Беглые? Из эшелона?
— Из вагона, — ответил Степан. — Ночью спрыгнули. Немцы везли в лагерь.
Старик перекрестился широко, размашисто.
— До лагеря не доехали, значит. Бог уберёг. А у нас тут партизаны. В лесу. Я к ним хожу, хлеб ношу, картошку. Пойдёмте со мной. Спрячем. Накормим.
Аня смотрела на старика, на его корзину, из которой вкусно пахло чёрным хлебом и варёной картошкой, и чувствовала, как внутри неё что-то оттаивает. Маленькая, хрупкая надежда, которую она считала убитой, снова поднимала голову.
— Пойдёмте, — сказала она за всех. — Мы сильные. Мы дойдём.
Старик улыбнулся, достал из корзины краюху хлеба — чёрную, с хрустящей коркой — и протянул Ане.
— Держи, доченька. Ешь. А я вас проведу. Тут недалеко. У нас землянки — тёплые, сухие. Партизаны — ребята надёжные. Вас не обидят.
Аня взяла хлеб обеими руками, как святыню. Понюхала — пахло мукой, теплом, жизнью.
Отломила маленький кусочек, положила в рот и закрыла глаза. Хлеб был чёрствым, жёстким, но для Ани он был вкуснее всех пирожков на свете.
Она жевала и смотрела на восток, где над лесом вставало солнце — красное, большое, похожее на бабкин платок.
И верила, что где-то там, за этим солнцем, её ждут. Ждут родители. Ждёт дом. Ждёт жизнь, в которой больше не будет бомб, крови, собак и железных коров с крестами на боках.
— Пошли, — сказал старик, и они двинулись за ним — в лес, к партизанам, к новой, неизвестной, но своей жизни.
А позади, за полем, догорали остатки той, прежней жизни — детской, беззаботной, навсегда ушедшей в август сорок первого.
Аня не обернулась. Она шла вперёд. И каждый её шаг был маленькой победой над страхом, над смертью, над войной.
***
Старик, назвавшийся дедом Егором, вёл их лесом так уверенно, будто читал по невидимой карте.
Он не сворачивал, не сомневался, не оглядывался — только изредка поднимал руку, заставляя всех замирать, и вслушивался в лесные шорохи. Сова, ветер, падающая шишка — для него это были сигналы, понятные и важные.
Аня не понимала их, но доверяла старику целиком. Потому что от него пахло хлебом, а от хлеба — домом.
Тропинка, по которой они шли, была почти незаметной.
Дед Егор ступал на кочки, обходил валежник, пригибал ветки и отпускал их за спиной идущих, чтобы они не хлестали по лицу.
Аня шла за ним след в след, стараясь не отставать. Ноги её давно превратились в два сплошных синяка и ссадины, но она не жаловалась. Она научилась не жаловаться.
— Скоро? — спросила тётя Паша, тяжело дыша. Она была полной, и лесной марш-бросок давался ей с трудом.
— Скоро, родимая, — ответил дед Егор. — Вон за теми ёлками ложбинка, а в ложбинке — землянки. Там наши. Только уговор: тихо. И не кричать.
Немцы в двух верстах, в райцентре. Мотоциклы у них, разведка. Шум — смерть.
— Мы не кричим, — сказал дядя Коля. Он шёл последним, опираясь на палку, и лицо его стало серым, как зола. Жар не спадал — Аня видела, как он вздрагивает и кусает губу, чтобы не стонать.
Лес изменился.
Ёлки стояли плотно, почти стена, и под их лапами было сухо и темно даже днём. Земля здесь была утоптанной — не сотнями ног, а десятками, но каждая тропинка была выверена до миллиметра. Аня заметила в кустах натянутую проволоку — тонкую, почти невидимую — и поняла, что это сигнализация.
— Стойте, — сказал дед Егор, останавливаясь. — Я сейчас.
Он отставил корзину, подошёл к высокой сосне с раздвоенным стволом и трижды стукнул по ней костяшками пальцев.
Коротко, с паузами: тук-тук-тук. Тишина. Потом ещё раз — тук-тук-тук. И в ответ из-под земли донеслось — короткое, приглушённое: тук.
Дед Егор махнул рукой — можно.
Земля перед ними будто раскололась. Кусок дёрна, покрытый мхом и сухими ветками, приподнялся, и из-под него показалась голова — мужская, небритая, в вязаной шапке-ушанке. Глаза смотрели настороженно, руки сжимали винтовку, направленную прямо в грудь деда Егора.
