РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
День клонился к вечеру, когда по заснеженной дороге, что вела в деревню Ключи, ехали двое верховых. Мороз к вечеру крепчал, солнце уже пряталось за лесом, бросая на снег длинные синие тени, и пар от дыхания лошадей и всадников стелился по ветру белыми клубами.
Первый — дед Пахом.
Он сидел в седле скрючившись, держась за луку одной рукой, а другой придерживая перевязанную голову.
Лицо его было в ссадинах и кровоподтеках, левый глаз заплыл, но в правом горел огонь — злой, решительный, не терпящий возражений.
Второй — Трофим.
Широкоплечий, кряжистый, он сидел на коне как влитой, будто родился в седле.
В руке его был кнут — длинный, кожаный, с тяжелым набалдашником на конце.
Тот самый кнут, которым он когда-то грозил дочери.
Ноздри его раздувались, как у разъяренного быка, глаза метали молнии, и вся его могучая фигура дышала такой яростью, что даже лошадь под ним шла нервно, прядая ушами.
— Далече еще? — рявкнул Трофим, не оборачиваясь.
— Тут уж, — прохрипел дед Пахом, сплевывая кровью.
— За тем поворотом. Вон крыша виднеется.
Трофим пришпорил коня, переходя на рысь.
Сердце его колотилось где-то в горле, смешиваясь с гневом, который копился всю дорогу, пока он слушал рассказ старого охотника.
Как Анна прибежала к нему, замерзшая, полураздетая.
Как он приютил ее, кормил, поил, спасал от верной смерти. Как нагрянули прохоровы дружки, избили старика и забрали девку силком.
Как он, Пахом, очнулся в снегу, выполз кое-как к людям, добрался до деревни, нашел Трофима и рассказал все.
— Моя дочь, — рычал Трофим всю дорогу, стискивая кнут так, что пальцы хрустели.
— Моя кровь. И он посмел? Он, щенок поганый?
Сейчас они были здесь. У дома Прохора.
Трофим спрыгнул с коня, даже не привязывая его, кинулся к крыльцу. Дед Пахом, кряхтя, слез следом, держась за бок — ребра, видать, поломали, сволочи.
Но он не мог остаться в стороне.
Он должен был видеть, что с Анной все будет хорошо.
Трофим рванул дверь.
И замер на пороге.
****
В избе было жарко натоплено, пахло перегаром, потом и табаком.
За столом, развалясь, сидели мужики — Ефим, кривой Семен и еще двое.
Тут же, прижимаясь к Ефиму, сидела Степанида — растрепанная, раскрасневшаяся, с кружкой самогона в руке.
Прохор восседал во главе стола, довольный, пьяный, с жирной улыбкой на лице.
А в углу, на грязном полу, скрючившись, лежала Анна.
Она была почти голая — в рваной рубахе, которая едва прикрывала тело.
Все оно было в синяках, ссадинах, кровоподтеках.
Глаза закрыты, губы разбиты, на лице — следы побоев.
Она не двигалась, только грудь вздымалась едва-едва — жива, значит.
Увидев это, Трофим побелел от ярости.
— Ах ты-ы-ы! — заревел он так, что стекла задребезжали.
Все в избе вздрогнули, обернулись. Прохор, пьяный, не сразу понял, кто перед ним.
А когда понял — попытался встать, но ноги не слушались.
— Трофим... батя... ты чего... — залепетал он.
Но Трофим уже переступил порог. Глаза его горели бешеным огнем, ноздри раздувались, кулаки сжимались сами собой
. Он поднял кнут — и хлестнул им по столу так, что кружки и бутылки разлетелись вдребезги.
— А вот ты какой, значит, зять?! — зарычал он, надвигаясь на Прохора. — Я тебе что, дочь для этого отдавал?
Для того, чтобы ты из нее сделал? Отвечай, вонючее отродье!
Прохор вжался в лавку, пытаясь отползти.
Мужики за столом зашевелились, заоглядывались — кто в дверь, кто в окно.
Все в деревне знали бешеный нрав Трофима.
С ним шутки были плохи.
— А ну, стоять! — рявкнул Трофим, заметив их движение.
— Куда?
Всем на месте стоять, живо!
Он шагнул к дочери, наклонился, тронул за плечо:
— Анна! Дочка! Слышишь меня?
Анна открыла глаза.
Мутные, непонимающие. Она смотрела на отца и не верила.
Ей казалось — бред, галлюцинация, морок.
— Ба... батя? — прошептала она разбитыми губами.
— Я, дочка, я, — голос Трофима дрогнул. — Прости меня, дурака старого.
Прости, что прогнал тогда. Не виновата ты ни в чем.
Виноват я, старый пес.
Анна заплакала.
Тихо, беззвучно, только слезы потекли по щекам, смешиваясь с кровью.
Трофим выпрямился.
Оглядел избу, мужиков, Степаниду, Прохора.
И в глазах его снова вспыхнула ярость — ледяная, страшная, не знающая пощады.
— Ну что ж, — сказал он негромко, и от этого негромкого голоса у всех похолодело внутри.
— Посчитаемся.
