Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ПРОПАЩАЯ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Январь подкатил к середине, и зима обернулась своей самой лютой стороной.
Морозы стояли такие, что птицы замерзали на лету и падали в снег черными комочками.
Деревья трещали по ночам, и треск этот разносился по всей округе, будто кто стрелял из ружей.

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Январь подкатил к середине, и зима обернулась своей самой лютой стороной.

Морозы стояли такие, что птицы замерзали на лету и падали в снег черными комочками.

Деревья трещали по ночам, и треск этот разносился по всей округе, будто кто стрелял из ружей.

Солнце вставало бледное, нехотя, висело над горизонтом едва ли пару часов и снова пряталось за тяжелые, свинцовые тучи, из которых то и дело сыпал колючий, злой снег.

В избе у Прохора было жарко натоплено, но Анна все равно зябла. Холод шел не с улицы — изнутри, из самой души, которую ничем не согреешь

. Она вставала затемно, как всегда, но теперь работы прибавилось вдвое.

Степанида не шевелила пальцем, только командовала:

— Подай то, принеси это, постирай, погладь, сготовь, убери.

И Анна подавала, приносила, стирала, готовила. Молча, не поднимая глаз.

Прохор эти две недели почти не просыхал.

Пил каждый день — то с соседями, которых зазывала Степанида, то один, то с нею вдвоем.

Деньги таяли, скотина голодала — Анна едва успевала управляться и с хозяйством, и с прихотями городской гостьи.

А та, казалось, только входила во вкус.

— Скучно тут у вас, — капризничала Степанида, валяясь на лавке в одной рубахе, не стесняясь ни Прохора, ни Анны

. — Развлечений нет. В городе театры, гулянья, музыка. А тут — снег да мужики пьяные.

— Так мужики есть, — скалился Прохор, щупая ее ногу. — Чего тебе еще?

— Мужики... — Степанида лениво отпихивала его руку.

— Мужики везде одинаковы.

А мне бабской компании хочется. Чтоб поболтать, посплетничать.

Она косилась на Анну, но тут же отворачивалась — что с этой? Молчит, как рыба, глаз не поднимает.

Скучная.

Но вскоре Степанида нашла себе компанию.

Акулина, сварливая соседка, учуяла, где можно поживиться свежими сплетнями, и теперь почти каждый день торчала у них в избе.

Они со Степанидой сидели за столом, пили чай (который Анна заваривала), ели пироги (которые Анна пекла) и судачили обо всех на деревне.

— А эта, Петрова, слышала? — тараторила Акулина, сверкая глазами.

— Она же мужа своего извела! Он, бедный, сох, сох, да и помер.

А она теперь молодая, свободная, гуляй — не хочу!

— Бывает, — Степанида зевала, прихлебывая чай. — У нас в городе тоже такие есть.

Одна купчиха мужа мышьяком травила, пока не поймали.

— Ой, батюшки! — ахала Акулина. — И что с ней?

— В Сибирь сослали. А куда ж еще?

Анна слушала эти разговоры из-за печи, мешая угли, и думала: вот бы и ей такую силу. Взять да извести.

Но сил не было.

Ни на что не было.

*****

Однажды под вечер, когда мороз особенно лютовал и за окнами выла вьюга, Степанида вдруг пристала к Анне:

— Чего ты все молчишь? Немая, что ли?

Анна возилась с тестом, месила хлеб.

Руки по локоть в муке, спина болит, в глазах темно от усталости. Она не ответила.

— Я с тобой говорю! — Степанида подошла, встала напротив.

— Гляди на меня!

Анна подняла глаза.

Степанида стояла перед ней — красивая, сытая, румяная, в чистом платье.

Глаза блестят, губы улыбаются, но в улыбке этой — змеиная холодность.

— Чего тебе? — тихо спросила Анна.

— А того, — Степанида уперла руки в боки.

— Ты на меня не коси.

Я знаю, что ты про меня думаешь. Думаешь — чужая, навязалась, живу за твой счет.

А я тебе скажу: ты мне никто.

И Прохор твой мне никто.

Я сама по себе. И если захочу — он тебя завтра же выгонит.

Поняла?

Анна молчала.

— Поняла, спрашиваю?

— Поняла, — одними губами ответила Анна.

— То-то же, — Степанида усмехнулась, повернулась и ушла к столу, где уже наливал самогон проснувшийся Прохор.

Анна смотрела ей вслед, и в груди поднималось что-то темное, тяжелое, чего она раньше не знала.

Не злость даже — отчаяние, замешанное на ненависти.

Но она подавила его, затолкала поглубже. Нельзя.

Если покажешь — убьют. Или выгонят. И то и другое — смерть.

Она продолжала месить тесто.

Руки двигались сами, а мысли путались, разбегались, как тараканы.

****

В тот вечер снова нагрянули гости.

Мороз под тридцать, вьюга заметает дороги, а они приехали — Ефим с двумя мужиками, кривой Семен, еще какие-то рожи.

Откуда только узнали, что у Прохора гулянка?

Может, Степанида сама разослала весточки.

Анна металась от печи к столу, носила миски, чугунки, хлеб, соленья.

Мужики пили, горланили песни, хватали Степаниду за разные места, а она хохотала, отбивалась, но не сильно — так, для виду.

Прохор сидел во главе стола, красный, потный, счастливый.

Он уже не ревновал, привык. Степанида — общая, для всех.

А жена своя есть, для остального.

— Анка! — заорал он, когда она проходила мимо.

— А ну, стой!

Она замерла.

— Налей мужикам!

Она налила.

— А теперь спой! — потребовал Ефим, ухмыляясь щербатым ртом.

— Спой, Анка, песню!

Чего молчишь, как рыба?

— Я не умею, — прошептала она.

