Найти в Дзене
Дом. Еда. Семья

Неприятные новости. 27-1

начало *** предыдущая часть *** Встретила Егора Варвара: вышла на крыльцо, вытирая руки о передник, и лицо её было спокойным, приветливым, без той настороженности, с какой встречают незваного гостя. Смотрела она на Егора открыто, чуть улыбаясь, и в этой улыбке было что-то такое, что заставило его вдруг почувствовать себя не суровым дружинником, вернувшимся из похода, а просто человеком, сыном, которого ждали, о котором помнили. — Проходи, Егор, — сказала Варвара, отступая в сени и придерживая дверь. — Стол уже накрыт, ждём тебя. Он шагнул через порог, и дом кузнеца встретил его теплом и тем особенным, уютным духом, какой бывает только в избах, где живут дружно, спокойно, где каждая вещь лежит на своём месте, а каждый угол дышит покоем. Пахло здесь не так, как в его собственном доме. У него пахло щами да кислым хлебом, а здесь — травами, ягодами, мёдом и ещё чем-то неуловимым, лесным, чистым. Этот запах, казалось, проникал в самую грудь, расслаблял, убирал ту жёсткую, воинскую насторож

начало

***

предыдущая часть

***

Встретила Егора Варвара: вышла на крыльцо, вытирая руки о передник, и лицо её было спокойным, приветливым, без той настороженности, с какой встречают незваного гостя. Смотрела она на Егора открыто, чуть улыбаясь, и в этой улыбке было что-то такое, что заставило его вдруг почувствовать себя не суровым дружинником, вернувшимся из похода, а просто человеком, сыном, которого ждали, о котором помнили.

— Проходи, Егор, — сказала Варвара, отступая в сени и придерживая дверь. — Стол уже накрыт, ждём тебя.

Он шагнул через порог, и дом кузнеца встретил его теплом и тем особенным, уютным духом, какой бывает только в избах, где живут дружно, спокойно, где каждая вещь лежит на своём месте, а каждый угол дышит покоем. Пахло здесь не так, как в его собственном доме. У него пахло щами да кислым хлебом, а здесь — травами, ягодами, мёдом и ещё чем-то неуловимым, лесным, чистым. Этот запах, казалось, проникал в самую грудь, расслаблял, убирал ту жёсткую, воинскую настороженность, с которой он прожил последнее время.

В горнице было светло, стол стоял накрытый чистой скатертью, на нём — миска с пирогами, кувшин с взваром, мед в сотах, краюха свежего хлеба. И не успел Егор оглядеться, как из-за лавки, где она, видно, возилась с куклой, выскочила Настенька.

— Папа! Папа! — завизжала она тоненьким, счастливым голоском и, не чуя ног, бросилась к нему.

Он подхватил её на руки, прижал к груди, чувствуя, как маленькие ручонки обхватывают его шею, как пальчики перебирают волосы на затылке, как она тычется носом в щёку, бормочет что-то своё, детское, неразборчивое, но от этого ещё более родное. И вдруг, он и сам не понял, как это случилось, на душе у него стало так светло, так легко, будто не было ни долгих переходов, ни ночных дозоров, ни крови, ни усталости. Будто всё это время он только и ждал, чтобы войти в этот дом, сесть за этот стол, прижать к себе эту маленькую, пахнущую молоком и травами девочку.

Но тут же, словно чёрная туча набежала на солнце, вспомнил он слова Агафьи. Её дрожащие губы, бегающие глаза, её «забрала, не отдаёт, самовольничает». И лицо его помрачнело, плечи напряглись, и он, всё ещё держа дочь на руках, оглядел горницу, отыскивая взглядом ту, о которой говорила Агафья. Маша стояла у печи, спокойная, тихая, смотрела на него, и в глазах её, зелёных, глубоких, не было ни страха, ни вызова — только ожидание.

— Садись за стол, Егор, — пробасил Глеб, выходя из-за перегородки. Голос у него был ровный, хозяйский, и в этом голосе чувствовалось: здесь он хозяин, здесь всё по правде, и никто никого не боится. — С дороги, поди, устал, выпей взвару, отдохни. Девочка твоя, как видишь, жива, здорова, счастлива. Поговорить успеем.

Егор сел, посадил Настеньку рядом, но та, не выдержав и минуты, сползла с лавки и убежала к Маше, устроилась у неё на коленях. Егор смотрел на это, и на душе у него было горько и сладко одновременно. Глеб разлил взвар по кружкам, ягодный, густой, пахнущий малиной и смородиной, и они пили молча, не торопясь, смакуя каждый глоток. Потом заговорили о походе, о добыче, о том, какие земли привели под руку княжескую, какие селения сожгли, какие помиловали. Глеб слушал внимательно, кивал, иногда спрашивал, и Егор отвечал, чувствуя, как отпускает напряжение, как возвращается то простое, человеческое, что остаётся за воротами, когда уходишь в поход.

Но всё это время он знал: разговор предстоит другой, тяжёлый, тот, ради которого он, собственно, и пришёл. И когда взвар был допит, а пирог съеден, Глеб отодвинул кружку, положил руки на стол, посмотрел на Егора в упор, спокойно, открыто, как смотрят, когда нечего скрывать.

— Вижу, наговорили тебе дома, — сказал он, и голос его стал глубже, серьёзнее. — Агафья, поди, постаралась, слезами да причитаниями. А ты слушал, да молчал, да в себе носил. Так ведь?

Егор кивнул, не отводя взгляда.