И тут за его спиной раздался голос деда Пахома:
— Трофим, я с тобой.
Эти двое, — он ткнул пальцем в Ефима и кривого Семена, — меня били.
И Анну вязали.
Трофим кивнул.
— Значит, со всеми посчитаемся.
Он шагнул вперед и взмахнул кнутом.
Первый удар пришелся по столу. Доски треснули, посуда брызнула осколками.
Второй — по плечу Ефима. Тот взвыл, схватился за руку, покатился по лавке.
— Это тебе за старика! — рычал Трофим, хлеща кнутом направо и налево.
— Это за дочь!
Это за то, что зверем живете!
Мужики заметались по избе, как тараканы.
Кривой Семен попытался нырнуть под стол, но кнут достал его и там. Двое других кинулись к двери, но наткнулись на деда Пахома, который стоял на пороге с обломком кочерги в руке.
— А ну назад! — прохрипел старик, и они отшатнулись обратно, под кнут Трофима.
Степанида завизжала, попыталась спрятаться за спины мужиков, но Трофим увидел ее, и глаза его стали еще страшнее.
— А это что за птица? — прорычал он. — Ты, никак, та самая, городская шлюха, что в чужую семью влезла?
— Я не... я ничего... — залепетала Степанида, пятясь.
— Ах ты, сучка! — заорал Трофим. — Ты прыгать решила, безбожница, в мужнину кровать?
Блудница!
Кнут свистнул и опустился на плечи Степаниды
. Она завизжала не своим голосом, упала на колени, закрывая голову руками.
Трофим не жалел — хлестал по спине, по рукам, по чему попало.
— Чтоб знала, как в чужие семьи лезть! Чтоб помнила, как чужих мужей уводить!
— Прохор! — орала Степанида. — Спаси!
Но Прохору было не до нее.
Он, забившись в угол, трясся от страха, глядя, как тесть разносит его дом и гостей.
Наконец мужики не выдержали.
Они рванули к двери, сшибли деда Пахома с ног и вывалились на улицу. За ними, подвывая, побежала Степанида.
Кто в чем был — кто в зипуне, кто в одной рубахе, кто босиком.
Ефим, зажимая разбитую голову, припустил через сугробы к лесу. Кривой Семен — к соседям, прятаться.
В избе остались только Прохор, Трофим, дед Пахом и Анна.
Трофим перевел дух, отер пот со лба и повернулся к зятю.
— Ну, а теперь ты, — сказал он тихо, и от этой тишины Прохора пробрала дрожь.
— Выходи, гад.
Разговор есть.
Прохор попытался встать, но ноги не держали.
Он сполз по стене на пол, глядя на тестя снизу вверх.
— Трофим... батя... я не со зла... я выпимши был... — залепетал он.
— Выпимши? — переспросил Трофим.
— А это, — он ткнул кнутом в сторону Анны, — тоже выпимши?
И это, — он указал на ее израненное тело, — выпимши?
А продавать ее мужикам за рупь — тоже с похмелья?
Прохор молчал, только трясся.
— Ты что удумал, животное? — зарычал Трофим, наклоняясь к нему.
— Свою бабу продавать за рупь? Жену законную, перед Богом венчанную?
Да ты знаешь, что за это бывает?
— Прости... — прошептал Прохор.
— Простить? — Трофим выпрямился. — А она тебя простила? — он кивнул на дочь.
— Встань, посмотри на нее.
Это ты сделал.
Ты, выродок.
Он взмахнул кнутом, и первый удар пришелся Прохору по спине.
Тот взвыл, попытался увернуться, но куда там.
Кнут свистел и щелкал, оставляя на теле кровавые полосы.
— Это за Анну! — рычал Трофим, хлеща со всей силы.
— Это за слезы ее! Это за синяки! Это за унижение!
Это за старика!
Это за то, что зверем жил!
Прохор катался по полу, орал, закрывался руками, но Трофим не останавливался.
Он хлестал его до тех пор, пока кнут не намок от крови, а Прохор не затих, скуля, как побитая собака.
— Хватит, Трофим, — сказал дед Пахом, кладя руку ему на плечо. — Убьешь ведь.
А он того не стоит.
Трофим остановился, тяжело дыша. Посмотрел на Прохора — тот лежал в углу, скрючившись, весь в крови, и тихо скулил.
— Не убью, — сказал Трофим. — Живи, гад. Живи и помни.
А если еще раз мою дочь тронешь — сам найду и своими руками удавлю. Понял?
Прохор не ответил — только заскулил громче.
Трофим отбросил кнут, подошел к Анне.
Осторожно, как самую большую драгоценность, поднял ее с пола, закутал в свой полушубок.
— Пойдем, дочка. Домой пойдем.
Анна смотрела на него и не верила. Домой?
Туда, откуда он ее прогнал? Где сказал «забудь дорогу сюда»?
— Батя... — прошептала она. — А можно?
— Можно, — голос Трофима дрогнул. — Все можно.
Дурак я был, старый дурак.
Прости меня, Христа ради.
Анна заплакала снова, прижимаясь к отцу.
Трофим погладил ее по голове — осторожно, боясь сделать больно.
