РАССКАЗ. ГЛАВА 1.
Август в деревне всегда пах хлебом. С утра над полями висела тягучая, как мёд, тишина, а ветер катил по ржи золотые волны, от которых у восьмилетней Ани начинало сладко щемить под ложечкой.
Она любила этот час перед закатом, когда солнце уже не жгло, а нежно ложилось на бревенчатые стены, на старую липу у колодца, на добрую морду коровы .
Всё было настоящее. Трава — зелёной, небо — бесконечным, дом — крепким.
Аня сидела на завалинке, болтая ногами в драных сандалиях, и теребила косичку.
Бабка Марта возилась в огороде, что-то бормотала себе под нос про «погодку» и «удался лук».
Петух орал так привычно, что его даже не замечали.
А потом небо загудело.
Сначала Аня подумала — гром. Тёплый август иногда баловал грозой.
Но гром не бывает таким… железным. Таким чужим. Звук нарастал не сверху, как обычно, а откуда-то из-за леса, и он не катился — он пёр, как слепой зверь, разрывая привычный мир напополам.
— Анька, в хату! — крикнула бабка, но голос её утонул в новом, уже близком вое.
Аня не успела встать.
В следующую секунду воздух превратился в лоскутное одеяло, сшитое из визга, железа и ужаса.
Из-за кромки леса, низко, почти задевая крыши, вылетели серые машины с крестами.
Они шли как разъярённые осы — косо, зло, без единого знака, что здесь люди, дома, девочка в сандалиях.
Первая бомба ушла в поле.
Аня вскочила.
Свет померк не потому, что село солнце — потому что земля вздыбилась.
Ударной волной ей обожгло лицо, и она упала на колени, зажмурившись. А когда открыла глаза — мира больше не было.
Перед ней расстилался луг, который ещё минуту назад был ровным, зелёным, успокаивающим.
Сейчас по нему метались коровы. Аня узнала Зорьку — та бежала с вытаращенными от боли глазами, её бок был мокрым и красным.
Следом, спотыкаясь, мчалась чужая пёстрая тёлка.
Они бежали без мычания — тихо, как в страшном сне — и падали.
Сначала одна. Прямо на бегу её ноги подкосились, и она рухнула всем грузным телом в высокую траву, которая мгновенно стала малиновой. Потом вторая. Третья.
Аня не могла отвести взгляд. Красное на зелёном. Это было неправильно. Это было так ярко и так жутко, что ей захотелось закрыть глаза и оказаться под одеялом, где всегда пахнет молоком и бабкиными руками.
Но она не закрыла.
Потому что сзади стеклянным звоном лопнуло окно в доме, и закричала бабка Марта.
Старуха выбежала из сеней, вся какая-то чужая — без платка, с седыми волосами дыбом, с лицом, которое превратилось в одну большую трещину ужаса.
— Аня! — заорала бабка так, как не кричит никогда. — Ложись!
Но ложиться было некуда.
Соседний дом, дом дяди Мити, сначала качнулся, будто пьяный, а потом выдохнул огнём.
Кирпичи, щепки, лоскуты толя полетели в небо, смешавшись с чёрным маслянистым дымом.
Аня увидела, как калитка отлетела и воткнулась в грядку с морковью.
И запахло не хлебом. Запахло гарью, железом и сырым, сладковатым мясом — запахом, который она не сможет забыть, даже если проживёт сто лет.
Визг стоял такой, что уши закладывало.
Визжали самолёты, уходя на новый круг.
Визжала бабка, которая наконец добежала до Ани и схватила её за шиворот.
Визжали люди — из соседних домов выскакивали соседи, кто в исподнем, кто с ухватом, будто ухватом можно закрыться от неба. Кто-то кричал: «Помогите!», кто-то выл навзрыд, прижимая к груди мёртвого младенца, и Аня на миг увидела, как из развороченного подвала вылезает тётя Клава — вся серая от пыли, с рассечённой бровью, и тащит за собой мужа без ноги.
Мужчина не кричал.
Он смотрел на то место, где должна быть ступня, и тихо, по-детски удивлённо шептал: «А где? А куда же?..»
Танки выползли из леса, когда горело уже полдеревни.
Они шли полем — неспешно, как на параде, вдавливая гусеницами скошенную рожь и тела коров. Первый танк был грязно-серым, с чёрным крестом на броне, и на его башне сидел человек в чёрном берете, без каски, и курил.