— Не умеешь? — Ефим встал, шатаясь, подошел к ней.

— А мы научим!

Давай, пой!

Он схватил ее за руку, дернул к себе. Анна выронила бутыль, та разбилась, самогон потек по полу.

— Ах ты, сука! — заорал Прохор, вскакивая.

— Бутыль разбила!

Дорогая вещь!

Он ударил ее с размаху, она упала на колени прямо в лужу самогона.

— Встань! — орал Прохор. — Убери!

Но Ефим остановил его:

— Погодь, Прохор.

Дай я.

Он наклонился, схватил Анну за волосы, поднял.

Она вскрикнула от боли, но он зажал ей рот ладонью.

— Тихо, тихо, — прошептал он, дыша перегаром в лицо. — Не бойся.

Мы ж по-хорошему.

Она дернулась, вырвалась, отбежала к печи.

В глазах — ужас.

— Прохор! — закричала она. — Прохор, прикажи им!

Прохор смотрел на нее мутными глазами, потом на Ефима, потом на Степаниду.

Степанида сидела, поджав ноги, и улыбалась — той самой змеиной улыбкой.

— А пусть, — вдруг сказал Прохор и махнул рукой.

— Делайте что хотите.

Мне не жалко.

— Прохор! — закричала Анна снова, но это был уже не крик — вой, как у раненой волчицы.

Мужики захохотали.

Ефим шагнул к ней, но она схватила ухват, замахнулась.

— Не подходи! — заорала она диким голосом. — Убью!

— Ого! — Ефим остановился, удивленный.

— А она с характером! Прохор, гляди, жена-то твоя — огонь!

— Огонь не огонь, а уйми ее! — рявкнул Прохор.

— Чего встал?

Ефим снова шагнул, и Анна ударила. Ухват со свистом рассек воздух, но Ефим увернулся, выхватил его из рук и отбросил в угол.

— Ну, сука, — прошипел он, замахиваясь. — Получи!

Удар пришелся в висок.

В глазах потемнело, Анна осела на пол, и сознание погасло, как лучина на ветру.

****

Очнулась она от холода.

Лежала на снегу, во дворе.

Над ней — черное небо, усыпанное звездами, и месяц — острый, как серп.

Мороз пробирал до костей, одежда была мокрая, волосы обледенели.

Она попробовала пошевелиться — тело не слушалось.

Только боль во всем теле — ноющая, тягучая, знакомая.

Из избы доносился смех, пьяные голоса, звон посуды. Там гуляли, там было весело. А она здесь, на снегу, как собака, которую вышвырнули за ненадобностью.

Анна приподнялась на локтях, села. Голова кружилась, к горлу подкатывала тошнота.

Она огляделась — кругом сугробы, забор, темные окна соседних изб. Где-то залаяла собака, и сразу стихла.

— Господи, — прошептала она замерзшими губами. — Господи, помоги.

Никто не ответил. Только месяц холодно светил, да звезды мигали равнодушно.

Она поползла к крыльцу. Снег был глубокий, руки вязли, но она ползла, потому что если остаться здесь — замерзнешь насмерть.

А умирать она не хотела.

Странно, но не хотела.

Доползла до крыльца, ухватилась за перила, поднялась.

Ноги не держали, пришлось стоять, держась за столб. В избе все еще шумели.

Она толкнула дверь — заперто.

Засов изнутри.

Анна постучала — тихо, потом громче. Никто не открыл. Или не слышали за гулом, или слышали, но не хотели.

Она сползла по двери, села на крыльцо, обхватила колени руками. Мороз щипал лицо, забирался под одежду, но сил встать и идти куда-то не было. Да и куда идти?

К соседям? Акулина не пустит, только посмеется. К другим?

Скажут — мужняя жена, сама виновата.

Так она и сидела, пока дверь не отворилась и на пороге не появилась Степанида.

— О, живая еще? — удивилась она, глядя на съежившуюся Анну.

— А мы уж думали, ты замерзла.

Ну, заходи, чего сидишь?

Анна подняла на нее глаза. Взгляд был пустой, мертвый.

— Заходи, говорю, — Степанида посторонилась. — Нечего людей смешить.

Анна вошла

. В избе было жарко, накурено, мужики валялись кто где.

Ефим храпел на лавке, свесив руку до полу.

Прохор сидел за столом, уронив голову в миску с остатками еды.

— Раздевайся, — приказала Степанида. — И спать иди.

Завтра убирать все будешь.

Анна послушно стащила с себя обледеневший зипун, разулась. Пальцы не слушались, красные, обмороженные.

Она растирала их, дула, но тепла не было.

— Чего встала? — Степанида подтолкнула ее к лавке в углу. — Ложись, не маячь.

Анна легла, свернулась калачиком, накрылась рваным одеялом.

Зубы стучали, тело била дрожь, но она зажмурилась и постаралась не думать. Не думать о том, что будет завтра. Не думать о том, что было сегодня.

Степанида погасила лучину, легла рядом с Прохором.

В избе стало темно и тихо — только храп, да потрескивание печи, да вой ветра за окном.

Анна лежала и слушала этот вой. Он был ей под стать — такой же тоскливый, безнадежный, бесконечный.

****

Утро наступило серое, хмурое. За ночь опять намело снегу, и свет с трудом пробивался сквозь заиндевевшие окна.

Анна встала, когда все еще спали. Тело ломило, руки и ноги горели огнем — обморожение давало о себе знать.

Но надо было работать.

Она затопила печь, поставила воду, пошла во двор задавать корм скотине.

Корова встретила ее жалобным мычанием — голодная, недоеная со вчерашнего вечера.

Анна прижалась к ее теплому боку, заплакала.

Впервые за много дней — заплакала.

— Зоренька, — шептала она, гладя шершавую шкуру.