— Пойдем, родная. Пойдем.
Дед Пахом открыл дверь.
В лицо ударил морозный воздух, свежий, чистый, пахнущий снегом и свободой.
Анна вдохнула его полной грудью, и показалось ей, что впервые за долгое время она дышит по-настоящему.
Они вышли во двор. Садилось солнце, и небо на западе горело багровым заревом.
Снег искрился, переливался, и на душе у Анны впервые за много месяцев стало легко.
— Дед Пахом, — сказала она, оборачиваясь к старику. — Вы живы...
Я думала, они убили вас.
— Жив, — крякнул дед. — Меня так просто не убьешь.
Я из старого теста слеплен.
— Спасибо вам, — прошептала Анна. — Спасибо, что батю привели.
— Не за что, — дед отвернулся, пряча глаза.
— Садись, поехали.
Замерзнешь тут.
Трофим усадил дочь на лошадь, сам сел позади, придерживая.
Дед Пахом с трудом взгромоздился на свою клячу, и они тронулись.
Анна оглянулась на дом Прохора.
Из трубы еще шел дым, но в окнах было темно.
На крыльце, скрючившись, сидел Прохор — маленький, жалкий, раздавленный.
Она смотрела на него и не чувствовала ничего.
Ни жалости, ни ненависти, ни злорадства. Только усталость — бесконечная, как этот снег, как эта зима.
— Не оглядывайся, дочка, — сказал Трофим. — Забудь.
Нет его больше для тебя.
Анна отвернулась и прижалась к отцу. От него пахло лошадью, морозом и еще чем-то родным, забытым — домом.
Тем самым, из детства, где было тепло, где мать пироги пекла, где она была счастлива.
— Батя, — спросила она тихо. — А мамка бы меня простила?
Трофим вздохнул, помолчал.
— Мамка твоя, — сказал он наконец, — она бы меня первого побила.
За то, что не уберег. За то, что прогнал. Так что это ты меня прости, дочка
. Если сможешь.
Анна промолчала.
Только руку его сжала покрепче.
Лошади мерно ступали по снегу, сани поскрипывали, а впереди, за поворотом, уже виднелась деревня, огоньки в окнах, дым из труб.
Там был дом. Там был отец.
Там была жизнь.
Какая — она еще не знала. Но это была ее жизнь.
И она собиралась ее прожить.
Дед Пахом ехал сзади, кутаясь в рваный тулуп, и думал о своем. О том, что зло наказано, добро победило, а в мире, оказывается, еще есть справедливость.
Редко, но бывает.
Анна закрыла глаза. Лошадь покачивала, убаюкивала, и впервые за долгое время ей не снились кошмары.
Только тепло, только покой, только тихий голос матери, поющий колыбельную.
— Спи, доченька, спи. Все будет хорошо.
И она поверила.
****
Утро наступило тихое, ясное. Февральское солнце, еще не жаркое, но уже по-весеннему яркое, заглянуло в окно, разбудило Анну золотыми зайчиками на стене.
Она открыла глаза и долго лежала, прислушиваясь к себе.
В доме было тихо, только потрескивали дрова в печи да слышалось тяжелое дыхание отца за стеной — Трофим еще спал.
Анна улыбнулась.
Просто так, без причины.
Оттого, что она дома.
Оттого, что не надо бояться, не надо ждать удара, не надо прислуживать пьяным мужикам.
Можно просто лежать и смотреть в потолок.
За окном звонко чирикали воробьи, перекликались, суетились в поисках корма.
С крыши падали капли — сосульки таяли на солнце, и каждая капля вспыхивала, как маленький алмаз. Воздух за стеклом был чист и прозрачен, иней на ветвях березы искрился так, что глазам больно.
Анна встала, накинула материн халат — теплый, с вышивкой по вороту — и вышла в горницу
. В избе было свежо, пахло остывшей золой и чем-то родным, незабываемым — детством.
Она подошла к печи, потрогала — теплая, не остыла за ночь
. Значит, отец вставал, подбрасывал дров.
Заботливый, хоть и суровый с виду.
Анна заглянула в закрома — мука была, яйца в подполе, молоко в крынке стояло.
Решение пришло само собой — напечь блинов.
Как раньше, в детстве, когда мать была жива и они по воскресеньям пекли блины всей семьей.
Она засучила рукава, замесила тесто. Руки делали привычное дело сами, а в голове крутилась песенка — та самая, что мать напевала, бывало.
Анна замурлыкала тихонько, потом запела громче:
— Ой, блины, блины, блины, вы блиночки мои...
Голос ее, чистый и звонкий, разнесся по избе, залетел в каждый уголок. Она и сама не заметила, как поет — просто на душе было легко, как не было уже давно.
Первый блин вышел комом — она его отложила, засмеялась: «Первый блин — маме».
Второй — румяный, кружевной. Третий — еще лучше.
Блины ложились на тарелку стопкой, масляные, аппетитные, и запах стоял по всей избе такой, что слюнки текли.
Анна так увлеклась, что не заметила, как за спиной появился отец.
Трофим стоял в дверях и смотрел на дочь.
