РАССКАЗ. ГЛАВА 1.
Арина открыла глаза за два часа до рассвета.
Это умело не тело — оно ломило, хотело ещё провалиться в тяжёлую темноту. Открывала привычка. За десять лет крестьянской работы, которую она помнила с семи, спина сама поднимала её с печи, едва за окном серело.
Печь ещё дышала теплом. Рядом возился Пашка — брат, восемь лет, сосал кулак во сне. Сестра Нюрка, пяти лет, прижалась к Арининому боку, как цыплёнок к наседке.
Мать спала на лавке под тулупом — стонала во сне, выла тоненько, по-звериному.
Отец… отец храпел в переднем углу.
От него пахло вчерашним самогоном, кислой капустой и тем особым, горьким духом, который появляется, когда мужик пьёт третий день подряд.
Арина спустила босые ноги на земляной пол.
Доски были холодными, как лёд на реке в ноябре. Она посидела минуту, собирая себя по косточкам. Пятнадцать лет. А лицо — будто двадцать пять. Руки — все тридцать: красные, в трещинах, с почерневшими ногтями.
Ладони помнили сено, навоз, золу, мокрую землю, глину, которой обмазывали печь. И ни разу — цветок. Или шёлк.
— Господи, благослови, — шепнула она одними губами, перекрестилась на тёмный угол, где тускло мерцала лампадка.
Она натянула залатанную юбку, бушлат — отцовский, старый, перешитый на неё, — и вышла во двор.
****
Мороз щипнул за щёки сразу, со всей злостью марта, который не хочет уступать весне.
Звёзды ещё висели над крышами — острые, редкие, как осколки стекла. Снег под ногами скрипел так, что, казалось, слышно на всю деревню.
Арина потянулась к сараю.
Корова Звёздочка заворочалась, услышав шаги — тёплое, тяжёлое тело вздохнуло в темноте.
— Ну, здравствуй, кормилица, — Арина погладила корову по шершавому боку, прижалась щекой. От Звёздочки пахло парным молоком, навозом и тем глубинным, деревенским покоем, которого не было ни в избе, ни в поле. — Потерпи, милая.
Сейчас дам сена.
Она зажгла керосиновый фонарь — жёлтый свет выхватил из темноты дощатые стены, ведро, доёнку, вилы. Села на низенькую скамеечку, пристроила ведро между колен.
Молоко потекло тонкими струйками — белыми, густыми, живыми. Шипело в ведре, пенилось.
Арина доила и смотрела, как пар поднимается к фонарю, кружится, тает. Думала о своём.
Вчера на речке, у проруби, она встретила Лёшку.
Плотника. Не местного — из-за реки, из Ключей. Он городской, просто приехал в деревню .
Приехал чинить колхозный амбар — крыша прохудилась, гниль пошла. Они столкнулись нос к носу, когда она шла с вёдрами.
Он улыбнулся. Просто улыбнулся — широко, по-мальчишески, и сказал: «Дай помогу».
Вёдра были тяжёлые — наверное весили по три ведра каждое.
Он взял их, как пушинки.
Шёл рядом, и плечо его почти касалось её плеча.
Арина чувствовала жар — даже сквозь фуфайку, даже на морозе. Он пах сосной и стружкой.
— Как звать-то тебя? — спросил.
— Арина.
— А меня Алексей.
— Знаю, — вырвалось у неё, и она тут же захотела провалиться сквозь лёд.
Он засмеялся. Негромко, как-то по-домашнему.
— Откуда знаешь?
— Бабы болтали, — буркнула она, глядя в снег.
— А ты что, не баба?
Тут она подняла глаза. Посмотрела прямо. Сказала то, чего не должна была говорить:
— Девка я ещё.
И покраснела — до корней волос, до шеи, до ключиц, которые виднелись из-под рваного ворота.
Он поставил вёдра у калитки, помолчал. Потом снял свою шапку — старую, заячью — и надел ей на голову. Большую, тёплую, пахнущую им.
— Носи, — сказал. — Уши мёрзнут у тебя.
И ушёл.
А она стояла как вкопанная.
Потом спохватилась — надо доить, ужин варить, Пашку в школу деревенскую собирать — и побежала.
Но всю дорогу чувствовала его тепло на макушке.
****
Ведро наполнилось до краёв. Арина поставила его в сени — к утру сливки поднимутся, мать соберёт на масло. Вздохнула.
Надо было будить домашних.
