Неделя прошла как в тумане. Анна вставала, умывалась, делала работу по дому, ходила в огород, ужинала, ложилась спать. Все делала машинально, как заведенная кукла, у которой внутри сломалась пружина. Мать не задавала вопросов — только иногда поглядывала из-под руки, качала головой и вздыхала. Отец, заметив, что дочь ходит сама не своя, однажды вечером сказал:
— Девка, ты бы на люди показалась. Чего сидишь, как сыч?
— Покажусь, тять, — ответила Анна и ушла в свою комнату.
Мария не приходила. Анна не ждала. Она знала, что подруга не придет — не после того, что случилось. Но все равно каждый раз вздрагивала, когда скрипела калитка, и каждый раз чувствовала пустоту в груди, когда на дорожке появлялся кто-то чужой.
Об Алексее она старалась не думать. Не получалось. Он приходил по ночам — в сны, тяжелые, липкие, от которых она просыпалась с мокрой подушкой и колотящимся сердцем. Ей снилось, что они стоят у того самого колодца, и он говорит ей что-то важное, но слов она не слышит — только видит, как шевелятся его губы. А потом она просыпалась, и в ушах стояла тишина.
В пятницу, ближе к вечеру, в дверь постучали. Анна открыла — на пороге стояла Зойка, та самая толстая Зойка, с которой она сидела рядом на посиделках. Зойка была запыхавшаяся, глаза горели любопытством — видно, бежала не по делу, а по новости.
— Анька, — сказала она, вваливаясь в сени без приглашения. — Ты слышала-то?
— Что? — спросила Анна, чувствуя, как внутри все холодеет.
— Лёшка уезжает. Завтра. В город. Петр Ильич устроил его на завод. Говорят, насовсем.
Анна прислонилась к косяку. Ноги вдруг стали ватными.
— Откуда знаешь? — спросила она чужим, севшим голосом.
— Мне тетя Вера сказала. Она плачет, собирает его. Говорит, не хочет он здесь оставаться. После всего этого. — Зойка сделала многозначительную паузу, пожевала губами и добавила: — Из-за вас, наверное. Из-за тебя и Маньки.
— Понятно, — сказала Анна.
Зойка постояла еще немного, надеясь, видимо, на подробности, но Анна молчала. Тогда она вздохнула и вышла, громко хлопнув калиткой.
Анна осталась одна. Стояла в сенях, глядя на заходящее солнце, которое пробивалось сквозь щели в досках и рисовало на полу золотые полоски. Внутри было пусто — не больно, не горько, а именно пусто. Как в доме, из которого вынесли всю мебель.
Он уезжает. Алексей уезжает. Значит, все, что она сделала — письмо, которое разорвала, взгляды, которые ловила, ночи, которые не спала, — все было зря. Он уезжает, и она остается одна. С разбитой дружбой, с испорченной репутацией, с пустыми руками.
«Так тебе и надо», — сказал внутренний голос. Голос был холодный, спокойный, и Анна знала, что он прав.
Она надела пальто, повязала платок и вышла. Не к Алексею — к Марии. Она не знала, что скажет. Не знала, пустят ли ее. Но знала, что должна попробовать. Хотя бы попробовать.
Дом Марии стоял на Береговой, у самой реки. Окна выходили на закат, и сейчас они горели оранжевым, отражая последние лучи уходящего солнца. Анна подошла к калитке, помедлила. Сердце колотилось где-то в горле, ладони взмокли.
Она толкнула калитку. Та не была заперта — в деревнях вообще редко запирали, разве что на ночь. Анна прошла по дорожке, обсаженной старыми георгинами, уже поникшими после первых заморозков. Поднялась на крыльцо. Постучала.
Дверь открыла тетя Клава — мать Марии, женщина грузная, с вечно красным лицом. Она посмотрела на Анну так, будто перед ней стояла не подруга ее дочери, а чума.
— Ты чего пришла? — спросила тетя Клава сухо. — Мало горя принесла?
— Теть Клав, можно мне с Маней поговорить? — попросила Анна. Голос у нее дрожал, но она старалась держаться прямо.
— Маня не хочет с тобой разговаривать.
— Пожалуйста. Я на минуту.
Тетя Клава хотела захлопнуть дверь, но из-за ее плеча показалась Мария — бледная, с опухшими глазами, в старом халате, который она носила только дома.
— Пусти, мам, — сказала Мария тихо. — Я сама.
Тетя Клава вздохнула, но отошла в сторону. Мария вышла на крыльцо, притворила за собой дверь. Девушки стояли друг напротив друга, и между ними было не два шага, а целая пропасть — широкая, глубокая, какая бывает только между теми, кто когда-то был близок, а потом потерял это навсегда.
— Чего ты хочешь? — спросила Мария. Голос у нее был не злой, нет. Усталый, больной.
— Мань, я узнала… Лёшка уезжает.
— Знаю.
— Ты его простила?
Мария усмехнулась — горько, невесело.
— А надо? Он меня не просил. Он вообще не пришел. Узнала от теть Веры. Представляешь? Не от него.
Анна опустила глаза. Ей стало стыдно — не за себя, за него. За то, что он оказался таким слабым. За то, что не нашел сил прийти, объясниться, попросить прощения.
— Ты его любишь еще? — спросила Анна.
