Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ПЕПЕЛ ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Они просидели в подполе, казалось, целую вечность.
Петька потерял счёт времени.
В темноте оно текло иначе — тягуче, вязко, как смола. Иногда сквозь щели в полу пробивались звуки: тяжёлые шаги, чужая гортанная речь, лай собак, короткие очереди автоматов где-то далеко, а иногда и совсем рядом — так близко, что Санька вздрагивал и зажимал уши ладошками, а Петька прижимал его к

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Они просидели в подполе, казалось, целую вечность.

Петька потерял счёт времени.

В темноте оно текло иначе — тягуче, вязко, как смола. Иногда сквозь щели в полу пробивались звуки: тяжёлые шаги, чужая гортанная речь, лай собак, короткие очереди автоматов где-то далеко, а иногда и совсем рядом — так близко, что Санька вздрагивал и зажимал уши ладошками, а Петька прижимал его к себе, чувствуя, как колотится маленькое сердце брата.

— Петь, я пить хочу, — шептал Санька пересохшими губами.

— Потерпи, — так же шепотом отвечал Петька. — Скоро уже.

Но он не знал — скоро или нет. Может, уже ночь? Может, день?

В подполе было одинаково темно всегда.

Руки затекли, ноги затекли, спина болела от неудобного сидения на холодной земле.

Петька привалился спиной к стене, посадил Саньку себе на колени и закрыл глаза.

В голове крутились обрывки мыслей: где мать? Жива ли? Что там, наверху?

Ушли немцы или заночевали в их избе?

Санька задремал у него на руках, тяжело дыша открытым ртом. Петька слушал его дыхание и молился — тому Богу, в которого они не очень-то верили, но про которого бабка Анисья говорила, что он есть. «Господи, сделай так, чтобы всё обошлось.

Чтобы мамка вернулась.

Чтобы Санька не умер с голоду. Чтобы немцы ушли».

Сверху вдруг стало тихо.

Совсем тихо.

Даже собаки замолчали. Петька насторожился, прислушался. Ни шагов, ни голосов, ни моторов. Только ветер шуршит чем-то — может, бумагой, может, листвой.

Он посидел ещё, считая про себя до ста. Потом ещё до ста.

Тишина не нарушалась.

— Санька, — шепнул он, тряся брата за плечо. — Санька, просыпайся. Тихо только.

Санька завозился, что-то забормотал спросонья. Петька зажал ему рот ладонью.

— Тихо, говорю. Я наверх посмотрю. Сиди здесь. И не высовывайся, пока я не позову.

Понял?

Санька кивнул в темноте, и Петька почувствовал, как брат вцепился в его руку.

— Не уходи, — прошептал Санька. — Боюсь.

— Я быстро. Ты считай. До ста сосчитаешь — а я уже вернусь.

Он осторожно встал, разминая затекшие ноги, и на ощупь двинулся к лазу.

Руки нащупали холодное железо крышки.

Петька прислушался — тихо. Тогда он медленно, стараясь не скрипеть, приподнял крышку.

В лицо ударил свет — дневной, солнечный, неожиданно яркий после подпольной тьмы.

Петька зажмурился, постоял, привыкая, потом выглянул.

Чулан был пуст. Связки лука висели на месте, старые вещи лежали кучей в углу. Всё как обычно.

Петька вылез, бесшумно ступая босыми ногами по холодному полу, подошёл к двери в сени, приоткрыл.

В сенях тоже было пусто.

Дверь наружу была распахнута настежь, и в неё лился солнечный свет, пахло гарью и ещё чем-то сладковатым, тошнотворным, чего Петька раньше никогда не нюхал.

Он вышел на крыльцо и замер.

Деревни больше не было.

Вернее, дома стояли — большинство из них

. Но по улице, мимо их калитки, только что прошло что-то страшное. В воздухе висела пыль, перемешанная с дымом.

У соседнего дома, где жила баба Анисья, дверь была выбита, окна разбиты, а на завалинке валялась перевёрнутая кадка.

У колодца лежала чья-то телега, переломанная пополам, будто по ней проехал танк.

Но самое страшное было не это. Самое страшное было в конце улицы, там, где стояла изба тётки Нюры.

От неё остались только головешки. Чёрные, обугленные брёвна торчали в небо, как пальцы мертвеца, и оттуда всё ещё тянулся тонкий столб серого дыма. Пепел кружился в воздухе, оседал на землю, на заборы, на лица.