— Хоть ты меня жалеешь.

Хоть ты.

Корова лизала ее руку, и от этого теплого, шершавого языка становилось легче. Совсем чуть-чуть, но легче.

Анна подоила, задала сена, проверила кур. Все живы, слава тебе Господи.

Потом пошла в избу — готовить завтрак для этих, для мучителей своих.

Степанида уже проснулась, сидела за столом, ждала чаю.

— Ну что, — спросила она, глядя, как Анна возится у печи, — замерзла вчера?

— Немного, — тихо ответила Анна.

— Дура, — Степанида зевнула. — Надо было в избу проситься.

А то сидит на морозе, как дура.

— Я просилась. Заперто было.

— А, — Степанида поморщилась. — Ну, бывает. Ты не держи зла.

Я ж говорю — не со зла.

Анна промолчала.

Поставила перед ней чай, хлеб, вчерашние щи. Степанида ела, прихлебывая, и вдруг сказала:

— Ты это... Ты Прохору не перечь. Он мужик хороший, добрый, когда трезвый.

А пьяный — сам не свой.

Я уж знаю.

— Откуда знаешь? — спросила Анна, сама удивляясь своей смелости.

Степанида усмехнулась:

— Мой первый муж такой же был. Бил смертным боем.

Я и сбежала. В город, к тетке.

А там — завертелось. Жизнь, она, знаешь, как река — плыви, куда несет.

— И далеко уплыла? — тихо спросила Анна.

Степанида посмотрела на нее долгим взглядом, потом отвела глаза.

— Далеко не далеко, а выбралась. Не то что ты. Ты чего терпишь?

Чего не уйдешь?

— Куда? — Анна развела руками. — К отцу? Он сам прогнал.

К людям? Кто возьмет?

Мужняя жена, битая, нищая.

Кому я нужна?

Степанида помолчала, потом допила чай, встала.

— А никому, — сказала она просто. — Никому мы, бабы, не нужны.

Сами себе нужны. Поняла? Сами. А коли себя не жалеешь — кто пожалеет?

Она ушла за занавеску, оставив Анну одну с этими словами.

Анна стояла у печи и смотрела в окно. Там, за стеклом, кружил редкий снег.

Медленно, лениво, как во сне.

Падал на сугробы, на забор, на крыши. Падал и падал, и казалось, не будет этому конца.

Как и ее жизни.

Она перекрестилась на темный образ в углу, взяла ухват и пошла к печи. Надо было кормить их. Надо было жить. Надо было терпеть.

А что еще оставалось?

***

Февраль подкрался незаметно, как вор, и обрушился на деревню метелями да морозами.

Днем еще солнце проглядывало сквозь тучи, слепило глаза, заставляло щуриться, но к вечеру холод крепчал, звезды высыпали на небе крупные, колючие, и месяц висел над миром острым лезвием — ни дать ни взять, Прохоров нож, которым он скотину резал.

Анна с того памятного вечера, когда ее вышвырнули в снег, сильно кашляла.

Грудь болела, дышать было трудно, но она не смела жаловаться — запретят лежать, заставят работать, и поделом.

Прохор и Степанида жили своей жизнью, пили, гуляли, а она была при них прислугой — безгласной, безответной, битой.

Но что-то в ней переменилось. Глубоко внутри, там, где раньше теплилась надежда, теперь зияла черная пустота.

А в этой пустоте зарождалось что-то новое — злое, отчаянное, готовое на все. Она сама не понимала этого, но чувствовала: еще один удар — и что-то оборвется.

Или она умрет, или случится что-то страшное.

В тот день с утра мело. Вьюга завывала в трубе, бросала в окна пригоршни снега, и свет едва пробивался сквозь заиндевевшие стекла.

Прохор проснулся злой — с похмелья, с тяжелой головы. Степанида еще спала, разметавшись на кровати, и Прохор, глядя на нее, злился еще больше.

— Анка! — заорал он.

— Жрать давай!

Она уже топила печь, ставила чугунок со щами. Обернулась, поклонилась молча, продолжила свое дело.

— Быстрее шевелись! — рявкнул он и запустил в нее валенком.

Валенок попал в спину, она охнула, но смолчала. Подняла, положила на лавку.

Прохор натянул портки, вышел во двор — проведать лошадь.

Вернулся злой еще пуще — сено, видите ли, сырое, лошадь не жрет.

— Где сена не нормального взяла? — набросился он на Анну. — Ты что, ослепла?

Я тебе велел сухое давать!

— Так сухое кончилось, — тихо ответила она. — Ты велел ту стог брать, который под снегом был. Он и сырой.

— Ты мне перечить? — взбеленился Прохор. — Ты, сука, перечить?

Он замахнулся, но Анна пригнулась, и удар пришелся по печи. Прохор взвыл от боли, затряс рукой, и в этот момент из-за занавески вылезла Степанида — заспанная, недовольная.

— Чего орете с утра пораньше? Спать не даете!

— А, проснулась, — Прохор забыл про Анну, уставился на Степаниду.

— Чего спать?

Дела есть.

— Какие дела? — Степанида зевнула, потянулась. — В такую метель только дурак из дома выйдет.

— А мы дома дела сделаем, — вдруг сказал Прохор, и в глазах его мелькнуло что-то нехорошее.

— Анка, иди сюда.

Она подошла, чувствуя неладное.

— Раздевайся, — приказал Прохор.

— Чего? — не поняла она.

— Раздевайся, говорю! До нага! Поняла?

Анна попятилась. Степанида смотрела с интересом, усмехалась.

— Прохор, ты чего? — спросила она. — С утра сошел?

— Не твое дело, — огрызнулся он. — Анка, я кому сказал?

— Не буду, — выдохнула Анна.

— Что?! — Прохор шагнул к ней, схватил за ворот.