Смотрел и не верил своим глазам. Вся в муке, в материном халате, напевает, блины печет — точь-в-точь как покойница жена.
Та тоже всегда пела по утрам, и голос у нее был такой же — чистый, как ручеек.
У Трофима перехватило горло.
Он хотел кашлянуть, чтобы обозначить свое присутствие, но не смог.
Стоял молча и смотрел, как Анна ловко переворачивает блины, как пританцовывает у печи, как улыбается своим мыслям.
А потом — слеза
. Сама собой, против воли, скатилась по щеке, затерялась в седой бороде. Трофим даже не сразу понял, что плачет
. Он не плакал много лет — с тех пор, как жену хоронил.
А тут — на тебе, размяк старый.
Он вытер слезу рукавом, хотел незаметно уйти, но половица скрипнула.
Анна обернулась.
— Батя! — всплеснула она руками. — Ты чего стоишь?
Садись за стол, сейчас блины будут!
Она заметила его лицо, покрасневшие глаза, и голос ее дрогнул:
— Батя... ты чего?
Трофим подошел, сел на лавку.
Руки его, тяжелые, мозолистые, лежали на столе, и он смотрел на них, не поднимая глаз.
— Ничего, дочка, — сказал он хрипло. — Это я так. На мать ты похожа. Очень.
И поешь, как она.
Анна поставила перед ним тарелку с блинами, села напротив.
Молчала, ждала.
Трофим поднял на нее глаза.
В них была боль, и стыд, и любовь — столько любви, что Анна ахнула про себя.
Она никогда не видела отца таким.
— Анна, — начал он тихо. — Поговорить надо
. По душам.
— Говори, батя, — она положила руку на его ладонь.
Трофим вздохнул, собрался с мыслями.
— Я много думал, пока ты... пока тебя не было.
Пока один жил в этом доме. Ночи не спал, все думал.
О жизни. О тебе.
О мамке твоей.
Он помолчал, потом продолжил:
— Я ведь всегда думал, что правду делаю. Что так надо.
Что мужик — голова, а баба — шея. Куда повернет, туда и пойдет.
И что жену надо в строгости держать, чтоб не баловала.
И дочь так же воспитывал. А вышло-то...
Голос его дрогнул.
— Вышло, что я тебя, дочь родную, в ад отправил.
Своими руками. Сам отдал этому зверю, сам велел терпеть, сам с порога прогнал, когда ты за помощью пришла.
Он сжал кулаки так, что кости хрустнули.
— Нет мне прощения, Анна. Я это понял. Долго доходило, а понял. Сидел один в пустом доме, смотрел на стены, на мамкин образ, и думал: за что?
За что мне такая дочь, и за что я с ней так?
Ведь ты же кровиночка моя, единственная, что осталась.
А я тебя — вон куда.
Анна слушала, и слезы текли по ее щекам. Она не вытирала их, давала им волю.
— Батя, — прошептала она.
— Батя, не казни себя так.
— Как не казнить? — Трофим ударил кулаком по столу.
— Я же тебя, дочка, чуть не угробил! Если бы не старик Пахом, если бы не успел... я бы до конца дней своих не простил себя.
Да и после смерти тоже.
Он встал, прошелся по избе, остановился у окна.
За стеклом сиял снег, играл на солнце, и вся природа дышала спокойствием и миром.
— Я тебя прошу, Анна, — сказал он, не оборачиваясь. — Прости меня, если сможешь. Я старый дурак, думал, что все знаю, а оказалось — ничего не знаю.
Ничего не понимаю в этой жизни. Только теперь понял, что главное — это ты. Ты, дочка.
А остальное — тлен.
Анна встала, подошла к нему, обняла со спины, прижалась щекой к широкой спине.
— Батя, — сказала она тихо. — Я давно простила. Еще тогда, когда ты меня из того ада вытащил.
Я на тебя зла не держу
. Тяжело было, обидно, больно — но не держу. Ты по незнанию, по глупости, а не со зла.
А я... я тебя люблю, батя.
Всегда любила.
Трофим повернулся, обнял ее крепко-крепко, прижал к себе.
И стояли они так посреди избы, отец и дочь, и плакали оба — впервые за много лет вместе.
— Ну будет, будет, — сказал наконец Трофим, отстраняясь, вытирая глаза рукавом.
— Раскисли оба.
А ну, давай блины есть, пока не остыли. Вон какие румяные, мамка бы тобой гордилась.
Они сели за стол. Анна налила чаю, пододвинула сметану, мед. Ели молча, но в этом молчании было столько тепла, сколько не было за все последние годы.
— Батя, — спросила Анна, откусывая блин.
— А дед Пахом где? Уехал?
— Уехал, — кивнул Трофим.
— В лес подался, к себе. Да только я думаю... Он один там, старенький, избили его из-за нас.
Может, позвать его к нам?
Пусть живет, чем может помогает. А нам работник во дворе не помешает. Конюшня есть, за лошадьми уход нужен. Да и просто — человек хороший, не чета прочим.
Анна задумалась, потом улыбнулась:
— А давай, батя
. Я только за. Он меня спас, он тебя привел. Должники мы перед ним.