В избе уже ворочались
. Мать сидела на лавке, расчёсывала волосы — седые, редкие, хотя ей только тридцать семь.
Всё хозяйство на ней: и колхозная пахота, и дом, и пьяный муж.
Лицо у матери было как выскобленная половица — без жира, без румянца, одни морщины и усталость.
— Подоить надо, — сказала мать, не глядя.
— Уже надоила, — Арина поставила на стол чугунок со вчерашними щами.
— Добрая ты у меня, — мать вдруг посмотрела на неё.
Взгляд скользнул по шапке — не Арининой, чужой, заячьей.
— Чья это ?
— Нашла, — быстро сказала Арина и отвернулась к печи.
Мать не поверила. Но не спросила больше.
В переднем углу заворочался отец. Сел на кровати — лохматый, красный, с мешками под глазами. Протёр лицо ладонями.
Посмотрел на Арину мутным взглядом.
— Хлеб есть хоть ?
— Есть, тять.
— Неси.
Она отрезала краюху — толстую, в пол-ладони
. Отец сжевал её молча, не запивая. Потом встал, натянул портки и вышел во двор — может, к нужнику, может, к соседу за добавкой.
Арина не знала и не хотела знать.
Она разбудила Пашку
. Тот капризничал, не хотел в школу — «Опять Мишка дразнится будет». Нюрка заплакала, когда Арина посадила её разбудила.
В избе закрутилась обычная утренняя карусель: сковорода шипит, дети орут, мать молча перебирает картошку в подполе — гнилую отдельно, хорошую в суп.
Арина стояла у окна, глядела на улицу.
Мартовское солнце только-только поднималось над крышами — розовое, обещающее.
Снег блестел так, что глаза резало.
И вдруг она увидела.
По дороге, мимо их избы, шёл он. Алексей.
В расстёгнутом полушубке, без шапки — его шапка сейчас была на Арининой голове.
Он нёс на плече топор и ящик с инструментами. Шёл легко, несмотря на мороз. И, поравнявшись с их окном, замедлил шаг.
Повернул голову.
Она отшатнулась. Сердце заколотилось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев.
— Арина! — крикнула мать из подпола.
— Картошку чистить будешь?
— Буду, — ответила она, не отрывая взгляда от окна.
Но его уже не было.
Только следы на снегу — глубокие, чёткие, уходящие к колхозному амбару.
И где-то там, в конце следа, он.
Арина медленно выдохнула. Перекрестилась на лампадку. И пошла чистить картошку.
Потому что жизнь не ждала.
Потому что надо было кормить, стирать, топить, доить, полоть, жать, молчать и терпеть.
Потому что она — Арина, в пятнадцать лет, а уже за плечами — целая вечность.
И только шапка на голове пахла сосной и обещанием того, чего не могло быть. Не должно было быть. Но было.
*****
Арина вышла за ворота через час.
Солнце уже поднялось выше — белое, мартовское, обманчиво теплое.
Снег искрился так, что глаза слезились.
По дороге тянулись в колхозную контору бабы — в платках, бушлатах, с узелками.
Нынче давали наряд на очистку семенного зерна.
Арина знала: мать пойдет позже, а ей велела идти первой — «занимать место у веялки, пока другие не расхватали».
Но Арина пошла не прямо.
Она свернула к амбару — старому, низкому, с провалившейся крышей. Амбар стоял на отшибе, за огородами, у самой реки.
Туда редко кто ходил: говорят, по ночам там мыши бегают размером с кошку, а прошлой осенью какой-то бродяга повесился на стропилах. Правда это или нет — Арина не знала.
Знала другое: сегодня там работает Лёшка.
***
Она шла и ругала себя последними словами.
«Дура. Куда прёшь?
Что скажешь? Шапку отдать — и всё?
Или просто стоять столбом?»
Ноги несли сами.
У амбара она остановилась, перевела дух. Сердце колотилось где-то в животе.
Изнутри доносился стук — ровный, уверенный. Тук-тук. Тук-тук.
Топор входил в дерево, и дерево отвечало.
— Эй, — позвала она тихо. Не услышал.
— Эй, плотник! — громче.
Стук прекратился.
В дверном проёме показался Алексей. Без полушубка — в одной холщовой рубахе, подвязанной верёвкой, рукава закатаны до локтей
. Руки у него были крупные, в ссадинах, с въевшейся смолой под ногтями.
Но двигались они мягко, будто каждый палец жил своей головой.