— Ты мне перечить? Ты моя жена! Что хочу, то и делаю!

Он рванул сарафан, и тот затрещал по шву. Анна вскрикнула, прикрылась руками.

— Прохор, не надо... — прошептала она.

— Надо! — заорал он, разрывая одежду дальше.

— Гости скоро придут!

Дружки мои! А мы им развлечение устроим!

Будешь сегодня наша общая, за деньги!

По рублю с носа! Хорошо заработаем!

У Анны потемнело в глазах.

Она смотрела на него и не верила. То, что он творил раньше, то, что разрешал мужикам, — это было страшно, но это было как-то по пьяни, в угаре.

А сейчас он трезвый, холодный, расчетливый.

И говорит об этом как о деле — о заработке.

— Прохор, опомнись! — крикнула она. — Я же жена тебе!

— А мне плевать! — рявкнул он и дернул остатки сарафана. — Жена не жена, а деньги нужны!

Степанида вон гулять хочет, в город ехать, а где деньги?

Ты у меня единственное, что продать можно!

Она стояла перед ним в рванье, прикрывая руками грудь, и дрожала — не от холода, от ужаса.

За окном выла метель, а здесь, в избе, было еще страшнее, чем там, на улице.

— Не буду, — сказала она твердо.

Прохор замер. Он не ожидал.

Всегда покорная, молчаливая, а тут — отказ.

— Что сказала? — переспросил он тихо, и в этой тишине было больше угрозы, чем в крике.

— Не буду, — повторила Анна. — Убей, но не буду.

Он ударил. Раз, другой, третий.

Она упала, закрывая голову руками. Он бил ногами, приговаривая:

— Я тебя, суку, научу! Я тебя, паскуду, сломаю! Будешь у меня как миленькая!

В этот момент дверь распахнулась, и в избу ввалились мужики — Ефим, кривой Семен и еще двое, незнакомых.

Увидели лежащую Анну, разъяренного Прохора, заулыбались.

— Ого! — крякнул Ефим. — А мы как раз вовремя! Прохор, ты чего, жену учишь?

— Учу, — выдохнул Прохор, останавливаясь. — Заходите, гости дорогие.

Угощение будет.

Он подошел к Анне, схватил за волосы, поднял с пола.

— Глядите, какая! Молодая, тело белое. Кто хочет — плати рубль.

А кто не хочет — вали отсюда.

Мужики загоготали. Ефим полез за пазуху, достал мятый рубль, бросил на стол.

— Я первый!

Он шагнул к Анне, схватил ее за руку. И тут случилось то, чего никто не ждал.

Анна, собрав остатки сил, рванулась, вырвалась и со всей дури толкнула Ефима в грудь.

Тот, пьяный, не удержался на ногах и рухнул на лавку, опрокинувшись вместе с ней.

А она, не помня себя, ударила по рукам Семена, который тянулся к ней, и рванула к двери.

— Стоять! — заорал Прохор, но она уже выскочила в сени, рванула засов и вылетела на крыльцо.

В лицо ударил мороз и ветер, снег залепил глаза, но она бежала. Бежала, не разбирая дороги, проваливаясь в сугробы, цепляясь за заборы.

Сзади слышались крики, мат, но она не оборачивалась.

Ботинки утопали в снегу, платье, разорванное на груди, почти не грело, ветер продувал насквозь, обжигал кожу.

Зубы стучали так, что, казалось, вот-вот раскрошатся.

Но она бежала.

Куда — не знала. Подальше. Прочь. Хоть куда.

Метель кружила, засыпала следы, слепила глаза.

Анна выскочила на околицу и вдруг остановилась. Впереди, в белой круговерти, тускло светилось окошко. Одинокий огонек в море снега и тьмы.

Она узнала этот дом.

На самом краю деревни, у леса, жила вдова Серафима. Мужик у нее помер года три назад, детей Бог не дал, жила одна, держала коз и кур. Добрая была баба, тихая.

К ней Анна и кинулась.

Подбежала к крыльцу, взлетела по ступеням, заколотила кулаками в дверь.

— Серафима! — закричала она, и голос ее потонул в вое ветра.

— Серафима, открой!

Ради Христа!

Стучала долго, показалось — вечность. Руки замерзали, стучать становилось все труднее. Уже решила, что никто не откроет, что так и замерзнет здесь, на пороге, когда дверь вдруг распахнулась.

На пороге стояла Серафима — в ватнике, накинутом поверх рубахи, с лучиной в руке.

Увидела Анну, ахнула, отшатнулась:

— Матушка Пресвятая Богородица! Анка, ты что?

В чем?

— Пусти... — прошептала Анна и повалилась вперед, прямо в тепло, в спасительный запах печного дыма и сухих трав.

Серафима подхватила ее, затащила в избу, захлопнула дверь.

Задвинула засов, заложила крючок.

— Господи Иисусе, — крестилась она, глядя на Анну. — Да на тебе лица нет! В чем бежала-то?

Анна стояла посреди избы, шатаясь, и никак не могла отдышаться. Зубы выбивали дробь, тело тряслось мелкой дрожью, руки и ноги горели огнем — отходили после мороза. Платье висело клочьями, на груди — рванье, синяки, ссадины.

— Опять бьет? — спросила Серафима, подходя ближе, вглядываясь в ее лицо. — Ирод! Руки бы ему оторвать, сволочи!

Анна молчала, только тряслась и смотрела в одну точку.

Серафима оглядела ее с ног до головы и всплеснула руками:

— Да ты замерзла-то как! Сейчас, сейчас, родимая.

Она метнулась к сундуку, выхватила оттуда теплую кофту — шерстяную, вязаную, свою запасную — и накинула на плечи Анне.

— На, укройся. И на печь давай, на печь! Там жарко, отойдешь.