— Дело такое, Егор, — продолжал Глеб, и каждое слово его падало в тишину, как камень в воду, расходясь кругами. — Маша, сам помнишь, как к нам попала, еле живую отняли у изуверов. С тех пор она не переносит, когда бьют детей. Не переносит и всё. Как видит, так сердце у неё кровью обливается. А Настя твоя, — он перевёл взгляд на Машу, на девочку, что сидела у неё на коленях, — Настя твоя вся в синяках была, когда Маша её принесла. Синяки старые, свежие, один на одном, и ссадины, рёбра с трещинами. Если не веришь, то у лекарки спроси, у Настасьи. Она лечила, она подтвердит.

Егор побледнел. Рука его, лежавшая на столе, сжалась в кулак, и жилы на ней вздулись, напряглись. Он смотрел на Глеба, на Машу, на дочь, которая сейчас, ничего не подозревая, играла бахромой Машиного платка, и слова застревали в горле.

— Это не падала она, — голос Глеба стал твёрже, но не жёстче, скорее печальнее. — Шустрая она, как все дети, и упасть могла, конечно. Но такие ушибы не от падений, от руки человеческой. И как мучили-то малышку, — он покачал головой, и в этом движении было столько боли, сколько бывает у отца, глядящего на чужое страдание, которое могло стать своим. — На видимых частях ни следа, лицо чистое, ручки, ножки тоже, а всё остальное битое, ломаное, заживало и снова битое. Так, чтобы никто не увидел, чтобы под одеждой было спрятано. Только Маша увидела и забрала до твоего возвращения, потому что не могла иначе.

Егор сидел, не двигаясь. В голове у него было пусто и звонко, как после удара. Потом мысли, тяжёлые, чёрные, хлынули потоком, сметая всё на своём пути. Он вспомнил, как просил Агафью присмотреть за девочкой, как та уверяла, что всё будет хорошо, что Настенька как у Христа за пазухой. Как он уходил в поход, спокойный, уверенный, что дочка в надёжных руках. А она, выходит, в это время…

— Кто это делал? — спросил он, и голос его, хриплый, сдавленный, прозвучал чужим, не своим. — В курсе?

Глеб помолчал, глядя на него. Взгляд у кузнеца был тяжёлым, но спокойным, и в этом спокойствии было что-то, что заставило Егора стиснуть зубы и сдержать ту ярость, что поднималась в груди.

— Твой дом — тебе и разбираться, — сказал Глеб негромко. — Мы своё сделали. Девочку спасли, выходили, пригрели, а кто бил, ты сам узнаешь. И решение сам примешь. Ты отец, тебе и решать.

Маша поднялась из-за стола, осторожно пересадила Настеньку на лавку, подошла к Егору. Он поднял на неё глаза. Она стояла перед ним, тонкая, светлая, и в глазах её, зелёных, глубоких, не было ни торжества, ни жалости.

— Я не хотела тебя обидеть, Егор, — сказала она тихо. — Не хотела, чтобы ты думал, что я отнимаю у тебя дочь. Но я не могла её там оставить. Прости, если что не так.

Егор молчал. Смотрел на неё, на дочь, на Глеба, на Варвару, которая стояла у печи, вытирая слёзы, на этот дом, где пахло травами и покоем, и чувствовал, как в груди, вместе с яростью и болью, поднимается благодарность.

— Спасибо, что дочку спасли.

Маша покачала головой, не принимая благодарности, и отошла к печи.

Егор поднялся. Настенька, увидев, что отец встаёт, сползла с лавки, подбежала к нему, обхватила ногу.

- Побудь тут с Машей.

Егор вышел со двора. Шёл не спеша, и каждый шаг давался ему с трудом. В голове его, как в старой, застоявшейся воде, ворочались мысли. Глупым он не был. Служил у боярина, в походах бывал, людей видел, знал, как они лгут, как изворачиваются, как прячут правду. И сейчас он думал не о том, кто бил. Это было ясно. Нянька? Няньки менялись, а синяки не проходили.

Агафья= гордилась тем, что только она моет и укладывает девочку спать, только она за ней ходит, только она знает все её повадки. Не могла она не видеть, не могла не знать. Или видела и молчала, закрывала глаза, отворачивалась, чтобы не ввязываться. Или сама делала. Егор сжал кулаки так, что ногти впились в ладони.

Вспомнил он, как Агафья говорила, что детей не любит, как смотрела на чужих ребятишек холодом, с неприязнью. Как своё дитя, когда оно у них было, «заспала», как она говорила. И как после того больше детей не было, и она даже не горевала. Егор тогда не придал значения, мало ли, горе у каждого своё. А теперь всё вставало на свои места. Агафья всегда была рядом. И никто, кроме неё, не имел доступа к девочке так близко.

Он вздохнул глубоко, тяжело, как вздыхают перед тем, как взвалить на плечи непосильную ношу. На решения он был скор, военная привычка: взвесил, прикинул, рубанул. Но сейчас решение это было не врага на поле боя. И сердце его ныло, и в груди поднималась такая ярость, какой он не чувствовал даже в самом жестоком бою.

— Погоди, Агафья, Погоди. Я с тобой ещё поговорю.

И зашагал к дому, где, он знал, его ждут не с хлебом-солью, а с ложью, которую надо будет вывести на свет. А за его спиной, в доме кузнеца, пахло травами и ягодами, и Маша, глядя в окно на удаляющуюся фигуру, желала защиты для девочки и правды для её отца.