— Арина, — сказал он, и имя её в его устах прозвучало иначе — длиннее, теплее, чем всегда.
— Заходи.
Она вошла.
Внутри пахло сырым деревом, стружкой, морозом, который пробивался сквозь щели.
На земляном полу лежали доски — свежие, жёлтые, пахучие.
Алексей сколачивал новые стропила. Топор торчал в чурбаке, рядом стояла кружка с водой.
— Шапку твою принесла, — Арина достала из-за пазухи заячью шапку, протянула.
— Спасибо. Уши и правда грела.
Он взял, кинул на доски.
— А мне теперь без неё не холодно, — усмехнулся.
— Работа греет.
Она не знала, куда девать глаза. Смотрела на стружки — они закручивались золотыми спиралями, пахли лесом.
На его руки.
На шею — там билась жилка, когда он держал топор.
— Ты чего пришла-то? — спросил он не грубо, а так — любопытно, по-доброму.
— Так. Мимо шла.
Он хмыкнул.
Глаза у него были серые, с золотинками, как утренний лёд.
Он смотрел прямо, без деревенского обыкновения отводить взгляд. Арине казалось, что он видит всё: и латки на юбке, и трещины на руках, и то, как она кусает губу, когда волнуется.
— Садись, — он кивнул на чурбак. — Отдохни.
До веялки ещё время есть.
Она села.
Он взял топор, подошёл к новой доске.
Наметил линию, прищурился. И ударил.
Топор вошёл ровно, как в масло. Доска треснула с мягким, сочным звуком.
— Откуда ты сам-то? — спросила Арина, чтобы что-то сказать.
— Из Ключей. Три версты от вас.
Не знаешь?
— Знаю. Там у меня тётка двоюродная замуж вышла. В тридцатом ещё.
— Ну вот, — он отложил топор, вытер лоб рукавом.
— А я из тех Ключей. Только в городе жил. В Ленинграде. Пять лет.
— В Ленинграде? — Арина вытаращила глаза.
Она о Ленинграде знала только, что он большой и там царя убили.
Или не царя.
Кого-то убили.
— Учился на столяра. В ремесленном, — он сел на доски напротив, достал из кармана кисет с махоркой.
—Курить будешь?
— Не курю.
— И правильно. — Он свернул цигарку, чиркнул кресалом. Затянулся, выпустил дым вверх, к дырявой крыше.
— А потом отец заболел.
Вернулся. Тятю схоронил, мать одна осталась.
Вот и хожу по деревням — плотничаю.
— А семья? — спросила Арина и сама испугалась.
Вопрос был не девичий. Слишком прямой.
Он посмотрел на неё. Долго. Так, что она заёрзала.
— Нету семьи, — сказал тихо.
— Ни жены, ни детей.
Был бы кто — не шатался бы по чужим углам.
Повисло молчание.
В амбаре было слышно, как мыши скребутся в углу, как за стеной вздыхает река подо льдом, как Аринино сердце — гулко, глупо, предательски.
— А ты замужем? — спросил он вдруг.
— Нет, — выдохнула она. — Кто ж меня возьмёт?
Бесприданница, отец — пьяница, мать — надорванная.
Дети на шее.
— Красивая ты, — сказал он просто. Как про погоду.
Или про то, что сегодня доски хорошие.
— Вот кто возьмёт.
Арина вскочила.
Стул — чурбак — опрокинулся. Она подхватила его, поставила обратно. Руки тряслись.
— Ты чего? — он не двинулся с места, только брови поднял.
— Ничего. — Она попятилась к выходу. — Мне пора.
Мать убьёт.
— Арина, — он встал.
Шагнул к ней. Не близко — на два шага.
Но ей показалось — на один вздох. — Ты не бойся меня.
Я не лихой.
Я так… К слову.
Она остановилась.
Посмотрела на него снизу вверх.
Он был выше на голову.
Широкий в плечах, даже в этой рваной рубахе. От него пахло махоркой, смолой и потом — не противным, а живым, мужским.
— Я не боюсь, — сказала она.
— Тогда приходи завтра. — Он не просил
. Утверждал. — Я тут до вечера. Доски кончу — рамы на складе начну.
Топор у меня хороший, — он усмехнулся. — Посмотришь, как дерево поёт.
Она вышла на свет.
Снег ударил в глаза белизной. Она зажмурилась, постояла, вдыхая морозный воздух. В ушах стучало.
В груди — теснило.