Анна послушно, как во сне, подошла к печи, залезла на лежанку. Там было жарко натоплено, лежанка широкая, чистая, пахло теплом и уютом. Она свернулась калачиком, уткнулась лицом в подушку и затряслась — уже не от холода, от всего сразу.

Серафима суетилась внизу — грела чай, доставала хлеб, приговаривала:

— Ничего, ничего, отойдешь.

Главное — жива. А одеться — оденемся. У меня кое-что есть, не барыня, не пропадем.

Она поднялась к Анне с кружкой горячего взвара, заставила выпить. Тепло разлилось по телу, дрожь понемногу унималась.

— Рассказывай, — тихо попросила Серафима, садясь рядом.

— Что случилось-то?

Анна молчала долго, потом заговорила — отрывисто, сбивчиво, захлебываясь слезами. Про Прохора, про Степаниду, про мужиков, про вчерашнее, и про сегодняшнее — про то, как он заставил раздеваться, про деньги, про то, что продать хотел.

Серафима слушала, и лицо ее становилось все темнее, все суровее.

— Ирод, — прошептала она, когда Анна закончила. — Ирод окаянный. Да как земля таких носит?

Она погладила Анну по голове, как маленькую:

— Ты лежи, отдыхай. Никто сюда не сунется. До утра уж точно. А там... — она вздохнула, — там, девка, не знаю. Искать будут

. Прохор просто так не оставит.

Сюда придет — не придет, а искать будет.

— А может, не придет? — с надеждой спросила Анна.

— Придет, — уверенно сказала Серафима. — Не он сам, так дружки его. Тут отсидеться не выйдет.

Долго не задержишься.

Она помолчала, глядя на Анну, на ее измученное лицо, на синяки, на руки в цыпках и трещинах, и глаза ее наполнились слезами.

— Ироды, — тихо обронила она, вытирая слезы рукавом. — Господи, да за что ж тебе, девонька, такое? Молоденькая совсем, а жизни уже нет. Вся битая, вся истерзанная...

Анна смотрела на нее и вдруг спросила:

— А у тебя как было?

Мужик-то твой бил?

Серафима вздохнула, отвернулась:

— Бил. По-всякому бывало. Только я недолго терпела. Он у меня умный был — не по пьяни, а с расчетом. Чтоб боялась, чтоб слушалась. А как поняла, что убьет когда-нибудь, — ушла. К матери подалася, переждала. А потом он запил горькую и помер

. Бог шельму метит.

— Повезло тебе, — прошептала Анна.

— Повезло, — согласилась Серафима. — А тебе... Мы что-нибудь придумаем. Помогу, чем смогу.

Не брошу. А сейчас ложись, поспи, бедняжка.

Утро вечера мудренее.

Она спустилась с печи, загасила лучину, оставив только маленький огонек перед иконой. В избе стало тихо — только ветер выл за окном да потрескивала печь.

Анна лежала в тепле, укрытая чужим одеялом, и не верила своему счастью. Тепло. Тихо.

Никто не орет, не бьет, не требует. Можно просто лежать и смотреть в потолок.

Но сон не шел. Мысли роились в голове, как пчелы. Что будет завтра? Что будет, когда придет Прохор? Куда идти? Где прятаться?

И есть ли вообще выход?

Она повернулась на бок, прислушалась. Снизу доносилось ровное дыхание Серафимы — спала, умаялась за день.

А может, и не спала, а просто лежала тихо, чтоб не тревожить.

За окном выла метель. Февральская, злая, бесконечная. Но здесь, в этой маленькой избе, было тепло. И это тепло давало надежду.

Самую маленькую, самую хрупкую — но надежду.

Анна закрыла глаза и провалилась в сон — глубокий, без сновидений, как в черную яму.

****

Разбудил ее стук в дверь.

Анна вскочила, прислушалась. Серафима уже была на ногах, стояла посреди избы, глядя на дверь. Стук повторился — громкий, требовательный.

— Открывай, Серафима! — донеслось снаружи. — Свои!

Голос был не Прохоров, но знакомый. Ефим.

Серафима перекрестилась, подошла к двери.

— Чего надо? — спросила громко.

— Открывай, говорю! Дело есть!

— Нету здесь никого! — крикнула Серафима.

— Ступай, откуда пришел!

За дверью заматерились, загомонили — голосов было несколько.

— Ты, Серафима, не дури! — заорал Ефим. — Мы знаем, что она у тебя! Отдай по-хорошему!

Прохор за ней прислал!

Серафима обернулась на Анну.

Та сидела на печи, белая как снег, и смотрела на дверь с ужасом.

— Не отдам! — крикнула Серафима. — Убирайтесь, пока целы!

— Ах ты, сука старая! — заорали за дверью, и в нее забарабанили кулаками, забили ногами. — Открывай, падла, а то дверь высадим!

Серафима отошла от двери, подошла к печи, протянула Анне руку:

— Слазь. Быстро.

Через подпол есть лаз в сени, а оттуда — на двор. Беги к лесу, там овраг, в овраге зимовье охотничье. Спрячешься пока. А я их задержу.

— А ты? — Анна схватила ее за руку. — Они ж тебя убьют!

— Не убьют, — усмехнулась Серафима. — Побьют, может, но не убьют. Я тут своя, деревенская.

А ты беги. Беги, девка, пока не поздно.

Анна спрыгнула с печи, натянула кофту, сунула ноги в ботинки. Серафима откинула крышку подпола, помогла спуститься, показала лаз:

— Ползи прямо, упрешься в стенку, там дверка в сени. Из сеней — во двор. А со двора — сразу в лес. Поняла?

— Поняла, — выдохнула Анна.

— С Богом, — перекрестила ее Серафима и опустила крышку.