— Вот и я так думаю, — Трофим отхлебнул чаю.
— Сегодня же съезжу, привезу.
Пусть живет.
****
Так и сделали.
К вечеру того же дня дед Пахом уже сидел у печи в отчем доме, пил чай с блинами и довольно щурился.
— Ну, уговорили, — кряхтел он. — Останусь, пожалуй. А то в лесу одному скучно стало.
А тут — вона, красота, блины, компания. И лошадей я люблю.
Буду при конюшне, как в старые времена.
Ему отвели комнатку рядом с сенями, небольшую, но теплую. Пахом осмотрел ее, одобрительно кивнул:
— Хоромы. Не то что моя землянка.
И жизнь потекла по-новому.
Анна вставала рано, как привыкла, но теперь это было не в тягость, а в радость.
Она топила печь, готовила завтрак, убирала.
Отец управлялся по хозяйству, дед Пахом возился с лошадьми.
По вечерам они сидели втроем, пили чай, разговаривали.
Иногда к ним заходили соседи — проведать, посмотреть, как Анна, подивиться, что жива и здорова.
Акулина, та самая сварливая соседка, прибежала на второй день:
— Анка! Живая! А я уж думала — все, пропала. Ну, слава тебе Господи! А Прохор-то, слышала, еле живой, весь исполосованный, валяется, сохнет. Поделом ему!
Анна слушала и молчала. Прохор ее больше не волновал. Кончился он для нее. Вычеркнулся.
****
Прошло две недели. Февраль подходил к концу, солнце пригревало все сильнее, снег оседал, превращаясь в рыхлую кашу. Дороги почернели, по ним бежали ручьи, и воздух наполнился весенней сыростью и запахом талой земли.
Анна все чаще замечала за собой странности. Тошнило по утрам, особенно когда она начинала топить печь и запах еды ударял в нос. Слабость появилась, сонливость. Сначала она думала — последствия пережитого, организм отходит. Но тошнота не проходила, а становилась сильнее.
Однажды утром, когда она, бледная, выскочила на крыльцо, ее вырвало прямо в снег. Она стояла, держась за перила, и вдруг поняла. Поняла всем нутром, всем телом.
Беременна.
Эта мысль ударила как обухом по голове. Она схватилась за живот, прислушалась к себе.
Там, внутри, еще ничего не чувствовалось, но она знала — да, это оно. Ребенок.
Чей? Она перебирала в памяти те страшные ночи.
Прохор, Ефим, другие мужики.
Кто из них? Теперь уже не узнать.
Но ребенок был. Ее ребенок. И он рос в ней, независимо от того, кто его отец.
Анна вернулась в избу, села на лавку, обхватила голову руками. Страх холодной змеей заполз в душу. Что скажет отец? Как посмотрит? Опозоренная дочь, да еще и с приплодом от насильников? Выгонит? Или, хуже того, заставит избавиться?
Она не знала, что делать. Молилась, плакала, снова молилась. Дед Пахом заметил ее состояние, но промолчал — деликатный был старик. А Трофим... Трофим ходил хмурый, видел, что с дочерью неладно, но не лез с расспросами — ждал, когда сама скажет.
И Анна решилась.
*****
Это случилось вечером того же дня. За окнами смеркалось, в избе горела лампа, дед Пахом ушел в конюшню — проведать лошадей. Анна и Трофим остались вдвоем.
— Батя, — сказала она, и голос ее дрогнул. — Поговорить надо.
Трофим отложил ложку, посмотрел внимательно:
— Говори, дочка.
Анна молчала долго, собираясь с духом. Потом выдохнула:
— Я... я, кажется, тяжёлая, батя.
В избе повисла тишина. Такая густая, что слышно было, как потрескивает лампада да мышь скребется в подполе.
Трофим сидел не шевелясь. Лицо его окаменело, только желваки заходили под кожей.
— От кого? — спросил он глухо.
— Не знаю, — прошептала Анна. — Не знаю, батя.
Может, от Прохора. Может, от Ефима. Может, от других. Я не помню.
Я тогда не помнила ничего.
Она заплакала, закрыв лицо руками.
— Ты прости меня, батя. Я опозорила тебя. Я такая... такая...
Она не договорила — рыдания душили.
Трофим встал, подошел к ней. Сел рядом, обнял за плечи.
— Цыц, — сказал он строго, но по-доброму. — Цыц, я сказал.
Не смей плакать.
Анна подняла на него заплаканные глаза.
— Батя?
— Ты что удумала? — голос Трофима дрогнул. — Ты себя виноватой считаешь? В чем? В том, что тебя насиловали?
В том, что ты жертва, а не грешница? А ну, выбрось это из головы.
— Но батя, дитя... оно от зверья...
— Молчи! — перебил Трофим. — Ребенок — он не виноват.
Чья бы кровь ни была, он твой.
Твоя плоть, твоя кровь. И значит — мой внук. Или внучка.
Поняла?
Анна смотрела на него, не веря.
— Ты... ты не прогонишь меня?
— Дура, — Трофим погладил ее по голове. — Куда ж я тебя прогоню?
Ты мой единственный ребенок. И внук мой будет. Вырастим, поднимем.