«Не ходи, — сказала себе. — Не ходи больше. Засмеют.
Подумают — бегаешь к мужику. Испортят имя.»
И пошла.
Прямиком к веялке. И мимо. И к амбару.
Она вернулась через полчаса. С краюхой хлеба в узелке и кринкой молока, которое сняла тайком, пока мать не видела.
— Поешь, — сунула ему в руки. — Работаешь много.
Голодный небось.
Он взял.
Кусок хлеба зажал в кулаке, молоко отхлебнул прямо из кринки.
Смотрел на неё поверх глиняного края. И улыбался — той улыбкой, от которой у Арины ноги делались ватными.
— А ты, я гляжу, хозяйственная, — сказал, вытирая губы.
— Мать не ругала?
— Не узнала, — шепнула Арина.
И тут же испугалась. Слишком много правды для одного дня. Слишком много себя.
Она развернулась и почти выбежала из амбара.
На этот раз — не оглядываясь. Но спиной чувствовала: он стоит в дверях и смотрит вслед.
Долго. Пока она не свернула за угол, не скрылась в прятливом мартовском солнце.
***
Вечером Арина мыла полы в избе.
Отец уснул на кровати не просыхая. Мать ушла к соседке — занять дрожжей для завтрашнего хлеба. Пашка с Нюркой возились на печи, шептались про то, что Арина сегодня странная — «не ругается даже».
Она намочила тряпку, отжала
. Ведро с водой стояло у порога. Вода была холодная, с сосулькой — мать не велела греть, «не барские». Арина водила тряпкой по половицам, и в голове крутилось одно и то же: «приходи завтра». «Красивая ты».
«Топор у меня хороший».
Она остановилась у окна
. Стекло запотело.
Она провела пальцем — выскребла полоску
. В неё глянула мартовская звезда — одна, яркая, названия которому Арина не знала.
В городе, поди, у каждой звезды имя есть. А в деревне — просто звезда. Светит — и ладно.
— Арин, — позвал с печи Пашка. — А правда, что плотник тот — колдун?
— Кто сказал?
— Мишка.
Говорит, он доски так режет, будто они сами под топор ложатся. И смотрит — прямо в душу.
Арина усмехнулась. Тёмной, невесёлой усмешкой.
— Не колдун, Паш. Просто мастер.
— А чего ж ты тогда краснеешь, когда про него?
Она ничего не ответила.
Вылила грязную воду за порог, повесила тряпку на шесток.
Задула лампу. Легла на лавку, укрылась тулупом — свой бушлат отдала Нюрке, та зябла.
В темноте было хорошо. Никто не видел её лица. А оно — горело. И не от печи.
«Господи, — прошептала она в потолок. — Зачем Ты такого создал? И зачем меня мимо него провёл?»
Лампадка мерцала в углу. Спаситель на иконе смотрел устало, по-человечески.
Не отвечал.
Арина закрыла глаза. И увидела — его руки. Смола под ногтями. И доски, которые поют.
****
Прошла неделя.
Арина ходила к амбару каждый день. То утром, перед веялкой — принесёт молока или картошки печёной.
То в обед, когда мать думала, что она на колхозном току.
То вечером, под самым закатом — будто проверить, не замёрз ли плотник в нетопленом сарае.
Она не задавала себе вопрос «зачем». Знала: за тем, что без этого нельзя
. Как нельзя не дышать, не пить, когда в горле пересохло.
Алексей работал молча, но в её присутствии — иначе.
Топор ложился мягче, доски слушались, и он иногда напевал — негромко, что-то городское, про «вагончик» и «тёплый дождь».
Арина не понимала слов, но голос у него был низкий, чуть хрипловатый — от махорки, наверное, — и от этого голоса у неё внутри что-то переворачивалось, как лёд на реке весной.
Они почти не трогали друг друга. Разве что случайно — когда он передавал ей кружку, когда она поправляла доску, которую он строгал.
Но от этих случайных касаний у Арины немели пальцы, а Алексей отводил глаза и начинал дышать чаще.
Сегодня он сказал:
— Пойдём к реке. Устал я. И ты устала.
Она хотела отказаться — «меня мать ждёт, корову не доеную оставила». Но вместо этого кивнула.
*****
Река спала подо льдом, но уже не мёртвым сном, а тем тревожным полусном, когда вот-вот — и треснет, пойдёт, задышит.
Лёд был сизый, в крапинку, с проталинами у берегов.