— Свои, Гриша, свои, — сказал старик, поднимая ладони. — Беглые. Из вагона выпрыгнули ночью. Немцы везли.
— Из какого вагона? — спросил мужчина, не опуская оружия. Голос был хриплым, недоверчивым.
— Из товарного. Скотского. Их там под Заречьем погрузили, — ответил дядя Коля, выступая вперёд. — Деревня Заречье, Орловская область. Я кузнец. Коля Соколов. Меня в Заречье каждая собака знала.
Мужчина — Гриша — опустил винтовку. Не сразу, медленно, будто взвешивая каждое слово.
— Орловские? — переспросил он. — Далеко вас занесло. Мы уж под Смоленском.
— Поезд шёл быстро, — сказал Степан. — Трое суток, может, четверо. Мы сбились.
Гриша выбрался из укрытия.
Он был молодым, лет двадцати, но выглядел старше — запавшие щёки, чёрные круги под глазами, на шее застарелая ссадина. Он помог выбраться наружу второму партизану — молчаливому, с рыжей бородой, который всё время держал руку на кобуре.
— Проходите, — сказал Гриша, отодвигая ветки. — Только тихо. У нас тут тишина — закон.
Землянка оказалась глубже и просторнее, чем думала Аня. Вниз вели ступени — не деревянные, а просто утоптанные в земле, с перекладинами из берёзовых веток, чтобы не скользить. Внутри пахло землёй, сыростью, махоркой и чем-то ещё — горячим, похожим на щи. У Ани свело желудок от этого запаха.
— Рассаживайтесь, — сказал Гриша, зажигая коптилку — фитиль, плавающий в плошке с жиром. Тусклый жёлтый свет залил землянку, и Аня наконец увидела, где они оказались.
Это было длинное помещение, вырытое в склоне холма. Стены укреплены горбылём, потолок — толстыми брёвнами, присыпанными землёй. Вдоль стен — нары, покрытые соломой и старыми шинелями. В углу — железная печка-буржуйка, в которой весело потрескивали дрова. На печке стоял закопчённый котелок, из которого валил пар.
На нарах сидели люди. Их было немного — человек десять, включая детей. Двое мальчишек лет пяти-шести, худющие, с большими глазами, смотрели на Аню с любопытством и страхом.
Девчонка постарше, в мужской гимнастёрке, подпоясанной верёвкой, сидела в углу и перебирала патроны — складывала их в ленту, сосредоточенно, не поднимая головы.
— Есть раненые? — спросил Гриша, оглядывая беглецов.
— Я, — сказал дядя Коля, показывая на культю. — Рука. Заражение пошло. Горячка.
— Санитарку сюда! — крикнул Гриша, и из соседней землянки прибежала женщина — худая, с резкими чертами лица, в застиранном халате поверх ватника.
Она подошла к дяде Коле, не спрашивая разрешения, размотала грязные тряпки, которыми была обмотана культя, и присвистнула.
— Плохо, — сказала она коротко. — Гангрена может начаться. Надо срочно чистить, прижигать.
— Она подняла глаза на Гришу. — Есть йод? Спирт?
— Йод кончился. Спирт есть, но сам понимаешь.
— Поняла. И так обойдусь.
Женщина — её звали Зоя — вытащила из сумки склянку с мутной жидкостью, нож, какие-то щипцы. Дядя Коля побледнел, но не сказал ни слова. Только зубы сжал так, что желваки заходили под кожей.
— Держите его, — сказала Зоя. — Будет больно.
Аня не стала смотреть. Она отвернулась к стене и прижалась лбом к холодному, шершавому горбылю. Из-за спины донеслись звуки — всхлипывания, короткий вскрик дяди Коли, который он тут же проглотил, звон металла о миску. Потом запахло жжёным мясом и спиртом. Аня зажмурилась и зажала уши руками.
— Всё, — сказала Зоя через несколько минут — или через час, Аня не поняла. — Перевяжите. И напоите горячим. Завтра посмотрим.
Дядя Коля лежал на нарах, бледный, с закрытыми глазами, но дышал — ровно, глубоко. Живой.
— А теперь вы, — сказала Зоя, поворачиваясь к Ане и тёте Паше. — Раздевайтесь.
— Зачем? — испугалась тётя Паша.
— Мыть буду. Вши у вас, наверное, как у всех беглых. И ссадины обработать. Девчонку разутую вижу — ноги посмотреть.