Мария помолчала. Ветер трепал ее волосы, выбившиеся из-под платка, и она выглядела такой маленькой, такой беззащитной, что у Анны сжалось сердце.
— Не знаю, — наконец ответила Мария. — Люблю, наверное. Но уже не так, как раньше. Раньше я думала, что без него умру. А теперь понимаю — не умру. Буду жить. Плохо, тяжело, но буду.
— Мань, прости меня, — сказала Анна, и слезы хлынули из ее глаз — она не пыталась их сдерживать. — Я дура. Я завистливая, злая дура. Ты была мне сестрой, а я… я не знаю, что на меня нашло. Я не хотела тебя терять.
Мария смотрела на нее, и в ее глазах медленно, очень медленно, таял лед.
— Ты меня потеряла, — сказала она. — Обратно не будет. Понимаешь? Не будет, как раньше. Мы не сядем больше на лабаз, не будем болтать ногами и не будем клясться в вечной дружбе. Потому что вечной дружбы не бывает. Ты меня этому научила.
Каждое слово было как пощечина. Анна не отводила взгляда — она принимала их, вбирала в себя, как губка вбирает воду.
— Знаю, — сказала она. — Знаю, Мань. Но я все равно прошу прощения. Не для того, чтобы ты меня простила. А для того, чтобы ты знала — мне жаль. Мне очень жаль.
Мария отвернулась. Долго смотрела на реку, на закат, на уток, которые плавали у самого берега, не чуя холода.
— Завтра он уезжает, — сказала она, не оборачиваясь. — Автобус в семь утра. Хочешь попрощаться — иди.
— А ты?
— Я не пойду. Не смогу.
Она вошла в дом и закрыла за собой дверь. Не хлопнула, как тогда Анна, а тихо, почти неслышно. Но этот звук прозвучал окончательным приговором.
Анна постояла на крыльце еще минуту, потом повернулась и пошла прочь. Шла медленно, глядя себе под ноги. В голове было пусто и звонко, как в церкви после службы, когда все уже ушли, а звон колоколов еще стоит в ушах.
Дома она села на крыльцо, обхватила колени руками и просидела так до темноты. Мать выходила, звала ужинать, но Анна отмахнулась. Ей не хотелось есть. Не хотелось пить. Не хотелось ничего, кроме одного — чтобы этот день кончился.
А когда стемнело и на небе зажглись звезды, она встала и пошла к дому председателя. Не к Алексею — просто так. Просто чтобы увидеть свет в его окне в последний раз.
Дом председателя стоял в конце улицы, большой, пятистенный, с резными наличниками. Окна были ярко освещены — там собирали Алексея в дорогу. Анна спряталась за старой ракитой, что росла у забора, и смотрела. Видела тень, которая металась по комнате — наверное, тетя Вера. Видела силуэт Петра Ильича — он стоял у окна, курил. И видела Алексея. Он сидел за столом, опустив голову, и не двигался.
Анна смотрела на него, и ей казалось, что если она посмотрит достаточно долго, то он обернется, заметит ее сквозь стекло и выйдет. Но он не оборачивался. Он сидел, сгорбившись, и был похож на человека, который сдался.
Она простояла под ракитой, наверное, с час. Потом, когда в доме начали гасить свет, повернулась и пошла домой. У калитки она остановилась, посмотрела на небо. Полярная звезда горела, как и всегда, — яркая, уверенная, постоянная. Анна посмотрела на нее и прошептала:
— Прощай, Лёша.
Утром она не пошла на автобус. Сидела на крыльце, пила чай из блюдца и слушала, как за околицей засигналил старый автобус, потом стих. Значит, уехал. Анна допила чай, поставила кружку на перила и пошла на ферму — доить коров. Работа ждала. Жизнь ждала. И нужно было как-то жить дальше.
В обед, когда она возвращалась с фермы, у калитки стояла Зойка. Глаза у нее были круглые, рот открыт — явно с новостью.
— Анька! — закричала она еще издали. — Анька, ты не поверишь!
— Что еще? — устало спросила Анна.
— Манька! Манька уехала!
Анна замерла. Поставила бидон с молоком на землю.
— Куда?
— В город. Вслед за ним. Говорят, на вокзале его догнала. Прямо перед отправлением. И они вместе уехали. Вместе, понимаешь?
Анна смотрела на Зойку, и до нее медленно доходил смысл сказанного. Мария простила. Или не простила, но решила дать второй шанс. И уехала. Не попрощавшись. Не сказав ни слова.
— Аня, ты чего? — спросила Зойка, заглядывая ей в лицо. — Ты плачешь?
— Нет, — сказала Анна и вытерла щеку. — Это дождь.
Но дождя не было. Было сухое, холодное, ясное небо, и солнце светило вовсю. Просто иногда слезы приходят не от горя и не от радости, а от того, что жизнь оказалась сложнее, чем ты думал.
Анна взяла бидон и пошла в дом. У крыльца остановилась, посмотрела на старую черемуху — голую, черную, приготовившуюся к зиме. Весной она снова зацветет. Белая, душистая, как и прежде.
А вот будет ли так же бело и душисто в ее душе — Анна не знала. Но знала одно: она выживет. Она переживет эту осень, эту зиму, эту боль. А там видно будет.
Конец.