Никому не дадим в обиду.
Он помолчал, потом добавил:
— Ты только не убивайся. Все будет хорошо. Вот увидишь.
Анна прижалась к нему, разрыдалась — но теперь уже не от горя, а от облегчения.
Отец не прогнал, не осудил, не отвернулся. Принял.
Понял.
Так они и сидели — отец и дочь, обнявшись, в теплой избе, под свет лампады, и за окном медленно падал редкий снег, последний снег уходящей зимы.
Вошёл дед Пахом, замер на пороге, увидев их, хотел выйти, но Трофим махнул рукой:
— Заходи, Пахом. Сядь. Дело есть.
Старик присел на лавку, глянул вопросительно.
— У нас радость, — сказал Трофим. — Внук у меня будет.
Дед Пахом посмотрел на Анну, на ее заплаканное лицо, на живот, прикрытый фартуком, и вдруг широко улыбнулся беззубым ртом:
— Ну, с прибытком, стало быть. Поздравляю.
Анна улыбнулась сквозь слезы:
— Спасибо, дедушка.
— Чего уж там, — старик крякнул. — Рожать будешь — помогу. Я в этом деле понимаю. У меня коза два раза козлят приносила, я принимал. А с бабами, говорят, не сложнее.
Трофим хмыкнул, Анна рассмеялась — впервые за долгое время звонко, по-настоящему.
— Ну, ты даешь, Пахом, — сказал Трофим. — Сравнил.
— А чего? — не понял старик. — Все одно — роды. Главное, чтоб тепло да чисто.
Они еще долго сидели в тот вечер, говорили, строили планы. А ночью Анна лежала в материной комнате, гладила свой пока еще плоский живот и шептала:
— Ты не бойся, маленький. Я тебя никому не дам в обиду. Ты мой. Только мой.
За окном тихо падал снег, укрывая землю последним белым одеялом. А в душе Анны впервые за долгое время поселился покой.
Впереди была весна. А весной всегда начинается новая жизнь.
****
Март в тот год выдался ранний и дружный. Снег таял не по дням, а по часам, превращая деревенские улицы в бурные ручьи, а поля — в темные пятна проталин. Воздух наполнился звоном капели, криками грачей и тем особенным, неповторимым запахом весны, когда пахнет сырой землей, прелой листвой и надеждой.
Анна выходила на крыльцо каждый день, дышала этим воздухом полной грудью. Живот ее рос не по дням, а по часам — тяжелый, круглый, туго натягивающий сарафан. Ребенок внутри шевелился, толкался, давал о себе знать, и от этих толчков на душе становилось тепло и тревожно одновременно.
Трофим смотрел на дочь и диву давался — хорошела она на глазах. Несмотря на тяжелое положение, несмотря на пережитое, в ней появилась какая-то особая стать, плавность, мягкость. Материнство, видать, преображало.
Дед Пахом прижился в хозяйстве. Ухаживал за лошадьми, чинил сбрую, помогал по двору. По вечерам они втроем сидели у печи, пили чай с травами, и старик рассказывал истории из своей долгой жизни — про лес, про зверей, про охоту, про старые времена.
Жизнь текла мирно и спокойно. Но покой этот был обманчив.
*****
В середине марта, когда дороги совсем развезло и ни пройти ни проехать, на пороге их дома появился Прохор.
Анна как раз вышла во двор — проведать кур, подбросить им зерна. Услышала хлюпанье грязи за забором, подняла голову и обмерла.
Он стоял у калитки — худой, обросший щетиной, в грязном, рваном зипуне. Лицо его осунулось, под глазами залегли темные круги, на лбу багровел шрам — след от отцовского кнута. Он смотрел на нее и, казалось, не верил своим глазам.
— Анна... — прохрипел он.
Она не ответила. Только руки сами собой сжались в кулаки, а сердце забилось где-то в горле.
Прохор толкнул калитку, она поддалась — засов был не задвинут. Он вошел во двор, шлепая по грязи, приблизился.
И тут увидел ее живот — огромный, круглый, туго обтянутый тканью.
Прохор замер. Глаза его расширились, забегали, заморгали часто-часто. Рот открылся и закрылся, как у рыбы, выброшенной на берег. Он заикался, пытаясь что-то сказать, но из горла вырывались только нечленораздельные звуки.
— Ты... ты это... как же... — бормотал он, пялясь на живот. — Это что же... от кого?
Анна смотрела на него и не чувствовала ничего. Ни страха, ни ненависти, ни жалости. Пустота была в душе — холодная, спокойная пустота.
— Тебе какое дело? — спросила она ровно.
— Как какое? — Прохор заморгал еще чаще. — Я ж муж... Я ж отец... может...
Он не договорил.
Потому что Анна вдруг шагнула к нему, и в глазах ее вспыхнуло что-то такое, от чего он попятился.
— Ты? — переспросила она тихо, но в голосе звенела сталь. — Ты — муж? Ты, который продавал меня за рубль мужикам? Ты, который смотрел, как меня насилуют, и смеялся? Ты — отец?
— Анна... я же не со зла... я пьяный был... — залепетал Прохор, пятясь к калитке.