Он смотрел на пожар так, как Аня смотрела на муравья, которого хотела раздавить — без злобы, просто с интересом.
Земля дрожала. Каждый шаг железных машин отдавался в груди Ани липкой волной страха.
Она прижалась к бабке, и почувствовала, как та маленькая, костлявая, дрожит вместе с землёй.
— Бежим, — выдохнула бабка Марта. — Бежим, родненькая.
Но бежать было некуда.
Сзади полыхал огород.
Спереди шли танки. С неба, закончив разворот, снова падали бомбы, и одна из них рухнула прямо в школьный сад, где Аня ещё вчера собирала яблоки.
Яблони взлетели на воздух вместе с землёй, и на Аню посыпались не цветы — куски раскалённого чернозёма и листья, которые тлели на лету.
Вся деревня превратилась в один сплошной, непрерывный крик. Кричали петухи, которых рвало осколками.
Кричала земля. Кричало небо, в котором кружили новые и новые серые тени.
А Аня стояла среди этого ада, держась за юбку бабки, и вдруг поняла одну простую страшную вещь: сказки кончились. Там, где были цветы, теперь кровь. Там, где было утро — дым. И тот большой, чёрный крест на танке — это не рисунок. Это её новый мир.
И он только начинался.
****
Бабка Марта бежала, волоча Аню за собой.
Земля под ногами превратилась в кашу из пепла, глины и чего-то липкого, на что Аня старалась не смотреть.
Её сандалии давно потерялись, и босые ступни резало битое стекло, щепки, осколки кирпича, но боли она не чувствовала.
Тело замерло в каком-то стеклянном оцепенении, когда страшно уже настолько, что дальше — пустота.
— Через огороды! — выдохнула бабка, сворачивая к пряслам. — Через огороды, к реке…
Но река была далеко. Слишком далеко.
Позади, там, где минуту назад стоял их дом — бревенчатый, с резными наличниками, которые вырезал ещё дед, — теперь горела яма.
Аня оглянулась на бегу и увидела, как рухнула труба.
Сначала она ещё держалась каким-то чудом, сиротливо торча из огненного месива, а потом просто сложилась внутрь, будто устала. Вместе с трубой упало и небо.
Ане показалось, что оно обвалилось целиком — чёрное, масляное, с рваными красными краями.
— Не гляди! — крикнула бабка, но сама глядела.
И плакала. Плакала молча, без звука, только слёзы прокладывали светлые дорожки на лице, перепачканном сажей.
Они перескочили через поваленный забор соседей Карповых.
Каких Карповых?
Аня помнила, что у Карповых была коза Зина, злая, с выменем как мешок. Сейчас от дома Карповых остался только фундамент, и на нём, как на подиуме, сидела кукла Насти Карповой — без головы, в обгоревшем платье.
Аня хотела закричать, но из горла вырвался только сип — будто кто-то перерезал ей голосовые связки тупым ножом.
Прямо перед ними, на тропинке, ведущей к колодцу, лежал человек. Он лежал ничком, раскинув руки, и со стороны спины его нельзя было отличить от тряпья — такой же серый, безликий.
Но Аня узнала его по сапогам. Это был дядя Петя, который неделю назад дал ей леденец-петушок на палочке.
Леденец был красный, и Аня тогда подумала, что петушок похож на кровь. Теперь она поняла, почему так подумала.
Под дядей Петей растекалась лужа. Не вода. Аня хотела обойти, но ноги не слушались, и она наступила прямо в неё.
Жидкость была тёплой и скользкой. И пахла она не водой.
Пахла железом и чем-то сладким, отчего желудок Ани скрутило узлом, и её вырвало прямо на ходу, на бегу, жёлтой горечью.
— Беги, беги, родимая, — шептала бабка, уже не командуя, а молясь. — Господи, спаси и сохрани, Господи, спаси…
Воздух больше не был воздухом.
Он стал густым, горячим, едким. В нём смешалось всё — гарь, горелое мясо, земля, порох, страх.
Он забивался в лёгкие и жёг изнутри, будто Аня глотала не кислород, а мелкие осколки стекла.
Каждый вдох был пыткой. Каждый выдох — маленькой смертью.
Где-то слева, в той стороне, где был выгон, продолжали рваться снаряды.