Аня послушно стянула с себя огромную рубаху тёти Паши и осталась в одном рваном, грязном платьице. Зоя осмотрела её с головы до ног, не брезгуя, — ощупала живот, заглянула в уши, проверила зубы, потом взяла в ладони её ступни.
— Господи, — прошептала она. — Что ж с тобой сделали, маленькая.
Ноги Ани были в запёкшейся крови, грязи, мелких порезах и глубоких ссадинах. На левой ступне зияла длинная рана — видимо, от стекла, — в которую уже попала земля. Зоя молча промыла рану водой из фляги, смочив тряпицу, потом протёрла спиртом. Аня закусила губу — жгло так, что из глаз брызнули слёзы, но она не закричала.
— Крепкая, — сказала Зоя, забинтовывая ноги чистыми, насколько это было возможно, тряпками. — Такая выживет.
— Я знаю, — ответила Аня тихо.
Ей дали миску с горячим варевом — жидким, почти без мяса, с одной картофелиной на дне, но для Ани это было царское угощение.
Она ела медленно, ложкой, которую держала в кулаке, потому что пальцы не слушались. Вкус был незнакомым — пресным, чуть горьковатым от подгоревшей муки, но горячим. Горячим. После дней, проведённых на ледяном ветру и в сыром вагоне, это тепло внутри казалось чудом.
— Спасибо, — сказала она, отставив пустую миску. — Спасибо вам.
— Не благодари, — ответил Гриша, сидящий у входа с винтовкой на коленях. — Мы тут все одной верёвкой связаны. Сегодня мы вам помогаем, завтра — вы нам.
— Чем я могу помочь? — спросила Аня серьёзно, и партизаны переглянулись.
— Пока — ничем, — сказала Зоя, укутывая её в чей-то ватник. — Спи. Отдыхай. Завтра поговорим.
Аня легла на нары, поджав ноги к животу, и накрылась ватником.
Он был грубым, колючим, пах табаком и потом, но для Ани он стал самым мягким одеялом в её жизни. Рядом с ней устроилась тётя Паша, с другой стороны — кто-то из партизан, тихо похрапывающий во сне.
Печка гудела — низко, убаюкивающе. Огонь метался за железной дверцей, выписывая на стенах танцующие тени. Аня смотрела на эти тени — они похожи были на цветы, на деревья, на птиц. Только не на самолёты. Не на танки. Не на собак.
Где-то над землёй, в лесу, посвистывал ветер. Где-то далеко, за лесом, может быть, всё ещё горели деревни, стреляли автоматы, выли сирены. Но здесь, в землянке, было тихо. Почти как дома.
— Бабка, — прошептала Аня в темноту. — Я нашла своих. Я не одна.
Ей показалось, или тени на стене действительно сложились в знакомый силуэт — маленький, сгорбленный, в платочке? Аня моргнула — и тени снова стали просто тенями.
Она закрыла глаза и провалилась в сон — глубокий, без сновидений, такой, какой бывает только у тех, кто пережил слишком много и наконец-то получил передышку.
Разбудил её шепот. Утром — или в середине дня, Аня не знала, потому что в землянке всегда было одинаково темно.
— Вставай тихонько, — сказала Зоя, тряся её за плечо. — Не шуми. Мы уходим.
— Куда? — спросила Аня, мгновенно проснувшись, как зверёк, чующей опасность.
— Немцы прочесывают лес. Кто-то из соседней деревни донёс. Надо уходить в другое место. Собирайся, девочка.
Аня села на нарах. Рядом уже суетились люди — заворачивали в тряпицы скудные пожитки, затаптывали печку, засыпали землёй костёр. Дядя Коля стоял у стены, опираясь на палку, белый как мел, но живой. Тётя Паша застёгивала на себе мужскую рубаху — ту самую, которую отдала Ане.
— Идти сможешь? — спросила Зоя, показывая на забинтованные ноги Ани.
— Смогу, — ответила девочка. — Я всё смогу.
Она встала. Ноги болели, но терпимо. Ватник был длинным — почти до пола — и тёплым. Аня подпоясалась верёвкой, как велела Зоя, и стала похожа на маленького солдата в огромной шинели.
— Держись рядом, — сказал Гриша, открывая дверь. Снаружи, сквозь щель, потянуло свежестью и тревогой. — И не отставай.
Аня кивнула. Она шагнула из землянки в серый, сырой день, и лес принял её снова — мокрыми ветками, запахом прелых листьев и далёкими, тревожными звуками. Где-то слева, за болотом, лаяли собаки. Немецкие. Привычные.