Петька стоял и смотрел.

Мимо прошла чья-то корова, неприкаянная, с оборванной верёвкой на шее, пошла к реке. Где-то плакал ребёнок — тоненько, жалобно, как комар.

Потом плач оборвался.

— Петь! — донёсся из чулана испуганный голос Саньки.

— Петь, ты где?

Я считать устал!

Петька вздрогнул, очнулся. Он спустился с крыльца, подошёл к калитке. За калиткой, прямо на дороге, лежал человек.

Петька узнал его по сапогам и по пиджаку — это был дядя Гриша, Пашкин отец.

Он лежал лицом вниз, раскинув руки, и вокруг головы его натекла тёмная лужа, в которой уже копошились мухи.

Петька попятился, наткнулся спиной на плетень и долго не мог оторвать взгляда от этих сапог — кирзовых, ещё почти новых, с аккуратной заплаткой на голенище.

Вчера, кажется, дядя Гриша шёл мимо и улыбнулся им, спросил, поймали ли рыбу.

А теперь он лежит, и мухи ползают по его лицу.

— Петь! — Санька уже вылез из подпола сам и стоял на крыльце, щурясь от солнца.

— Петь, чего ты там?

— Назад! — заорал Петька не своим голосом. — В дом! Быстро!

Санька испугался, шмыгнул обратно в сени.

Петька подбежал к нему, схватил за руку и потащил в избу, подальше от окон, в угол, где стояла печь.

— Там дядя Гриша, — сказал он, задыхаясь. — Он… он убитый.

Санька побелел, раскрыл рот, но не заплакал. Только прижался к Петьке и замер.

— А мамка? — спросил он через долгую минуту.

— Мамку… — Петька сглотнул. — Мамку надо искать.

Он понимал, что выходить на улицу страшно.

Что там немцы, что там убитые, что там, может быть, смерть. Но мать где-то там. Может, она в правлении? Может, ушла в лес? Может, лежит где-нибудь, как дядя Гриша?

От этой мысли внутри всё оборвалось.

— Сиди здесь, — сказал он Саньке. — Я быстро. Я только до правления сбегаю.

Ты в подпол, понял? Если кто придёт — сразу в подпол и сиди тихо, как мышь.

Санька замотал головой, вцепился в рубаху Петьки:

— Не хочу один! Не уходи!

— Надо, — Петька отцепил его пальцы. — Надо мамку найти. Ты большой уже.

Ты должен.

Он говорил это и сам не верил. Какой он большой? Ему шесть лет. Он ещё совсем маленький. Но другого выхода не было.

Петька заставил Саньку залезть обратно в подпол, прикрыл крышку, сверху навалил старых тряпок и вышел на улицу.

Солнце слепило глаза, но он уже не замечал. Он перешагнул через калитку, стараясь не смотреть на дядю Гришу, и побежал к центру деревни, туда, где было правление и где вчера утром собирались бабы.

Дорога была усыпана вещами. Валялось разбитое ведро, чей-то узел с тряпьём, рассыпанная картошка.

У колодца, на срубе, сидела кошка и вылизывала лапу, будто ничего не случилось.

Из-за угла вышел Петька и чуть не наткнулся на двух солдат.

Немцев.

Они стояли спиной к нему, курили и о чём-то разговаривали, громко смеясь.

Автоматы висели у них на груди. Петька замер, вжался в плетень, затаил дыхание

. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть. Немцы не обернулись.

Один бросил окурок, пнул его ногой, и они пошли дальше, в сторону правления.

Петька подождал, пока они скроются, и побежал огородами.

Он знал здесь каждую тропку, каждый лаз.

Крапива жгла ноги, но он не чувствовал боли.

Он пробирался задами, перелезая через плетни, пока не оказался напротив здания правления.

Там стояли машины.

Много машин, серо-зелёных, с крестами. Солдаты сновали туда-сюда, таскали какие-то ящики.

У крыльца сидел офицер с картой и что-то объяснял другим.

Петька смотрел и не видел мать. Ни одной бабы не было видно.

Он пополз дальше, к околице, туда, где вчера бабы рыли ров.

Может, они там? Может, их заставили работать?

Ров был виден издалека — длинная тёмная полоса на жёлтом поле. Петька подбежал, упал на край, заглянул внутрь.

Ров был пуст. Только на дне валялись брошенные лопаты да чья-то тряпичная сумка.