Аня слышала этот звук — сначала свист, тоненький и нарастающий, а потом удар, от которого грудная клетка сжималась, а зубы начинали ныть.
После каждого взрыва наступала секунда мёртвой тишины — такой полной, что слышно было, как пепел оседает на листья лопухов.
А потом снова: крики, треск, железный лязг танков.
Танки шли. Они не торопились.
Они знали, что бежать отсюда некуда.
Аня оглянулась ещё раз — уже на полном бегу — и увидела, как один из серых монстров перемалывает гусеницами телегу.
Дерево хрустнуло как спичка. Из телеги выпало сено, и оно тут же вспыхнуло от раскалённого бока машины.
На башне танка сидел тот же человек в чёрном берете — или другой, Аня не различала их лиц, они были все одинаковыми, как пугала. Он смотрел на деревню и улыбался. Улыбался спокойно, будто смотрел кино.
— Бабка, он улыбается, — прошептала Аня, но бабка не ответила.
Бабка тащила её дальше, в сторону оврага, где когда-то была клубника.
Овраг оказался завален телами.
Аня не сразу поняла, что это люди. Сначала ей показалось, что это мешки с картошкой — такие же бесформенные, бурые, сваленные как попало.
Но мешки не дышат хрипом.
Мешки не смотрят остекленевшими глазами в небо, по которому всё ещё летели самолёты с чёрными крестами.
Здесь, в овраге, пряталась вся улица Набережная.
Или то, что от них осталось.
Среди них Аня увидела Вальку, своего ровесника, с которым они вчера бегали на реку ловить пескарей.
Валька сидел, привалившись к корням старой берёзы, и держался за живот.
Рубашка на нём была мокрой и прилипла к коже. Аня подбежала к нему, не слушая бабкиного крика.
— Валька, ты чего?
Валька поднял на неё глаза.
Глаза были детские, голубые, с длинными ресницами, которые всегда бесили учительницу — «мужик, а ресницы как у девки». Сейчас эти ресницы слиплись от слёз и пота, а рот Вальки открывался и закрывался, как у выброшенной на берег рыбы.
— Аня, — прошептал он, и изо рта у него пошла красная пена. — Аня, больно… мамку зови…
Аня оглянулась на поиски тёти Нюры, мамки Валькиной, и увидела её в пяти шагах.
Тётя Нюра лежала лицом в землю, и на спине у неё зияла огромная рваная рана — такая большая, что Аня могла бы засунуть туда кулак целиком.
Из раны, медленно, как варенье из перевернутой банки, вытекало что-то тёмное и блестящее.
— Валька, — прошептала Аня. — Валька, твоя мамка…
Но Валька уже не слышал.
Его голубые глаза с длинными ресницами смотрели сквозь Аню куда-то очень далеко, туда, где не было боли, не было крови, не было танков. Аня взяла его за руку — рука была ещё тёплой — и сжала.
Валька не ответил.
— Аня! — бабка Марта наконец добежала, упала на колени рядом с внучкой и, увидев Валькино лицо, резко прижала Аню к своей груди, заслоняя собой.
— Не смотри, не смотри на него, родненькая, не надо, Господи, за что же…
Аня уткнулась носом в бабкину кофту, пахнущую дымом и мокрой шерстью, и завыла.
Не заплакала — завыла по-звериному, низко, надрывно, тем голосом, который не умеют плакать взрослые, потому что взрослые уже забыли, как это — когда рушится всё, абсолютно всё, что ты знал про жизнь.
Она выла в бабкину грудь, а вокруг выли и стонали другие
. Из оврага поднимался стон многоголосый, нечеловеческий — смесь молитв, проклятий, имён, которые никто уже не услышит. Старуха с разбитой головой сидела у обрыва и качалась вперёд-назад, напевая колыбельную, хотя ребёнка рядом не было.
Мужчина с обгоревшим лицом полз на четвереньках к ручью, оставляя за собой тёмный след, и повторял: «Пить, пить, пить».
А в ручье плавали обугленные листья и чьи-то очки.
Взрыв прогремел совсем рядом — и земля под Аней подскочила.
Бабка Марта накрыла её собой, и Аня почувствовала, как бабкино тело вздрогнуло от ударной волны, но она не отстранилась.
Она лежала сверху, маленькая, костлявая, седая, и закрывала собой внучку от мира, который вдруг превратился в ад.