— Бежим, — сказал Гриша, и они побежали — не по тропинке, а целиной, через кусты, через валежник, через маленькие ручьи, которые Аня перепрыгивала, не чувствуя боли.
Она бежала и думала: «Сколько можно? Когда это кончится?»
Но ответа не было. Только ветер в лицо, только сердце в груди, только рука тёти Паши, сжимающая её ладонь.
— Держись, маленькая, — прошептала тётя Паша на бегу.
— Держусь, — ответила Аня.
И они бежали дальше — в глубь леса, от собак, от немцев, от смерти. Туда, где, может быть, их никто не ждал, но где они были нужны. Живые. Свободные. Не сломленные.
Лес шумел. Канонада на востоке гремела всё громче. Война приближалась. Или они приближались к войне.
Аня не знала. Она знала только одно: она жива. И пока она жива — есть надежда. А надежда — это то, что не отнимет даже война.
****
Лес, который ещё вчера казался Ане убежищем и защитой, сегодня превратился в ловушку.
Ветки, прежде такие родные и знакомые, теперь хлестали по лицу как чужие, враждебные плети. Каждый куст, каждая кочка, каждая коряга таили в себе опасность. И воздух — сырой, холодный, пахнущий грибами и прелой листвой — вдруг стал тяжёлым, будто перед грозой.
Аня бежала, сжимая руку тёти Паши так сильно, что костяшки побелели. Ноги болели — забинтованные ступни натирали жёсткие тряпки, и в каждой ране пульсировала тупая, ноющая боль.
Но она не останавливалась. Останавливаться было нельзя. Сзади лаяли собаки — далеко, но настойчиво, и этот лай вгрызался в спину, подгонял, заставлял сердце биться быстрее.
— Не отставай! — крикнул Гриша, оборачиваясь на бегу. Его лицо было напряжённым, на лбу блестел пот, смешанный с лесной грязью.
Он вёл их не по тропам — целиной, через молодой осинник, где ноги путались в тонких корнях, а ветки норовили выбить глаза. За ним бежал молчаливый рыжебородый партизан — Аня так и не узнала его имени — с автоматом наперевес. Потом тётя Паша и Аня, потом Степан, поддерживающий дядю Колю, который шёл на негнущихся ногах, бледный и сосредоточенный. Замыкал дед Егор — старик двигался с удивительной для его возраста лёгкостью, почти не касаясь земли.
— Гриша, куда ведёшь? — выдохнул Степан, когда они на минуту остановились перевести дыхание.
— К старой лесопилке, — ответил Гриша, прислушиваясь к лесу. — Там овраг глубокий, заваленный буреломом. Собаки туда не пролезут. И немцы не полезут — побоятся засады.
— А если они знают про лесопилку?
— Не знают. Мы туда никого не водили. Кроме одного…
Гриша запнулся, и Аня заметила, как дёрнулся его кадык.
— Кроме кого? — спросила тётя Паша.
— Кроме Федьки-перебежчика, — ответил рыжебородый зло. — Который вчера к немцам ушёл.
В воздухе повисла тишина, тяжёлая, как свинец. Аня не до конца понимала, о ком речь, но по лицам взрослых поняла — это что-то страшное. Хуже бомб. Хуже собак.
— Рассказывай, — сказал дядя Коля, садясь на поваленное дерево. Его трясло, но глаза смотрели цепко, по-кузнечному, будто он собирался ковать из железа правду.
Гриша выругался сквозь зубы, почесал затылок и начал:
— Был у нас человек. Фёдор Зуев, из местных, из деревни Заполье. Сначала вроде свой — помогал, ходил в разведку, продукты носил. Немцы его жену расстреляли, детей угнали. Мы его жалели, думали — наш. А он... он оказался иудой.
— Что сделал? — спросил Степан, и голос его стал низким, опасным.
— Вчера ночью ушёл в райцентр. А сегодня утром немцы вышли в лес. Не просто так вышли — точно знали, где нас искать. Землянку нашу нашли бы, если бы мы не ушли за час до их прихода.
— Кто знал про землянку? — спросил дядя Коля.
— Все знали. Федька в том числе. Он в ней жил две недели, пока не сбежал.
— Предатель, — прошептала тётя Паша, и в этом шёпоте было столько ненависти, сколько Аня не слышала даже в криках немецких конвоиров. — Своих продал.
— Своих, — подтвердил Гриша. — Теперь мы для него — не свои. Мы — деньги. Немцы за информацию платят. Едой, сигаретами, обещают сохранить жизнь.