Он пошёл вдоль рва, вглядываясь в каждую ямку, в каждый бугорок. И вдруг увидел.

У края поля, где начинался подлесок, лежали люди.

Много людей. Рядком, как мешки с картошкой.

Петька подошёл ближе, чувствуя, как ноги становятся ватными, как отказываются идти.

Это были бабы. Все в платках, в тёмных юбках.

Они лежали лицами вниз, и ветер шевелил подолы, трепал концы платков.

Петька шёл вдоль этого страшного ряда и узнавал: вот тётка Нюра, вот баба Маланья, вот две сестры Кожины, молодые ещё, вот… Вот мать.

Он упал на колени рядом с ней.

Она лежала на боку, поджав ноги, будто спала.

Платок сбился, открывая седые волосы — он и не знал, что у матери есть седые.

Руки были в земле, в крови. Лицо белое-белое, спокойное.

— Мам, — позвал Петька. — Мам, вставай.

Он тронул её за плечо.

Плечо было холодным, твёрдым. Он потряс сильнее.

Она не шевелилась.

— Мам! — закричал он. — Мамочка! Не надо!

Вставай!

- Мамааа!

Он тряс её, тянул за руку, пытался поднять.

Но мать была тяжёлой, мёртвой, неживой. Она не открывала глаза. Она не дышала.

Она не вернётся.

Петька сидел над ней, обхватив голову руками, и раскачивался вперёд-назад

. Он не плакал.

Плакать было нельзя.

Потому что дома, в подполе, сидит Санька. И он ждёт.

И он есть хочет. И он не знает, что мамка больше никогда не придёт.

Солнце стояло высоко, жгло спину. В небе кружили вороны, чуя поживу. Где-то далеко за лесом ухало, грохотало, бухало — война шла дальше, оставляя после себя пепел, смерть и детей, которые стали сиротами в один день.

Петька встал, поцеловал мать в холодный лоб, поправил платок. Потом разогнулся и пошёл обратно, в деревню, к брату.

Ноги ступали тяжело, будто к ним привязали по пуду.

Глаза были сухими.

Он перелез через плетень, вошёл в сени, откинул тряпки, приподнял крышку подпола.

— Санька, — позвал он. — Вылазь. Всё тихо.

Санька вылез, чумазый, испуганный, с красными от слёз глазами.

— Нашёл мамку? — спросил он с надеждой.

Петька посмотрел на него. На голубые глаза, на худые плечи, на доверчивое личико. И соврал впервые в жизни:

— Нашёл. Она… она ушла в лес. С партизанами. Велела нам тут сидеть и ждать.

Она вернётся. Скоро.

Санька выдохнул с облегчением, прижался к брату.

— А есть дала?

— Забыла. Но ничего. Я рыбы наловлю. Червей полно.

Он обнял брата крепко-крепко и посмотрел в окно, на дым, поднимающийся над сгоревшей избой тётки Нюры. Ветер нёс пепел по деревне, и пепел оседал на подоконнике серым налётом, горьким, как слёзы, которых не было.

***

До вечера они просидели в избе, не зажигая огня.

Петька забился с Санькой в самый дальний угол за печкой, где их не было видно из окон.

Санька дремал, положив голову брату на колени, и вздрагивал во сне.

Петька сидел неподвижно, прислушиваясь к каждому звуку.

За стеной иногда проходили чужие шаги, слышалась чужая речь — гортанная, лающая, непонятная. Каждый раз Петька замирал, прижимал ладонь к голове Саньки, чтобы тот не проснулся и не закричал спросонья, и ждал.

Но шаги удалялись, и снова наступала тишина.

Стемнело быстро. Закат был багровым, как пролитая кровь, и Петька смотрел на эту полосу за окном и вспоминал мать.

Как она стояла у печи, мешала уху. Как гладила его по голове и называла кормильцем. Как ушла утром и не вернулась.

Он не плакал. Слезы застряли где-то внутри, тяжелым комом, который не давал дышать.

Но плакать было нельзя.

Потому что если он заплачет, Санька испугается еще больше.

Потому что он теперь старший. Совсем старший.

Единственный.

— Петь, — позвал Санька сквозь сон. — Пить.

Петька осторожно высвободил ноги, подполз к ведру в сенях.

Воды там было на донышке.

Он зачерпнул кружкой, вернулся, дал Саньке напиться.

Тот жадно припал к краю, облился, но не проснулся, только чмокнул губами и снова затих.