А когда Аня подняла голову, она увидела, что овраг, в котором они прятались, больше не убежище.
С противоположной стороны, перемалывая гусеницами берёзы и кусты, к ним спускался немецкий танк.
Башня медленно поворачивалась.
И ствол смотрел прямо на них.
*****
Овраг, где ещё минуту назад можно было различить кусты орешника, корни старых берёз и пожухлую прошлогоднюю траву, теперь казался Ане дном перевернутого неба.
Всё, что было зелёным, стало чёрным. Всё, что было тихим, закричало. А то, что было живым, превращалось в тени на глазах.
Танк спускался медленно.
Его гусеницы переламывали молодые берёзки как спички — деревья не падали, они ломались с противным влажным хрустом, и белая береста летела в стороны щепой. Металлические траки вминали в землю кусты, вырывая их с корнем.
Земля под гусеницами не скрипела — она стонала, как живая, выдавливая из себя чёрную маслянистую жижу, смешанную с глиной, щебнем и прошлогодними листьями.
— Не дыши, — прошептала бабка Марта, прижимая Аню к земле так сильно, что девочка чувствовала каждое бабкино ребро через тонкую кофту.
— Не дыши, доченька, лежи смирно, как мышка.
Аня зажала рот обеими ладонями. Ладони были грязными — в земле, в пепле, в чём-то липком и тёмном, что она не хотела разглядывать.
Пахло от них гарью и ещё чем-то кислым, резким — тем же, чем пахло от Валькиной мамки, когда она лежала лицом в землю.
Аня попыталась не чувствовать этот запах, но запах лез сам, пробирался сквозь зажатый нос, заполнял рот, прилипал к языку.
Танк остановился в двадцати шагах от них.
Двадцати — это сколько? Аня попыталась вспомнить, сколько это в кроватках, в шагах до школы, но цифры рассыпались в голове как гнилые доски.
Она видела только огромную серую стену, утыканную какими-то железками, крюками и тросами.
На броне, там, где краска облупилась, проглядывал ржавый металл — рыжий, как кровь на траве. Из-под днища валил сизый выхлопной газ, тяжёлый и едкий, он стелился по земле низким туманом, заползал в овраг, обволакивал лица спрятавшихся людей.
Кто-то из раненых не выдержал — кашель вырвался сам собой, мокрый, хриплый, с бульканьем.
Аня узнала этот кашель.
Так кашлял дед Архип, когда у него болели лёгкие.
Но деда Архипа больше не было — его дом разнесло первым же снарядом, и от деда осталась только шапка-ушанка, которая висела на заборе, пустая, страшная, как чучело.
— Тихо! — прошипела бабка в темноту оврага.
— Тихо, ради Христа!
Но кашляющий не мог замолчать. Каждый новый приступ вырывался из его груди с хрипом и свистом, и в тишине, которая наступила после взрывов, этот кашель был слышен так отчётливо, будто человек стоял прямо перед танком.
Башня повернулась.
Металл скрежетал с долгим, тоскливым визгом — таким, от которого у Ани заныли зубы.
Ствол медленно, будто нехотя, описывал дугу над оврагом.
Он был чёрным внутри, этот ствол. Не просто тёмным — а настоящей, глубокой чернотой, которая смотрела на людей, как глаз без зрачка.
Аня где-то слышала, что в такую дыру можно засунуть кулак. Сейчас ей казалось, что в эту дыру можно засунуть целую жизнь.
— Господи Иисусе, — шептала бабка Марта, крестя Аню быстрыми, дрожащими пальцами.
Крестила не в лоб, а куда попало — в щёку, в плечо, в макушку, потому что руки не слушались, и пальцы тыкались как слепые котята. — Господи, прими души наши с миром, Господи, не дай мучиться, Господи…
Танк выстрелил.
Аня не услышала звука.
Был только удар — такой силы, что ей показалось, будто весь овраг вместе с землёй, небом и её телом подбросило вверх и шлёпнуло обратно.
В ушах зазвенело — не звон, а какой-то сплошной, непрерывный писк, как от комара, только громче в тысячу раз.
Аня открыла рот, чтобы закричать, но не услышала собственного крика. Она видела, как открывается её рот, как напрягается горло — но мир стал немым.
Только багровые сполохи плыли перед глазами, и земля дышала жаром.