Анна поползла в темноте. Подпол пах землей, мышами и холодом. Руки нащупали дверку, толкнули — вылезла в сени. Здесь было чуть светлее — сквозь щели пробивался утренний свет.

Снаружи продолжали колотить в дверь, матерились, грозили. Анна выскользнула во двор, пригнулась, пробежала к огороду. За огородом начинался лес — темный, заснеженный, молчаливый.

Она оглянулась на избу.

У крыльца топтались трое — Ефим, кривой Семен и еще кто-то. Они не видели ее — заметало снегом, кружило.

Анна перекрестилась и побежала к лесу. Проваливаясь в снег, цепляясь за кусты, задыхаясь от быстрого бега. В ушах свистел ветер, перед глазами плясали белые мухи.

Она бежала и не знала, что ждет ее впереди. Но знала одно: назад дороги нет.

Никогда.

****

Лес встретил Анну тишиной и холодом.

Она бежала, проваливаясь в снег по колено, хватая ртом колючий морозный воздух. Ветки хлестали по лицу, цепляли за одежду, норовили остановить, но она не чувствовала боли — только страх, огромный, липкий, толкающий вперед.

За спиной, в деревне, еще слышались крики — мужики ломились в дом Серафимы. Но чем дальше она уходила в лес, тем тише становились звуки, пока не стихли совсем, растворившись в снежной круговерти.

Анна остановилась, прислушалась. Только ветер гудел в ветвях да снег скрипел под ногами. Сердце колотилось где-то в горле, руки дрожали, но она заставила себя идти дальше. Серафима сказала — овраг, зимовье. Значит, надо искать.

Лес стоял темный, насупленный. Ели и сосны гнулись под тяжестью снега, кое-где сугробы достигали пояса. Анна брела наугад, ориентируясь только на слова вдовы. Овраг должен быть где-то здесь, за этим буреломом.

Она пробиралась сквозь заросли, цеплялась за стволы, падала, поднималась и снова шла. Ботинки промокли насквозь, ноги коченели, но мысль о том, что Прохор и его дружки могут быть где-то рядом, гнала вперед.

Наконец деревья расступились, и перед ней открылся овраг — глубокий, занесенный снегом, с крутыми склонами.

Анна остановилась на краю, вглядываясь в белое пространство. Где-то здесь должно быть зимовье.

Она начала спускаться, цепляясь за корни и кусты. Снег сыпался за шиворот, забивался в ботинки, но она не обращала внимания. На дне оврага было чуть тише, ветер не так завывал, и в этой относительной тишине она услышала — скрип.

Анна замерла. Скрип повторился — где-то совсем рядом. Она огляделась и увидела: в склоне оврага, почти незаметная под снегом, чернела дверь. Низкая, сколоченная из грубых досок, почти сливающаяся с землей.

Зимовье.

Анна кинулась к двери, дернула ручку. Заперто. Сердце упало. Она дернула еще раз, сильнее, потом заколотила кулаками:

— Есть кто? Откройте!

Тишина. Только ветер гудит.

Она обошла вокруг, ища другой вход, но ничего не нашла. Вернулась к двери, присела на корточки, попробовала поддеть щеколду ножом — но ножа у нее не было.

Отчаяние навалилось тяжелой плитой. Она прошла такой путь, замерзла, выбилась из сил, а здесь — заперто. Идти обратно? Туда, где Прохор, где мужики, где позор и смерть?

— Господи, — прошептала она, сползая по двери на снег. — Господи, помоги.

Сидеть на снегу было холодно, но сил встать не было. Она закрыла глаза и вдруг услышала скрип — совсем рядом, над ухом. Открыла глаза — дверь чуть приоткрылась, и в щели показалось чье-то лицо. Старое, морщинистое, с кустистыми бровями и колючими глазами.

— Чего надо? — спросил голос, хриплый, прокуренный.

— Пустите, — выдохнула Анна. — Ради Христа, пустите. Замерзаю.

Старик помолчал, разглядывая ее, потом дверь открылась шире.

— Заходи, коли пришла.

Анна вползла внутрь, и дверь за ней захлопнулась.

***

В зимовье было темно, но тепло. Пахло дымом, сухой травой и еще чем-то звериным. Глаза привыкли не сразу, но постепенно Анна разглядела помещение — небольшая землянка, стены из бревен, в углу печка-буржуйка, красная от жара, у стены — лавка, покрытая шкурами, в другом углу — груда тряпья, похожего на лежанку.

Старик прошел к печке, подкинул дров, потом повернулся к ней.

— Раздевайся. Сушиться надо.

Анна послушно стащила с себя кофту Серафимы, ботинки. Носки пришлось отдирать от ног — примерзли. Старик глянул на ее ноги, покачал головой:

— Отморозила. Садись к печке, растирай. Сейчас чай будет.

Он загремел закопченным чайником, поставил на печку, достал кружку — жестяную, мятую. Анна сидела на полу, придвинувшись к теплу, и растирала ноги. Кожа была белая, нечувствительная, но когда кровь начала отходить, боль пронзила такая, что она вскрикнула.

— Терпи, — буркнул старик, протягивая кружку с горячим чаем. — Пей. Отходи.

Анна взяла кружку, обхватила ладонями. Чай был горький, пах травами, но горячий — и это было счастье. Она пила мелкими глотками, и тепло разливалось по телу, прогоняя холод из самых глубин.

Старик сидел напротив, на корточках, и смотрел на нее. Молчал, ждал.

— Спасибо, — прошептала Анна, оторвавшись от кружки.

— За что спасибо? — спросил он хрипло. — За то, что пустил? Так я бы и собаку пустил в такую стужу. А ты человек.

Он помолчал, потом спросил:

— Чья будешь? Из деревни?