— А наши жизни? — спросила Аня. Её голос прозвучал тонко, по-детски, но в нём слышалась такая горечь, что взрослые замолчали.
— Ваши жизни, девочка, для таких, как Федька, ничего не стоят, — сказал рыжебородый. — Ничего. Меньше, чем окурок.
Аня вдруг вспомнила молодого немца, который бросил ей хлеб в грязь. И подумала: а кто хуже — тот, кто убивает открыто, или тот, кто целует тебя, а потом ведёт к нему палачей? Она не нашла ответа. И решила, что искать его будет потом. Если будет это «потом».
Лесопилка оказалась именно такой, как описывал Гриша, — страшной, мрачной, заброшенной. Деревянные строения покосились, крыши провалились, и только остовы пилорам торчали в серое небо как скелеты каких-то древних чудовищ. Вокруг навалом лежали гниющие брёвна, доски с торчащими ржавыми гвоздями, куски коры и опилок — целые горы опилок, пропитанных дождём и временем.
— Сюда, — сказал Гриша, ведя их в обход главного здания. — За штабелями — овраг. Там мы оборудуем временный лагерь.
Овраг был глубоким, с крутыми склонами, поросшими папоротником и ежевикой. На дне лежали огромные сосновые стволы — видимо, свалились с верхнего склада много лет назад и так и остались лежать, переплетённые ветвями и мхом. Между ними можно было протиснуться, и там, в этой естественной щели между брёвнами и земляным склоном, партизаны уже оборудовали что-то вроде убежища.
Аня втиснулась внутрь следом за тётей Пашей и огляделась. Здесь было тесно, сыро, пахло гнилью и мышами, но — безопасно. Сверху нависали плотные ветки кустарника, и даже с близкого расстояния трудно было разглядеть, что под ними скрываются люди.
— Тихо, — сказал Гриша, прикладывая палец к губам. — Я пойду в дозор. Если через час не вернусь — уходите к болотам. Там наши, в камышах, есть схрон.
— А если ты вернёшься с немцами? — спросил дядя Коля. Глаза его были полузакрыты от боли, но в них светилась сталь.
Гриша посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом.
— Тогда стреляйте. В меня в том числе. Но я вернусь один.
Он ушёл — бесшумно, как тень, растворился в сером лесу, и Аня даже не услышала, как хрустнули под его сапогами ветки. Такие люди умели ходить по земле так, будто весили не больше пушинки.
Ждать пришлось долго. Аня потеряла счёт времени — может, час, может, два. Она сидела на сырой земле, прижавшись к тёплому боку тёти Паши, и слушала лес. Лес молчал. Даже птицы затихли — будто чувствовали чужое присутствие. Только ветер гулял по верхушкам сосен, шуршал, шептал что-то на своём, непонятном языке.
— Пить, — прошептал дядя Коля. Губы его потрескались, язык прилип к нёбу.
— Сейчас, — сказала Зоя — санитарка, которая осталась с ними. Она достала флягу, поднесла к его рту. Дядя Коля пил маленькими глотками, давясь, но пил.
— Хорошая ты баба, Зоя, — сказал он, отстраняясь. — Золотая.
— Молчи, — ответила Зоя резко, но Аня заметила, как дрогнули её губы. — Молчи и лежи. Твоё дело — жить. Моё — тебя вытащить.
Аня вдруг подумала: а почему Зоя здесь? Почему она, женщина, в лесу с партизанами, а не дома, не в тылу, не в эвакуации? Но спросить не решилась. Война смешала всех — мужчин и женщин, старых и малых, смелых и трусливых. И каждый был на своём месте. Даже она, Аня, — она тоже была на своём месте. На месте того, кто выжил.
Гриша вернулся через два часа. Вернулся один. Но лицо у него было такое, что Аня сразу поняла — случилось что-то нехорошее.
— Федьку видел, — сказал он, спускаясь в овраг. — В лесу, с немцами. Дорогу им показывал. Прямо сюда, к лесопилке.
— К нам? — испугалась тётя Паша.
— Нет, к лесопилке. Он не знает про овраг — мы ему не говорили. Но если немцы прочешут все строения... найдут.
— Что делать? — спросил Степан.
— Уходить. Сейчас. Ночью будет поздно — они выставят оцепление.
Аня почувствовала, как внутри неё что-то оборвалось. Опять. Опять бежать. Опять прятаться. Опять бояться. Когда это кончится? Когда можно будет просто сидеть на месте, не дрожа от каждого шороха?