— Пьяный? — горько усмехнулась она. — А когда ты трезвый был? Ни разу. Ни одного дня.
Она сделала еще шаг, и он уперся спиной в забор.
— Слушай меня, Прохор, — сказала она, глядя ему прямо в глаза. — Нет у тебя больше жены.
Нет у тебя больше никакого права на меня. Нет и не будет
. Я для тебя умерла. Понял?
— Анна, ну как же... — заныл он.
— Вон! — крикнула она так, что он вздрогнул. — Пошел вон со двора, пока батю не позвала!
Он тебя не кнутом — он тебя за пояс повесит!
Прохор заметался, не зная, что делать. В этот момент из конюшни вышел дед Пахом с вилами в руках. Увидел Прохора, нахмурился, двинулся к нему:
— А это кто тут? А ну, пошел, пока цел!
Прохор, глядя на вилы, на разъяренного старика, на Анну с ее огромным животом и ледяным взглядом, понял — все. Конец. Не вернуть.
Он выскочил за калитку, поскользнулся в грязи, упал, поднялся и, не оглядываясь, побежал прочь, шлепая по лужам, разбрызгивая грязь.
Анна смотрела ему вслед, пока его фигура не скрылась за поворотом. Потом перевела дух, прижала руки к животу. Ребенок внутри толкнулся — сильно, будто одобрял.
— Молодец, дочка, — раздался голос отца.
Она обернулась. Трофим стоял на крыльце, опершись на косяк. Он все видел и слышал.
— Правильно прогнала, — сказал он. — Нечего ему тут делать. Сгинул — и ладно.
— Батя, — Анна подошла к нему. — А если он вернется?
Если что удумает?
— Не вернется, — уверенно сказал Трофим. — Я этого щенка знаю. Он трус. Трусы не возвращаются
. А если сунется — я его встречу. Не в первый раз.
Он обнял дочь, прижал к себе.
— Пойдем в избу. Замерзла небось. Вон ветер какой.
Анна послушно пошла за ним. Но на пороге оглянулась.
Весеннее солнце пробивалось сквозь тучи, золотило лужи, играло на мокрых ветках. Где-то далеко, за деревней, кричали грачи, и в этом крике было что-то победное, жизнеутверждающее.
— Ничего, — прошептала Анна. — Все будет хорошо.
И вошла в дом.
****
Весна пришла
. Снег сошел совсем, обнажив черную, жирную землю, которая дышала паром под лучами солнца. Забурлили ручьи, разлились реки, и деревня на время оказалась отрезанной от внешнего мира — ни пройти, ни проехать.
Анна ходила тяжело. Живот опустился, дышать стало трудно, ноги отекали. Но она не жаловалась, делала посильную работу по дому, а в хорошие дни выходила на крыльцо — посидеть, погреться на солнышке.
Серафима, та самая вдова, что приютила ее тогда, приходила часто. Носила молоко, творог, учила Анну, как с дитем управляться.
— Ты не бойся, — говорила она. — Первый раз всегда страшно. А как родишь — все само пойдет. Природа подскажет.
Дед Пахом тоже готовился. Натаскал в баню дров, вычистил, вымыл, чтобы было где принимать роды. Серафима обещала быть повитухой — у нее опыт был, она троих детей приняла, правда, свои все померли во младенчестве, но опыт остался.
Трофим ходил сам не свой. Волновался, суетился, не находил себе места.
То в баню заглянет — все ли готово, то к дочери подойдет — не надо ли чего, то просто сядет рядом и молчит, руку ее гладит.
— Батя, да успокойся ты, — смеялась Анна.
— Не ты ж рожаешь.
— А я как будто сам, — вздыхал Трофим. — Внук ведь.
Продолжение рода.
***
Роды начались, когда за окнами цвела черемуха и воздух стоял пьянящий, сладкий.
Анна проснулась ночью от тянущей боли внизу живота.
Сначала терпела, думала — пройдет. Но боль нарастала, становилась ритмичной, и она поняла — началось.
— Батя! — крикнула она. — Батя, зови Серафиму!
Трофим вскочил как ошпаренный, кинулся к соседке. Дед Пахом заметался по избе, не зная, за что хвататься.
— В баню ее веди! — спохватился он. — Там все готово!
Анну отвели в баню. Там было жарко натоплено, пахло березовым веником и травами. Серафима уже была тут как тут — деловитая, спокойная, уверенная.
— Ну, голубушка, — сказала она, помогая Анне лечь на лавку, застеленную чистыми простынями. — Потерпи. Дело житейское.
Анна терпела. Часы тянулись бесконечно. Боль накатывала волнами, сжимала тело, выбивала крик. Но она кричала негромко, закусывая губу, чтобы не пугать отца, который метался снаружи.
— Давай, давай, милая, — приговаривала Серафима. — Тужься, тужься, осталось немного.
Под утро, когда за окнами запели первые петухи и небо на востоке начало светлеть, родился он.
Крик младенца разорвал тишину, и Анна, обессиленная, мокрая от пота, улыбнулась.