— Из Ключей, — ответила Анна. — Анна я. Прохора Протасова жена.

Старик при этих словах изменился в лице. Нахмурился, сплюнул в сторону:

— Этого ирода? Знаю. Зверь, а не человек. Ты, стало быть, от него бежала?

— Бежала, — тихо ответила Анна.

— Давно пора, — старик крякнул, почесал бороду. — Я уж думал, когда ж ты сбежишь. Вся деревня знает, как он тебя жизни учит. Молчали, терпели, а теперь — дождались.

Анна посмотрела на него с удивлением:

— А вы кто? Почему здесь живете?

— Дед Пахом, — представился старик. — Охотник я. Тут, в лесу, и живу. В деревню редко хожу, не люблю. Люди — они звери хуже лесных.

Он помолчал, потом добавил:

— Ты ешь давай. Вон там хлеб, сало есть. Подкрепись. А там видно будет.

Анна огляделась. На столе, сколоченном из грубых досок, лежал краюха хлеба, кусок сала, луковица. Она набросилась на еду, жадно жуя, и только сейчас поняла, как голодна. Последний раз ела вчера утром — крошки одни.

Дед Пахом смотрел на нее, качал головой, но молчал. Потом встал, подошел к лежанке, покопался в тряпье, достал тулуп — старый, заношенный, но теплый.

— На, укройся. Поспи. А я посторожу. Никто сюда не сунется, не бойся.

Анна взяла тулуп, забралась на лавку, укрылась с головой. Тулуп пах овчиной, дымом и лесом — чужой, но почему-то родной запах. Она закрыла глаза и провалилась в сон — тяжелый, без сновидений, как в черную пропасть.

****

Проснулась она от тишины.

В зимовье было темно, только печка светилась красным. Анна приподнялась, прислушалась. Где-то рядом мерно дышал дед Пахом — спал на своей лежанке. За стенами — ни звука. Даже ветер стих.

Сколько она проспала? День? Ночь? Часы перепутались, и время здесь, в этой норе, текло иначе.

Она села, спустила ноги с лавки. Ноги болели, но уже не так сильно — видно, отошли. Она нащупала ботинки, сухие — дед, видать, просушил у печки, — натянула, накинула тулуп и подошла к двери.

Осторожно приоткрыла — в лицо ударил морозный воздух. За дверью было бело, тихо, и только следы ее вчерашние вели к зимовью, да снег чуть искрился в свете — ночи? утра? — непонятно.

Она выглянула наружу. Овраг был пуст, только деревья стояли в снегу, как солдаты в белых шинелях. Ни души, ни звука. И от этой тишины становилось жутко.

— Проснулась? — раздалось сзади.

Анна обернулась. Дед Пахом сидел на лежанке, курил трубку. Огонек тлел красным, освещая морщинистое лицо.

— Проснулась, — ответила она.

— Сколько времени?

— А кто ж его знает, — дед усмехнулся. — Тут время не ходит. Я по солнцу разве что. А солнца давно нет. Метель была, теперь затишье. Видать, утро уже.

Он помолчал, попыхивая трубкой, потом спросил:

— Думала, что дальше делать?

Анна села на лавку, обхватила плечи руками.

— Не знаю, — честно призналась она. — Думала — убегу, а куда — не знаю.

— В город надо, — сказал дед Пахом. — Там затеряться можно. Работу найти. Жить потихоньку.

— В город, — повторила Анна. — Да как я в город? Денег нет, паспорта нет, ничего. Кто возьмет?

— Возьмут, — уверенно сказал дед. — Бабы везде нужны. По хозяйству помогать, стирать, готовить. Не барыня — не пропадешь.

Он встал, подошел к печке, помешал угли.

— Только сначала отсидеться надо. Прохор искать будет. Дня три-четыре здесь переждешь, а там, глядишь, и утихнет.

Я в деревню схожу, разведаю, что к чему. А ты тут сиди тихо, носа не кажи.

— А если найдут? — спросила Анна.

— Не найдут, — усмехнулся дед. — Это место мало кто знает. Только я и еще пара охотников. А они за тебя, поди, не продадут.

Анна посмотрела на него с благодарностью.

— Спасибо вам, дедушка. Век не забуду.

— Ладно, — отмахнулся он. — Спасибо после скажешь. А сейчас давай завтракать. Вон крупа есть, свари кашу. А я пойду, силков проверю, может, зайца принесу.

Он оделся, взял ружье и вышел. Анна осталась одна.

****

День тянулся медленно, как смола. Анна сварила кашу, поела, прибралась в зимовье. Дед Пахом вернулся под вечер, принес двух зайцев, бросил на стол.

— Вот, — сказал он. — На ужин будет. А в деревне я был.

Анна замерла.

— Ну, — поторопила она.

— Шумят, — дед сел на лавку, закурил. — Прохор твой с утра пьяный в стельку. Степанида его унимает. Мужики по деревне шарятся, ищут тебя. У Серафимы были.

— Серафима! — Анна вскочила. — Что с ней?

— Жива, — успокоил дед. — Побили малость, но не сильно. Сказала, что не знает, где ты. Поверили, отстали. Но она просила передать, если увижу — чтоб ты не возвращалась. И чтоб к ней не шла. Следят там.

Анна выдохнула.

— А Прохор? Он что?

— А что Прохор? — дед усмехнулся. — Он, говорят, злой, что товар упустил. Степанида на него орет, денег требует. Он клянется, что найдет тебя и вернет.

— Найдет? — испуганно спросила Анна.

— Не найдет, — твердо сказал дед. — Тут не найдет. А через неделю-другую и искать перестанет. Им же пить надо, гулять надо. Забудет.

Он помолчал, потом добавил:

— Ты главное — не выходи. Сиди тихо. Я тебе еду буду приносить. А там, как утихнет, в город отведу.