Но она встала. Потому что другого выхода не было.
— Я готова, — сказала она.
Гриша посмотрел на неё долгим, изучающим взглядом.
— Девка, а ты не боишься? — спросил он.
— Боюсь, — честно ответила Аня. — Но бабка говорила: «Бойся, но делай». Я делаю.
Гриша усмехнулся — в первый раз за всё время. Усмешка вышла кривой, усталой, но в глазах зажглось что-то похожее на уважение.
— Хорошая у тебя бабка была, — сказал он. — Царствие ей небесное.
— Была, — тихо сказала Аня. — Лучшая.
Они выбрались из оврага и двинулись к болотам — медленно, осторожно, стараясь не оставлять следов. Гриша шёл первым, за ним — рыжебородый, который теперь нёс не только автомат, но и дядю Колю на себе. Тот потерял сознание от боли и висел на плечах партизана как мешок, безвольный и тяжёлый.
— Донесём? — спросил Степан.
— Донесём, — ответил рыжебородый. — Не таких таскали.
Лес постепенно менялся. Высокие сосны уступили место мелкому березняку, потом пошли кусты ивняка, потом — открытое пространство, поросшее осокой и камышом. Болото. Оно дышало влагой и холодом, и над ним стоял туман — молочный, плотный, непроглядный.
— Идём гуськом, — сказал Гриша. — Ступайте точно в мой след. Ошиблись — утонуть можно.
Аня смотрела на туман, на чёрную воду, проглядывающую сквозь осоку, и вспоминала бабкины сказки. В болотах, говорила бабка, живут кикиморы и русалки. Они заманивают путников в трясину и топят. Аня не верила в кикимор. Она верила в немцев, в собак и в предателей. И боялась их больше, чем любых сказочных чудовищ.
— Пошли, — сказал Гриша, и они шагнули в туман.
Вода хлюпала под ногами — холодная, чёрная, с запахом тины и гниющих корней.
Аня ступала осторожно, ставя ногу точно на то место, где только что стоял Гриша.
Но один раз всё равно оступилась — нога ушла вниз по колено, и холодная жижа хлынула в бинты, обожгла раны. Аня закусила губу и, не вскрикнув, вытащила ногу.
— Молодец, — прошептал Гриша, не оборачиваясь. — Не пищи. Тут звук далеко идёт.
Они шли по болоту, наверное, час. Может, больше. Аня перестала чувствовать ноги — они превратились в два ледяных чурбака, которые двигались сами собой, по инерции. Туман вокруг сгустился так, что не видно было собственной вытянутой руки. Где-то впереди крикнула птица — резко, тревожно, и Гриша остановился.
— Пришли, — сказал он. — Схрон вон под той корягой.
Аня ничего не видела. Только серую, зыбкую муть. Но через минуту из этой мути вынырнула фигура — мужчина в маскировочном халате, с карабином в руках.
— Свои, — сказал Гриша. — Открывай.
Фигура кивнула, и из тумана, как по волшебству, проступила дверь — низкая, обитая камышом, врезанная в торфяной берег. Она отворилась, и Аня увидела тёплый, жёлтый свет коптилки.
— Заходите, — сказал мужчина. — Только тихо. И ноги вытирайте — сырость в схроне ни к чему.
Аня переступила порог и вдруг почувствовала, как земля под ногами перестала качаться. Твёрдая, надёжная, настоящая земля — не болотная жижа, не покачивающиеся кочки. Она прислонилась к стене и закрыла глаза.
Спасены. Хотя бы на сегодня.
Где-то в лесу, за туманом, снова залаяли собаки. Но теперь лай был глухим, далёким, почти нестрашным. Туман укрыл их, как бабкино одеяло. Туман подарил им ещё одну ночь.
А ночью, в темноте схрона, кто-то тихо запел. Голос был женским, низким, без слов — просто колыбельная на одной ноте. Аня прислушалась и узнала — это тётя Паша пела ту самую песню, которую пела когда-то своим детям. Пела не для кого-то. Для всех. Для Ани. Для раненого дяди Коли. Для себя.
Аня закрыла глаза и поплыла по этому голосу, как по тёплой реке, — в сон, в забытьё, в мир без бомб и собак, в мир, где бабка жива, а война — просто страшный сон, который когда-нибудь закончится.
Он должен закончиться. Он не может не закончиться.
Иначе зачем тогда жить?
. Продолжение следует.
Глава 4