Петька сидел и думал. Что делать дальше? В избе оставаться нельзя. Немцы могут прийти снова.

Могут найти их. А куда идти? В лес? Но там холодно, там звери, там партизаны, про которых мать говорила. А вдруг они есть?

Вдруг примут?

Он вспомнил, как бабка Анисья говорила про какой-то партизанский отряд в лесах за рекой.

Но где именно — неизвестно. И как туда идти с маленьким Санькой, без еды, без теплой одежды?

Ночь тянулась бесконечно.

Петька то проваливался в тревожную дремоту, то снова выныривал, вздрагивая от каждого шороха.

Мыши скреблись за печкой. Где-то далеко выли собаки — тоскливо, протяжно, по-волчьи.

Или это волки и вправду подошли к деревне, чуя смерть?

Под утро он все-таки уснул.

****

Разбудил его громкий стук в дверь.

Петька вскочил, ударившись головой о притолоку, замер.

Санька тоже проснулся, открыл рот, чтобы заплакать, но Петька зажал ему рот ладонью и прижал палец к губам.

Стук повторился. Потом голос — не немецкий, свой, русский, но какой-то чужой, усталый:

— Эй, есть кто живой? Открывай!

Петька выглянул из-за печки.

В окно было видно — за дверью стоял человек в военной форме, но не в немецкой.

Наша форма, только грязная, рваная, без ремня. Лицо заросшее щетиной, глаза красные, запавшие.

— Не бойся, — крикнул человек. — Я свой. Красноармеец. Открой, воды дай.

Петька колебался. Вдруг это немец переодетый? Про такое рассказывали.

Но голос был совсем свой, деревенский почти.

— Сиди, — шепнул он Саньке и пошел открывать.

Дверь распахнулась. Человек шагнул в сени, чуть не упал — его шатало от усталости. Петька вгляделся и ахнул:

— Дядя Миша?

Это был Пашкин отец, дядя Михаил Козлов. Тот самый, который лежал вчера на дороге убитый.

Петька своими глазами видел его кирзовые сапоги и лужу крови вокруг головы. А теперь он стоял живой, только грязный и страшный.

— Петька? — удивился дядя Миша, вглядываясь в лицо мальчика. — Ты чего тут? Живой?

А я думал, все уже... — Он осекся, махнул рукой.

— Воды дай, Христа ради.

Петька метнулся к ведру, налил последнюю воду. Дядя Миша выпил залпом, потом еще налил и еще. Пил жадно, обливая грудь.

— Где Пашка? — спросил Петька, когда тот оторвался от кружки.

Дядя Миша посмотрел на него долгим, тяжелым взглядом. Глаза у него были мутные, неживые.

— Нет Пашки, — сказал он глухо. — Немцы... вчера. Я из плена бежал, прихожу, а там... — Он не договорил, только рукой махнул и отвернулся к стене, плечи его затряслись.

Петька стоял и смотрел.

Пашка — его лучший друг, с которым они вчера рыбачили, который бежал за ним с удочками, у которого веснушки на носу и рыжие вихры из-под кепки. Пашки больше нет.

А он даже не спросил вчера, как там Пашка. Не побежал проведать. Забыл. Своя беда затмила всё.

— Дядя Миша, — сказал Петька тихо, — а мамка моя... там, у рва. С другими бабами.

Дядя Миша обернулся резко, схватил Петьку за плечи:

— И ты видел? И ты там был? — Он притянул мальчика к себе, прижал, зарылся лицом в его вихры. — Прости, сынок, прости.

Не уберегли.

Никого не уберегли.

Петька стоял не двигаясь. От дяди Миши пахло потом, гарью и чем-то кислым, болотным. Но это был свой запах, родной, русский.

— Дядя Миша, а куда нам теперь? — спросил он в плечо взрослому. — У нас Санька маленький.

Мамки нет.

Что делать?

Дядя Миша отстранился, вытер лицо рукавом, посмотрел на Петьку уже по-другому — собранно, твердо.

— В лес надо, — сказал он. — Там наши. Партизаны. Я оттуда.

Вчера в разведку ходил, а тут... — Он снова махнул рукой.

— Собирайтесь. Быстро.

Пока немцы не вернулись.

Петька кинулся в избу, вытащил из-за печки испуганного Саньку. Тот увидел чужого дядьку, заревел было, но Петька цыкнул на него, и Санька затих, только всхлипывал и тер глаза кулаками.

— Обуваться есть чего? — спросил дядя Миша.