— А как же вы? — спросила Анна. — Вас же тоже искать будут, если узнают?

— Не узнают, — дед хитро прищурился. — Я человек маленький. Меня в деревне и не помнят почти. А кто помнит — тот не выдаст. Мы, охотники, друг за друга горой.

Анна подошла к нему, низко поклонилась.

— Спасибо вам, дедушка. Спасибо.

— Полно, — проворчал он. — Иди лучше зайцев щипать. Ужин готовить надо.

****

Прошло три дня.

Анна привыкла к зимовью, к его темноте и теплу, к запаху дыма и шкур. Дед Пахом уходил с утра, возвращался вечером, приносил еду, новости. Прохор утих — пил, буянил, но поиски прекратил. Степанида, говорят, собралась уезжать — надоела деревня, деньги кончились, Прохор опостылел. Мужики разбрелись по домам.

— Скоро можно будет в город, — сказал дед на четвертый день. — Соберу тебе котомку, провожу до тракта. А там уж сама.

Анна сидела у печки, грела руки. В груди шевелилось что-то похожее на надежду — робкую, неуверенную, но живую.

— А как я в городе? — спросила она. — Куда пойти? К кому?

— К сестре моей, — неожиданно сказал дед. — Сестра у меня в городе живет, старая уже.

Держит постоялый двор. Скажешь, от меня, она приютит. А там уж пообвыкнешься, работу найдешь.

Анна смотрела на него и не верила своему счастью.

— А вы... А зачем вам это? — спросила она.

— Чужая я вам, кто я?

— Человек, — просто ответил дед. — А человеку помогать надо. Особливо когда его бьют и обижают. Мне много не надо. А ты молодая, жизнь впереди. Не пропадать же тебе.

Он отвернулся, загремел чайником, а Анна сидела и смотрела на его сгорбленную спину, на седые космы, на руки в шрамах — и чувствовала, как слезы подступают к горлу. Не от горя — от благодарности.

Впервые за долгое время кто-то просто так, бескорыстно, помогал ей. Не за деньги, не за услугу — по-человечески.

— Дедушка, — сказала она тихо. — Я век за вас Бога молить буду.

— Молись, — усмехнулся он. — Мне не помешает.

****

На пятый день, когда Анна уже начала привыкать к мысли, что скоро уйдет в город и начнет новую жизнь, случилось то, чего она боялась больше всего.

Она вышла из зимовья подышать воздухом — дед Пахом ушел в лес, сказал, вернется к вечеру. Стоял ясный, морозный день, солнце слепило глаза, снег искрился, и на душе было почти спокойно.

Она стояла на дне оврага, смотрела на заснеженные склоны, и вдруг услышала — голоса.

Сверху, с края оврага, доносились приглушенные расстоянием мужские голоса. Анна замерла, вжалась в склон. Сердце забилось где-то в горле.

Голоса приближались. Она разобрала слова:

— ...да тут ничего нет, один снег.

— А Пахом говорил, у него тут зимовье.

— Так Пахом и есть. А баба где? Спрятал небось.

— Давай проверим.

Анна метнулась к зимовью, вбежала внутрь, захлопнула дверь. Огляделась — спрятаться негде. Одна комната, печка, лавки, груда шкур. Под лавку? Заметят.

Она забилась в угол за печку, прижалась к стене, замерла.

Снаружи заскрипел снег под ногами, шаги приблизились к двери. Кто-то дернул ручку.

— Заперто.

— Стучи.

В дверь заколотили кулаками.

— Пахом! Открывай! Свои!

Анна молчала, стараясь дышать как можно тише.

— Нету, видать.

— А может, спит? Глухой старый.

— Ломать надо?

— Не, погодь. Если внутри — никуда не денется. Подождем.

За дверью стало тихо. Анна стояла в углу, в темноте, и молилась. Шло время — минута, две, десять. Пальцы закоченели от страха, ноги подкашивались.

Вдруг снаружи раздался голос деда Пахома:

— Чего надо?

— А, Пахом! А мы тебя ищем. Говорят, бабу ты спрятал. Прохорову жену.

— Не видал я никакой бабы, — голос деда звучал спокойно. — Убирайтесь отсюда. Тут моя земля.

— Твоя, не твоя — а проверить надо. Пусти в зимовье.

— Не пущу.

— Ах ты, старый хрен! — голоса зазвучали злее.

— Давай, отойди, мы сами откроем.

Завозились, заматерились. Анна услышала удар, потом еще — били деда. Она зажала рот рукой, чтобы не закричать.

— Где баба, старый? Говори!

— Не видал... — голос деда был слабым, но твердым.

— Врешь! — снова удары.

Анна не выдержала. Она выскочила из-за печки, рванула дверь и закричала:

— Не трогайте его! Я здесь!

На улице стояли трое — Ефим, кривой Семен и еще один, незнакомый. Дед Пахом лежал на снегу, разбитый, в крови, но живой. Увидел Анну, застонал:

— Дура... зачем вышла...

— А, вот ты где, сука! — Ефим шагнул к ней, схватил за волосы. — Попалась!

Прохор тебя заждался!

— Пустите старика, — крикнула Анна. — Он ни при чем!

— А плевать, — Ефим пнул деда ногой. — Пошли, ребята, товар нашелся.

Они потащили Анну вверх по склону. Она обернулась — дед Пахом лежал на снегу, не двигаясь. Кровь алела на белом, растекалась, впитывалась.

— Дедушка! — закричала Анна. — Дедушка!

— Заткнись! — рявкнул Ефим и ударил ее по лицу.

В глазах потемнело, и последнее, что она увидела перед тем, как потерять сознание, — белый снег, красная кровь и неподвижное тело старика, который хотел ей помочь.

. Продолжение следует.

Глава 4