Вода сочилась тонкими струйками, пахло сыростью, прелым прошлогодним листом и весной — той, что ещё только обещала, но уже щипала в носу.
Они сели на обрыве, на старом бревне, которое выперло из снега. Арина — с краю, на почтительном расстоянии.
Алексей — рядом, локти на колени, смотрит на реку.
— Скучаешь по городу? — спросила она, чтобы нарушить тишину.
— Скучаю, — он не обернулся.
— Там трамваи. Фонари. Люди спешат, все куда-то идут.
А здесь… здесь время стоит.
— Это плохо?
— Не знаю, — он повернул голову, посмотрел на неё.
В серых глазах отражался лёд. — Может, и хорошо.
Здесь, по крайней мере, видно, что на самом деле важно.
— И что важно?
— Корова. Дрова. Крыша над головой, — он усмехнулся. — И чтобы кто-то ждал вечером.
Арина опустила глаза.
На коленях у неё лежали руки — красные, потрескавшиеся, с заусеницами.
Она спрятала их в рукава.
— У тебя руки грубые, — сказал он вдруг.
Она отдёрнула — поздно.
— От работы, — буркнула. — Не барские.
— Я не поэтому, — он взял её за запястье.
Осторожно, как стеклянную. Вытащил руку из рукава.
Разжал ладонь. Провёл большим пальцем — по мозолям, по трещинам, по шраму от серпа — два года назад порезалась, зашивала сама.
— Такие руки… ими только доброе делать.
А ты всё таскаешь, метёшь, доишь.
— А что ещё делать? — голос у Арины дрогнул.
— Не знаю. — Он не отпускал её руку. — Цветы, например, сажать.
Она чуть не засмеялась
. Цветы. В их огороде — картошка, капуста, репа. Цветы — баловство, барство, грех. Мать говорила: «Цветы — это когда есть что есть».
— У нас в Ленинграде, — продолжал он, глядя куда-то поверх реки, — на Невском, девушки с цветами ходят. С такими… большими, как головы.
И улыбаются. Просто так, не потому, что надо.
— А у нас не просто так, — Арина выдернула руку.
Не грубо, но твёрдо. — У нас улыбаются, когда картошка уродилась.
Или когда корова двойню принесла.
— Жёстко вы тут живёте, — тихо сказал он.
— Привыкли.
Они замолчали.
Солнце клонилось к закату, и лёд на реке стал розовым — нежным, как девичья щека перед первым поцелуем. Где-то за лесом кричала ворона — картаво, надрывно.
С колхозного двора доносился лязг — там чинили плуг.
— Арина, — он сказал это так, что она вздрогнула.
— Ты замуж-то хочешь?
Она долго молчала. Комкала в рукаве край юбки.
— Хочу, — выдохнула наконец. — Только за кого?
В деревне все парни переженились. Кто остался — либо пьют, либо рукастые слишком, либо… — она запнулась.
— Либо на меня не глядят.
Дочь врага. Не врага, а раскулаченного.
Всё равно — пятно.
— А я гляжу, — сказал он. — Каждый день. И не вижу никакого пятна.
Она подняла голову.
Глаза у неё были мокрые — она не плакала, нет. Просто весенний воздух, и ветер с реки, и эти его слова — невыносимые, неправильные, невозможные.
— Ты меня не знаешь, — сказала она. — Я злая бываю.
Кричу на Пашку.
Мать иногда ненавижу — за то, что терпит отца.
А отца… — она сжала кулаки. — Иногда хочется, чтоб он не проснулся.
— Это не злость, — он покачал головой.
— Это усталость. И боль.
— Одна боль, — усмехнулась Арина горько. — Я и сама не пойму, где кончаюсь и начинается эта боль.
Он подвинулся ближе.
Теперь между ними было не бревно — а ладонь.
Арина чувствовала тепло его плеча. Захотелось прижаться — так, чтобы кости хрустнули.
Чтобы он обнял и сказал: «Никуда не пущу. Будешь со мной. И цветы посадим».
Но он не обнимал.
Сидел рядом, глядел на реку, и молчал. И это молчание было тяжелее любых слов.
— Алексей, — позвала она.
— М?
— Ты надолго в наших краях?
— Пока работу не закончу. А там — может, в другую деревню.
Может, в город вернусь.
— Вернёшься? — у неё перехватило дыхание.
— Не знаю. — Он повернулся к ней. Взял за подбородок — пальцами, грубыми, в смоле.