— Ботинки у Саньки есть, — ответил Петька. — А я босиком.

— Ладно, в лесу найдем. Бери что из еды есть.

Петька заметался по избе. Еды не было. Пустой чугун, пустые полки, только лук на связке в чулане. Он сорвал лук, сунул в мешок. Еще нашел краюху хлеба, черствую, забытую матерью где-то на полке. Сунул туда же.

— Идем, — сказал дядя Миша.

Они вышли на крыльцо. Утро было серое, пасмурное. Низкие тучи ползли над деревней, цепляясь за крыши. Запах гари стал сильнее — ветер дул с той стороны, где горели избы. Где-то стрекотала сорока, надрывалась, будто предупреждала об опасности.

— За мной, — коротко бросил дядя Миша и двинулся огородами, туда, где за околицей начинались кусты, а дальше — лес.

Петька схватил Саньку за руку и побежал следом. Ноги увязали в мокрой от росы траве, холодные капли обжигали ступни. Санька спотыкался, но Петька тащил его, не давая упасть.

Они миновали крайние огороды, пролезли через дыру в плетне и оказались в высоких лопухах, за которыми начинался луг. Луг был пуст, только вдалеке паслась чья-то одинокая лошадь.

Петька оглянулся на деревню. Она стояла серая, притихшая, как мертвая. Ни дымка из труб, ни движения на улицах.

Только черные головешки на месте избы тетки Нюры и у колодца — все та же переломанная телега.

— Не оглядывайся, — сказал дядя Миша. — Быстрее давай.

Они побежали через луг. Трава здесь была высокая, по пояс, мокрая, хлестала по ногам, оставляя на коже длинные мокрые полосы. Впереди темнел лес — огромный, молчаливый, настороженный. Петька смотрел на него и думал: там теперь дом. Там теперь жизнь. А здесь, позади, осталось всё — мама, дом, детство.

Санька споткнулся, упал, заревел в голос:

— Петь, я устал! Ноги болят! Куда мы?

Петька поднял его, поставил на ноги, отряхнул мокрые штаны:

— Надо, Санька. Надо идти. Там, в лесу, тепло будет. Там партизаны, они добрые. Они нас покормят. Пошли, миленький, пошли.

Он подхватил брата на руки и понес. Санька был легкий, тощий, как воробушек, но руки быстро затекли. Петька нес, останавливался, переводил дух и снова нес.

Дядя Миша шел впереди, не оборачиваясь, только иногда придерживал ветки, чтобы они не хлестали мальчишек по лицам.

Лес приближался медленно. Край его был темный, сумрачный, даже днем казалось, что там уже ночь. Петька смотрел на этот лес и чувствовал, как страх сжимает сердце. Там, в лесу, водятся волки. Там, говорят, дезертиры прячутся. Там неизвестность.

Но позади была смерть. И он выбрал лес.

Они вошли под своды деревьев, и сразу стало тихо. Трава здесь была ниже, но земля мягче, устлана прелыми листьями и хвоей. Пахло грибами, гнилью и еще чем-то сладковатым — может, лесными ягодами, а может, падалью.

— Передохните, — сказал дядя Миша, останавливаясь у старого пня. — Дальше труднее пойдет.

Петька опустил Саньку на землю. Тот сразу сел, обхватил колени руками и задремал, прислонившись спиной к дереву. Петька смотрел на него и думал: какой же он маленький. Как же он выживет здесь, в лесу?

— Дядя Миша, — спросил он тихо, — а партизаны — они нас примут?

Мы же маленькие.

— Примут, — кивнул тот. — У нас там и не такие есть. Сироты.

Война всех собрала.

Он достал из-за пазухи краюху хлеба — свою, не Петькину — отломил половину, протянул мальчику:

— На, подкорми брата.

Дорога дальняя.

Петька взял хлеб, разбудил Саньку, сунул ему в рот кусок. Тот зажевал, даже не просыпаясь до конца, только глаза приоткрыл, посмотрел на брата и снова закрыл.

— Спит, — сказал Петька. — Пусть поспит. Я понесу дальше.

Дядя Миша посмотрел на него долгим взглядом:

— Тяжело тебе будет, парень. Но ты держись. Теперь ты за него в ответе. За брата.

— Я знаю, — сказал Петька.