Там, где секунду назад кашлял человек, теперь была воронка.
Аня не видела самого человека — только дым, который поднимался из ямы жирными, масляными клубами, и запах.
Запах был непохож ни на что из того, что она знала.
Он не был похож ни на горелую еду, ни на палёную шерсть, ни даже на тот сладковатый запах, которым пахло от Валькиной мамки.
Это был запах чего-то, чего не должно существовать на свете. Запах того, что только что было человеком, а теперь стало ничем.
Аня вжалась лицом в землю и зажмурилась так сильно, что в глазах заплясали золотые звёздочки.
Она решила, что если не будет видеть — то и не будет происходить. Если зажмуриться очень-очень сильно, то всё это исчезнет, и она откроет глаза в своей кроватке, под стёганым одеялом, и за окном будет утро, и петух ещё не прокричал, и можно поспать ещё немного. А в печке — вчерашние пирожки с картошкой, которые бабка завернула в чистое полотенце.
Но она открыла глаза — и кроватки не было. Был овраг, наполненный дымом, кровью и людским шёпотом.
Бабка Марта вдруг дёрнулась.
Аня почувствовала, как бабкины руки разжались, и сквозь тонкую ткань кофты прошёл холод — там, где только что было тепло, теперь стало пусто.
— Баб? — прошептала Аня, всё ещё не слыша собственного голоса, но чувствуя вибрацию в горле.
Бабка не ответила.
Она лежала на боку, поджав колени к животу, и лицо её было белым как мел — таким белым, что седые волосы казались на его фоне серыми.
Глаза у бабки были открыты, но они не смотрели.
Они смотрели сквозь. И из уха у неё текла тонкая струйка — красная, как тот леденец-петушок, и такая же блестящая.
Аня тронула бабку за плечо.
Плечо было тёплым, но каким-то чужим — будто бабка уже ушла, а тело осталось лежать просто так, по привычке.
— Баб, — сказала Аня громче, хотя голоса всё ещё не слышала. — Бабка, вставай.
Немцы уйдут.
Баба, я боюсь.
Бабка не встала.
Аня села в мокрой от крови и росы траве, обхватила колени руками и стала смотреть на бабкино лицо. Лицо было спокойным.
Удивительно спокойным для того, что происходило вокруг. На нём не было страха, не было боли — только какая-то глубокая, вековая усталость, будто бабка наконец-то сделала всё, что должна была, и теперь могла отдохнуть.
— Не уходи, — прошептала Аня в пустоту.
— Ты обещала научить меня пирожки печь. Ты обещала показать, где клад зарыт. Ты обещала, что мы поедем в город, когда война кончится. А война ещё не кончилась.
Танк заворчал мотором — низко, протяжно, по-звериному. Гусеницы провернулись, вырывая комья земли, и машина начала разворачиваться.
Железное чудовище, уничтожившее всё, что попадалось на его пути, теперь уходило дальше — туда, где ещё не горело, где ещё были живые дома, живые люди, живые дети.
Аня смотрела вслед танку.
Ей было восемь лет, но в эту минуту она чувствовала себя такой старой, какой не бывает даже у самые древние из старух.
Она чувствовала, как внутри неё что-то сломалось — не поправимо, не склеить, не зашить. Что-то, что раньше называлось «детство».
Она осталась одна в овраге, полном мёртвых и умирающих.
Одна под небом, по которому всё ещё гуляли самолёты с крестами. Одна среди запаха гари, крови и того невыносимого сладковатого духа, который оставляют после себя бомбы.
Она сидела и смотрела на бабку, а по лицу её текли слёзы — тихие, беззвучные, совсем не детские.
Они смешивались с копотью и стекали по щекам чёрными ручейками.
Где-то далеко, за лесом, громыхнуло снова. И снова. И снова.
Аня подняла голову к небу. Оно было низким, серым, набухшим дымом. Солнце сквозь гарь казалось маленьким, тусклым, больным — как глаз, который вот-вот закроется навсегда.
— Бабка, — сказала Аня уже совсем тихо, почти беззвучно. — А я теперь что буду делать?
И в ответ — только треск горящих домов, лязг уходящих танков и далёкий, затихающий вой.
Мир кончился. И начался новый мир — красный, чёрный, без бабки, без дома, без ответа.
. Продолжение следует.
Глава 2