Заставил смотреть в глаза. — А ты как хочешь?
Она не ответила. Не могла. Потому что правда была слишком большой, слишком страшной, слишком похожей на грех.
«Хочу, чтобы ты остался.
Хочу, чтобы ты увёз меня отсюда. Хочу, чтобы моя жизнь кончилась и началась заново — с тобой, в городе, где девушки с цветами улыбаются просто так.»
Вслух она сказала:
— А я никто, чтоб хотеть.
Он убрал руку. Отвернулся.
Достал кисет, закурил — жадно, глубоко, будто задыхался.
— Дура ты, Арина, — сказал не зло, а тоскливо. — Самая красивая дура на свете.
Она встала. Ноги затекли — сидели долго. Снег под сапогами захрустел мерзло, по-вечернему.
— Мне пора, — сказала. — Мать заругает.
— Иди, — он не поднялся. — Я ещё посижу.
Она сделала шаг, другой. Остановилась.
— Алексей…
— Что?
— Ты завтра придёшь в амбар?
Он посмотрел на неё снизу вверх. В сумерках его лицо казалось старым — уставшим, выжженным, как поле после пожара.
— А ты придёшь?
— Приду.
— Тогда и я приду.
Она пошла к деревне. Снег под ногами скрипел, звезды зажигались одна за другой — быстрые, колючие. Ветер тянул с реки, пахло талой водой и ещё чем-то — горьким, сладким, отчего кружилась голова.
У калитки она обернулась. На обрыве ещё теплился огонёк цигарки — маленький, живой, как светлячок. Потом он моргнул и погас.
Арина вошла в избу.
Мать сидела за столом, перебирала крупу.
Пашка с Нюркой уже спали на печи. Отец храпел на кровати.
— Где была? — спросила мать, не глядя.
— На речке. Дышала.
— Надышалась?
Арина не ответила. Сняла бушлат, повесила на гвоздь. Села к столу, взяла горсть пшена — помогать перебирать.
И только тогда заметила: мать смотрит.
Прямо, по-бабьи, как смотрят, когда всё знают, но ждут, что ты скажешь первая.
— Арина, — мать понизила голос, чтобы отец не услышал.
— Ты с этим плотником не якшайся. Люди видят. Ходят слухи.
— Какие слухи? — сердце ухнуло вниз.
— Разные.
Что бегаешь к нему.
Что подолгу в амбаре сидите. Что он… — мать запнулась, подбирая слово.
— Что он руки распускает.
— Врёшь, — вырвалось у Арины. Громко. Слишком громко.
Мать побледнела. Схватила её за руку выше локтя — пальцы худые, цепкие, как когти.
— Тихо ты. Разбудишь отца.
Они замерли. Из переднего угла донеслось всхрапывание — отец перевернулся на другой бок, но не проснулся.
— Мам, — Арина выдохнула, сбрасывая руку.
— Он хороший. Он ничего…
— Мне плевать, хороший он или нет, — перебила мать.
— Ты — девка на выданье.
Репутация — всё. Опозоришься — замуж не возьмут.
А кому ты нужна будешь с позором? Никому.
Даже плотнику этому.
— А если он возьмёт?
Мать замолчала.
Долго смотрела на дочь — так, будто видела впервые.
В ламповом свете лицо её было старым, морщинистым, но глаза — молодыми.
В них стояла та же боль, которую Арина носила в себе.
— Он уедет, — сказала мать тихо, почти шёпотом. — Все они уезжают. А ты останешься. С брюхом
. Или с душой разбитой. И то и другое — не жилец в деревне.
Арина встала.
Пшено рассыпалось по столу — она не заметила.
Пошла к лавке, легла лицом к стене.
— Не ложись не умывшись, — сказала мать в спину.
— Отстань.
Мать вздохнула. Погасила лампу.
В темноте было слышно, как за окном ветер гонит позёмку. Как мыши скребутся за печью. Как Нюрка всхлипывает во сне.
Арина лежала с открытыми глазами и думала об одном: «Он уедет. Все они уезжают. А я останусь.»
И плакала — беззвучно, в подушку, чтобы никто не услышал.
Но мать слышала. И не спала тоже.
****
Прошло ещё две недели.
Март кончился, начался апрель — мокрый, шумный, с капелью по утрам и грязью по колено. Снег оседал на глазах: ещё вчера сугробы стояли по забор, а сегодня от них остались серые, ноздреватые горбы, из которых бежала вода. Дороги раскисли так, что телега тонула в жиже.