Он и правда знал. Это знание пришло к нему вчера, когда он стоял над матерью и не мог заплакать. Это знание было тяжелее любого груза, тяжелее Саньки на руках, тяжелее голода и страха. Это знание называлось — взрослость. И она пришла к нему в девять лет, без спросу, без жалости, навсегда.

Они посидели еще немного. В лесу было тихо, только где-то далеко стучал дятел — мерно, деловито, будто ничего не случилось. Птицам не было дела до войны, до смерти, до сирот. Они жили своей жизнью, и это почему-то успокаивало.

— Пошли, — поднялся дядя Миша. — Надо до вечера успеть.

Петька подхватил сонного Саньку на руки и пошел за взрослым вглубь леса. Тропинка петляла между деревьями, то поднималась на пригорки, то спускалась в овраги. Ветки хлестали по лицу, корни цеплялись за ноги. Петька спотыкался, но шел, сжимая зубы, чувствуя, как руки немеют от тяжести.

Санька проснулся, завозился, слез на землю и пошел сам, держась за Петькину руку.

Маленькие босые ноги ступали по холодной земле, по острым шишкам, по жестким веткам, но он не жаловался — только сжимал Петькину ладонь крепче и смотрел по сторонам испуганными глазами.

— Петь, а волки здесь есть? — спросил он шепотом.

— Есть, — ответил Петька. — Но они нас не тронут. Дядя Миша с ружьем.

Ружья у дяди Миши не было, но Саньке об этом знать не обязательно.

Они шли долго. Солнце поднялось выше, пробилось сквозь кроны деревьев, заиграло пятнами на мху и траве. Стало теплее. Где-то зажурчала вода — ручей. Дядя Миша свернул к нему, и мальчишки напились, лежа на животах и хватая ртом холодную, прозрачную воду.

— Скоро уже, — сказал дядя Миша, глядя на небо. — Вон за тем холмом наш лагерь.

Они поднялись на холм, и Петька увидел внизу, в лощине, несколько землянок, сложенных из бревен и дерна, замаскированных ветками. Между землянками ходили люди — в разном, кто в военном, кто в гражданском, с винтовками и без. Курился дымок от костра, пахло едой.

— Наши, — выдохнул дядя Миша. — Дошли.

Петька смотрел на этот лагерь и чувствовал, как отпускает страх. Там были люди. Там были свои. Там, может быть, накормят и обогреют.

Они спустились вниз. Навстречу вышел человек в кожанке, с бородой, с автоматом на груди:

— Миша! Живой! А мы уж думали...

— Живой, — кивнул дядя Миша. — Вот, ребятишек привел. Сироты. Из Козловки.

Человек в кожанке посмотрел на Петьку и Саньку долгим, изучающим взглядом. Потом лицо его смягчилось:

— Проходите, орлы. Бабы вас накормят.

Он махнул рукой в сторону костра, где хлопотали несколько женщин в платках и телогрейках. Петька взял Саньку за руку и пошел к костру.

Женщины обернулись, заохали, запричитали. Одна, молодая еще, с усталым лицом, подхватила Саньку на руки:

— Ой, малюсенький-то какой! Холодный весь! Идите к огню, идите, сейчас картошки дам.

Санька прижался к ней и вдруг заплакал — громко, навзрыд, в голос, как не плакал все эти дни.

Он плакал, уткнувшись лицом в плечо чужой тетки, а она гладила его по голове и приговаривала:

— Ничего, ничего, родненький. Всё пройдет. Ты теперь здесь.

Ты теперь свой.

Петька стоял рядом, смотрел на брата и чувствовал, как наконец-то отпускает то, что держало его все эти часы. Слезы сами потекли по щекам, и он не вытирал их, не стыдился. Здесь можно.

Здесь свои.

Костер трещал, выбрасывая искры в темнеющее небо. Вокруг сидели люди, усталые, обожженные войной, но живые. И Петька вдруг понял: жизнь продолжается. Даже после пепла. Даже после смерти. Даже когда кажется, что всё кончено.

Потому что есть Санька. Потому что он дышит, плачет, хочет есть.

Потому что надо жить дальше.

— Садись, малый, — женщина протянула ему горячую картофелину, испеченную в золе. — Ешь. Силы нужны.

Петька взял картошку, обжег пальцы, подул, отломил половину Саньке. И они сидели у костра, жевали горячую рассыпчатую картошку, слушали треск дров и тихие голоса людей, и впервые за двое суток им стало почти тепло и почти не страшно.

А над лесом уже зажигались первые звезды, и где-то далеко, за линией фронта, ухали пушки, напоминая: война не кончилась. Она только начиналась.

****

Месяц пролетел как один долгий, тягучий день.

Петька и не заметил, как закончилось лето. Просто в одно утро он проснулся в землянке и понял, что стало холодно. Воздух, которым они дышали, сделался прозрачным и колючим, изо рта вырывался пар, а трава за порогом покрылась белым, хрустким инеем.

— Замёрз, — прошептал Санька, прижимаясь к брату под грубым солдатским одеялом. — Петь, я замёрз.

Петька обнял его крепче, согревая своим телом. За стеной землянки уже слышались голоса — лагерь просыпался. Где-то закашлял дядя Миша, где-то звякнуло ведро, и потянуло дымком — значит, тётя Нюра, та самая женщина, что встретила их у костра, уже разводит огонь.

— Вставай, — сказал Петька, растирая брату холодные плечи. — Сейчас к костру пойдём, согреешься. Там каша будет.

Санька при слове «каша» открыл глаза и даже заулыбался. За этот месяц он чуть-чуть поправился — кормили в лагере хоть и не досыта, но регулярно.

Партизаны делились последним, понимая: дети есть дети, им расти надо.

Они вылезли из землянки. Утро встретило их тишиной и холодом. Лес стоял золотой, багряный, оранжевый — такой красоты Петька никогда не видел.

Берёзы горели жёлтым огнём, осины дрожали красными листьями, и только ели стояли тёмно-зелёные, суровые, как солдаты в строю.

— Гляди, — показал Петька брату на дерево. — Красота-то какая.

Санька задрал голову и замер. Листья падали с тихим шорохом, кружились в воздухе и ложились на землю разноцветным ковром.

Один лист — кленовый, резной, оранжево-красный — опустился Саньке на голову. Он снял его, повертел в руках и засмеялся — впервые за долгое время.

— Петь, а почему они падают? — спросил он.

— Осень, — ответил Петька. — Деревья спать готовятся. До весны.

— А мы? Мы тоже спать будем?

— Мы — нет. Мы жить будем.

Они пошли к костру. Там уже собрались люди — кто грел руки над огнём, кто чистил картошку, кто точил нож. Командир отряда, дядька суровый, с чёрной бородой и перевязанной рукой, сидел на пеньке и смотрел на карту.

— А, сироты, — сказал он, увидев мальчишек. — Идите грейтесь. Завтракать скоро будем.

Санька сразу пристроился поближе к огню, протянул озябшие ладошки. Петька сел рядом, наблюдая, как тётя Нюра мешает в котелке что-то вкусное. Пахло пшёнкой и салом — для лагеря это была роскошь.

— Немцы вчера деревню сожгли, — сказал кто-то за спиной. Петька обернулся. Говорил дядька в телогрейке, с винтовкой за плечом, только что пришедший из разведки. — За рекой. Большую, Ключевку. Всех, кто остался, — в сарай и... — Он не договорил, махнул рукой.

Петька почувствовал, как внутри похолодело. Ключевка — это в десяти верстах от их Козловки. Значит, немцы близко. Очень близко.

— Тише ты, — шикнула тётя Нюра, кивая на детей. — При них не надо.

Но Петька уже всё слышал. Он посмотрел на Саньку — тот жевал корочку хлеба и не обращал внимания на разговоры взрослых. И хорошо. Пусть не знает. Пусть пока живёт в этом золотом лесу, где падают листья и пахнет дымом, а не гарью.

После завтрака командир подозвал Петьку:

— Помощник нужен. Пойдёшь со мной?

Петька кивнул. Саньку оставил на тётю Нюру — та обещала научить его вязать носки из овечьей шерсти. Странное занятие для шестилетнего мальчишки, но в лагере все делали что могли.

Командир повёл Петьку вглубь леса, туда, где стояли замаскированные шалаши и землянки поменьше. Там, в овражке, под густыми елями, лежали ящики. Много ящиков, обвязанных верёвками, прикрытых лапником.

— Патроны, — коротко сказал командир. — И взрывчатка. Надо перепрятать. Немцы могут прочесать лес.

Поможешь таскать.

Петька смотрел на ящики и чувствовал, как внутри растёт странное чувство — не страх, а что-то другое, взрослое, тяжёлое. Это война. Настоящая.

И он теперь в ней.

Он таскал ящики вместе с мужиками, надрываясь, обдирая руки в кровь, но не жалуясь. Командир поглядывал на него с уважением:

— Крепкий парень. Не ноешь. Хорошо.