Бабы ругались — сапоги не просыхали, ребятишки ходили босиком по лужам, и никто не боялся простуды: весна лечила сама.
Арина теперь встречалась с Алексеем не в амбаре — там кончил работу, перебрался на колхозный склад чинить рамы.
Но ходила всё равно.
Находила предлоги: то матери скажет, что в сельпо за солью, то — что к тётке Матрёне за семенами.
И бежала. Бежала через всю деревню, не замечая ни грязи, ни собак, ни бабьих взглядов — острых, как вилы.
Она знала, что о них говорят.
Знала, что соседка Марфа уже трижды видела, как она «шмыгает к складу, как мышь».
Знала, что парни на посиделках посмеиваются: «Аришка-то нашего плотника присушила». Знала — и не могла остановиться.
Потому что когда она входила в склад, пахнущий сухим деревом и олифой, и он поднимал голову от работы, и улыбался — мир становился другим.
Светлее. Теплее.
В нём не было ни пьяного отца, ни вечно уставшей матери, ни колхозных нарядов, от которых ныла спина.
В нём был только он. И она.
— Смотри, — Алексей протянул ей дощечку, гладко выстроганную, пахнущую сосной.
— Понюхай.
Она понюхала. Закрыла глаза.
— Как лес летом, — сказала. — Когда земляника поспевает.
— А я в городе забыл, как пахнет живое дерево, — он взял дощечку, положил в сторону.
— Там всё пахнет железом и керосином.
— А ты бы хотел здесь остаться? — спросила она.
В который раз.
Он не ответил. В который раз.
*****
В тот день случилось то, чего Арина боялась больше всего.
Она возвращалась со склада, когда у околицы её перехватила Марфа — бабища с руками-граблями и ртом-западнёй.
— Стой, касатка, — Марфа вышла из-за угла, загородила дорогу.
На ней был засаленный фартук и платок, съехавший набок. — Поговорить надо.
Арина остановилась. Сердце ёкнуло, но она сжала зубы.
— Здравствуйте, тётя Марфа.
— Какая я тебе тётя? — Марфа сложила руки на груди.
— Ты мне не родня, слава богу. А ты, я гляжу, к складу повадилась.
Часто ходишь.
— По делу, — Арина попыталась обойти, но Марфа шагнула следом.
— По какому такому делу? Рамы чинить? Аль плотник один не справляется?
— А вам какое дело? — Арина подняла голову.
Голос дрожал, но она держалась.
— А такое, — Марфа понизила голос, но не сделала его тише — скорее злее, шипучее.
— Что я мать твою уважаю.
И не хочу, чтоб дочь её по миру пустила.
Ты думаешь, никто не видит?
Все видят. И бабы, и мужики. И председатель, между прочим, тоже.
— Я ничего дурного не делаю, — сказала Арина, чувствуя, как горло сдавливает обида.
— А что ты делаешь? — Марфа наклонилась к самому лицу.
От неё пахло кислой капустой и старостью.
— Бегаешь к мужику чужому, сидите там вдвоём, до ночи.
А он, между прочим, не жених тебе. И не будет
. Потому что такие, как он, не женятся на таких, как ты.
— Каких — таких? — Арина почувствовала, как по щекам ударила краска.
— Дочерью раскулаченного, — выплюнула Марфа. — Бесприданницей.
С пьяницей-отцом.
Кому ты нужна? Плотник этот — городской, учёный.
Он посидит, потешится и уедет.
А ты останешься с дырой в подоле. Поняла?
Арина побелела. Так, что веснушки на носу стали чёрными.
— Вы… — она не могла подобрать слова. — Вы не смейте…
— А вот посмей, — Марфа развернулась и пошла прочь, бросив через плечо: — Матери передай привет.
И скажи, чтоб дочь приструнила. А то сама приструнит не хай.
Арина стояла посреди улицы, на ветру.
Вокруг таял снег, с крыш падали сосульки, разбивались со звоном. Где-то за деревней кричали грачи — хрипло, тревожно.
Она не плакала. Только сжала кулаки так, что ногти впились в ладони.
***
Домой вернулась поздно.
Мать сидела на крыльце — не вошла в избу, ждала. Увидела Арину, встала.
— Была у склада? — спросила без надежды.
Арина кивнула. Лучше было соврать, но она устала врать.
— Заходи, — мать открыла дверь. — Поговорим.
Внутри было душно.