К вечеру Петька валился с ног. Руки дрожали, спина болела, но он всё равно пошёл к костру, где сидел Санька. Брат уже засыпал, положив голову на колени тёте Нюре, и в руках у него был связанный клубок — кривой, некрасивый, но первый в его жизни.

— Гляди, Петь, — показал он, зевая. — Я научился. Тебе носок свяжу. Тётя Нюра сказала, зимой холодно будет.

Петька погладил его по голове. Волосы у Саньки отросли, стали светлыми, пушистыми, как у одуванчика. Глаза смотрели устало, но счастливо.

— Молодец, — сказал Петька. — Спать иди.

Саньку увели в землянку. А Петька остался у костра. Спать не хотелось. Он сидел, смотрел на огонь, слушал, как потрескивают дрова, и думал.

За этот месяц он многое узнал. Например, что партизаны ходят в разведку и иногда не возвращаются. Что немцы боятся леса и жгут деревни, чтобы партизанам негде было укрыться. Что зима будет страшной — голодной, холодной, долгой. Что война не кончится скоро, ох не скоро.

Он вспомнил мать. Как она стояла у печи, мешала уху. Как пахло от неё молоком и хлебом — всегда, даже когда хлеба не было. Как она гладила его по голове и говорила: «Кормилец мой».

— Не подведу, мам, — шепнул Петька в темноту. — Саньку сберегу. Обещаю.

Где-то далеко ухнуло — то ли гром, то ли взрыв. Петька поднял голову. Небо на западе, над верхушками деревьев, было тёмным, тяжёлым, без единой звезды. Там, за лесом, гремела война. А здесь, в лагере, было тихо, только костёр трещал да листья шуршали.

Он лёг прямо у костра, подложив под голову куртку. Спать было холодно, но огонь грел, и мысли постепенно таяли, уступая место сну.

****

Утром его разбудил крик.

— Воздух!

Петька вскочил. Над лесом, низко-низко, почти задевая верхушки деревьев, летел самолёт. Не наш — немецкий, с крестами на крыльях. Он шёл прямо на лагерь.

— В укрытие! — заорал командир. — Все в укрытие!

Петька бросился к землянке, где спал Санька. Влетел внутрь, схватил брата на руки, прижал к себе.

Санька проснулся, открыл рот, чтобы заплакать, но Петька зажал ему рот:

— Тихо. Тихо, маленький. Всё будет хорошо.

Сверху грохнуло. Земля вздрогнула, с потолка посыпалась труха. Санька затрясся, уткнулся Петьке в грудь. Петька сидел, сжимая его, и чувствовал, как сердце колотится где-то в горле.

Грохот повторился. Потом ещё. Потом стих.

Долго было тихо. Потом закричали люди, забегали, застучали вёдра. Петька высунулся из землянки.

Лагерь дымился. Две землянки разворочены, деревья повалены, у костра — воронка, чёрная, глубокая, с обгоревшими краями. Люди бегали, таскали раненых, кричали, плакали.

Тётя Нюра сидела на земле и держалась за голову. Сквозь пальцы сочилась кровь.

— Жива? — подбежал Петька.

— Жива, — прошептала она. — Осколком задело. Пустяки. А ты цел? Санька?

— Целы.

Петька смотрел на разрушенный лагерь, на воронки, на поваленные деревья. Ещё вчера здесь было золото и покой. Сегодня — чёрная земля, гарь и кровь.

Осень вошла в свои права. Листья, ещё вчера золотые, теперь висели на ветках рваные, грязные, побитые взрывной волной. Небо затянуло тучами, и где-то далеко, за лесом, опять ухало, грохотало, бухало.

Война пришла и сюда. В их лес. В их убежище.

— Петь, — позвал Санька тихонько. — А домой нельзя?

Петька посмотрел на брата. В голубых глазах — надежда. Надежда на то, что есть куда вернуться.

— Нет, Санька, — сказал он тихо. — Дома больше нет. Теперь здесь дом.

Санька помолчал, потом кивнул и прижался к брату.

— Тогда ладно, — сказал он. — Здесь так здесь.

Петька обнял его крепче и посмотрел на небо. Серое, низкое, тяжёлое. Где-то там, за тучами, было солнце. Но до него надо было дожить.

А они будут жить. Обязательно будут. Потому что выбора нет.

. Продолжение следует.

Глава 3