Отец ушёл к кузнецу — пить, наверное, или просто так, от безделья. Пашка с Нюркой сидели на печи, играли в тряпичную куклу. Они не слушали — или делали вид.
Мать села за стол, положила руки перед собой.
Руки были синие от холода — она с утра на реке полоскала бельё, прорубь уже почти растаяла, вода ледяная.
— Садись, — сказала.
Арина села напротив.
— Марфа приходила, — мать смотрела в сторону, на лампадку. — Всё рассказала.
И что ходишь, и что прячешься, и что люди видели.
— Мам, я…
— Дай договорить. — Мать подняла руку.
— Я не слепая. Я всё знала. С того самого дня, как ты его шапку принесла. И молчала.
Думала, само пройдёт. Но не проходит?
— Не проходит, — прошептала Арина.
— И что ты собираешься делать?
Арина молчала.
Потому что ответа не было. Она знала только, что не может не ходить. Не может не видеть. Не может не чувствовать, как внутри разливается что-то огромное, горячее, непрошеное.
— Он тебя пальцем тронул? — спросила мать прямо.
— Нет, — Арина покраснела до ушей. — Он… он хороший.
— Хорошие тоже уезжают, — мать вздохнула. Взяла со стола краюху, отломила половину, протянула дочери.
— Ешь. И слушай меня. Я тебе не враг.
Арина взяла хлеб, но есть не стала. Крошила пальцами, смотрела на жёлтый мякиш.
— Я молодая была, — сказала мать тихо, почти шёпотом, чтобы дети не слышали. — До войны ещё. И любила одного парня. Из соседней деревни. Красивый, весёлый, гармонист.
Мы встречались у реки, как вы сейчас. Целовались в кустах. И он обещал жениться.
Арина подняла глаза. Мать никогда не рассказывала о себе.
— А потом его отец сказал: «Не возьму в дом дочь нищей. Ищи другую».
И он… он не стал спорить.
Уехал в город. Женился на другой. А я через год вышла за твоего отца. Потому что больше никто не брал.
— Ты его любила? — спросила Арина. — Отца?
Мать долго молчала. Потом покачала головой — чуть-чуть, едва заметно.
— Я его жалела, — сказала. — И себя. Думала, вдвоём легче
. А вышло — вчетверо тяжелее.
Она встала, подошла к окну.
Спина у неё была прямая, худая, сквозь кофту проступали позвонки.
— Я не хочу для тебя такой жизни, Арина. — Голос матери дрогнул.
— Но я не хочу, чтобы тебя опозорили.
Если он уедет — ты останешься одна. С клеймом.
Бабы сожрут.
— А если он не уедет? — вырвалось у Арины.
Мать обернулась. В глазах у неё стояли слёзы — первые, какие Арина видела за много лет.
— Если не уедет — пусть приходит свататься.
Открыто. При всех. Тогда и поговорим.
А до тех пор… — мать вытерла глаза уголком платка.
— Не ходи к нему больше
. Не позорь меня.
Арина встала. Хотела сказать, что не может. Что сердце не слушается. Что каждое утро просыпается с одной мыслью — увидеть. Но вместо этого сказала:
— Хорошо, мам. Я подумаю.
Мать посмотрела на неё долгим, тяжёлым взглядом. И ничего не ответила. Потому что обе знали: «подумаю» не значит «послушаюсь».
****
Ночью Арина не спала.
Лежала на лавке, смотрела в потолок. Луна заглядывала в окно — жёлтая, худая, как щепка. В избе было тихо — отец ещё не вернулся, мать уснула на печи с Нюркой, Пашка сопел в углу.
Она встала босиком, подошла к окну. Стекло было холодным, мокрым — оттепель.
Провела пальцем, нарисовала цветок. Получилось криво, но по-своему красиво.
«Господи, — шепнула она в темноту. — Если он есть — этот Алексей, настоящий, не обманщик — дай знак. А если нет… если уедет — забери эту любовь.
Вынь из меня.
Потому что я с ней не смогу жить. И без неё — тоже».
Луна молчала. Только где-то далеко, за околицей, залаяла собака — протяжно, тоскливо.
Арина вернулась на лавку, укрылась тулупом. Закрыла глаза и долго лежала, слушая, как капает с крыши. Кап-кап-кап. Как слёзы. Как время. Как жизнь, которая утекает сквозь пальцы, пока ты ждёшь.
*
. Продолжение следует.
Глава 2