— Сын, — сказала Серафима, заворачивая младенца в чистую пеленку. — Крепкий, здоровый. Весь в тебя.
Анна протянула руки, приняла ребенка. Маленький, сморщенный, красный, он лежал на ее руках и шевелил губками, ища грудь. А она смотрела на него и плакала — от счастья, от облегчения, от любви, которая вдруг нахлынула, заполнила всю, без остатка.
— Сыночек, — прошептала она. — Родненький мой.
Дверь бани приоткрылась, и в проеме показалось встревоженное лицо Трофима.
— Ну как? — спросил он хрипло.
— Заходи, дед, — улыбнулась Серафима. — Внука принимай.
Трофим вошел несмело, приблизился, глянул на младенца — и вдруг слезы покатились по его щекам, по седой бороде, закапали на рубаху.
— Господи, — прошептал он. — Какой же маленький... Какой же родной...
Он протянул палец, осторожно погладил младенца по щечке. Тот сморщился, но не заплакал, только губки поджал.
— Внук, — выдохнул Трофим. — Мой внук. Продолжение рода.
— Ага, — крякнул дед Пахом, тоже протиснувшийся в дверь. — Мужик растет. Работник будет.
Все засмеялись, а Анна прижала сына к груди и чувствовала, как тает в душе последний лед.
***
Через неделю, когда Анна немного окрепла и встала на ноги, решили крестить.
День выдался на славу — солнечный, теплый, по-настоящему весенний. Небо было высокое, синее, с редкими белыми облаками. Зелень пробивалась повсюду — на деревьях набухли почки, трава полезла из земли густо и буйно.
В церковь поехали всей семьей. Анна несла сына на руках, закутанного в белое одеяльце — материнское, сохранившееся еще с ее младенчества. Трофим правил лошадью, дед Пахом сидел рядом, нарядный, в чистой рубахе. Серафима тоже поехала — как крестная мать.
Батюшка встретил их приветливо. Увидел младенца, перекрестился:
— С крещением, православные. Как наречем?
— Николаем, — твердо сказала Анна. — В честь деда моего, царствие ему небесное.
Так и записали — Николай.
Обряд крещения прошел торжественно и светло. Солнце заглядывало в окна церкви, играло на золоте иконостаса, на ликах святых. Младенец сначала кричал, когда его окунали в купель, а потом затих, удивленно хлопая глазками.
Анна смотрела на это и молилась. За сына, за себя, за отца, за всех, кто помог ей выжить. И чувствовала, как с каждым словом молитвы на душе становится легче и светлее.
После крещения — скромное застолье дома. Пироги, блины, взвар. Сидели за столом вчетвером — Анна с сыном на руках, Трофим, дед Пахом, Серафима. Разговаривали, вспоминали, строили планы.
— Хороший мужик растет, — довольно крякал дед Пахом, заглядывая в личико младенца. — Вон какой серьезный. Командир будет.
— Работник, — кивал Трофим. — Хозяйство поднимать.
Анна слушала и улыбалась. Она кормила сына грудью, прикрывшись платком, и чувствовала, как маленькие губки сосут сильно, жадно. Жизнь продолжалась. Новая жизнь, чистая, светлая, ничем не запятнанная.
За окном садилось солнце. Красное, большое, оно опускалось за лес, окрашивая небо в розовые и золотые тона. Птицы пели на все голоса, и в этом пении слышалось что-то победное, радостное.
— Никола, — прошептала Анна, глядя на сына. — Вырастешь большим, сильным, добрым. Не будешь никого обижать. И тебя никто не обидит. Я за этим прослежу.
Ребенок чмокнул во сне губками, и Анна улыбнулась.
— Спи, сынок. Спи, мой родной. Все хорошо. Мы дома.
Трофим подошел, сел рядом, положил тяжелую руку на плечо дочери.
— Хороший день, — сказал он. — Самый хороший за много лет.
— Да, батя, — Анна прижалась к нему. — Самый хороший.
В избе пахло пирогами, теплом и счастьем. И это счастье было таким простым и таким огромным, что не верилось — оно досталось им после стольких страданий.
Но оно было.
Настоящее, живое, вот здесь — в этом доме, за этим столом, в этом маленьком человечке, который посапывал на руках у матери.
И впереди была жизнь. Трудная, но своя. И они проживут ее вместе.
****
Пять лет спустя
Лето в тот год стояло благодатное — теплое, но не жаркое, с частыми дождями, которые поили землю, и с ярким солнцем, которое дарило свет и радость. Сады цвели буйно, травы поднялись выше колена, хлеба на полях колосились густо, обещая богатый урожай.
Анна вышла на крыльцо своего дома — теперь уже не отчего, а своего собственного, хоть и стоял он рядом с отцовским, через огород. В руках она держала корзину с бельем — только что сняла с веревки выстиранные рубашки, пахнущие ветром и солнцем.
— Мама! Мама, гляди, что я нашел!
К крыльцу подбежал Коля — пятилетний крепыш с русой головой и озорными глазами.
В руках он держал огромного жука, который шевелил усами и пытался вырваться.
— Коля, отпусти жука, — ласково сказала Анна. — Он живой, ему тоже жить хочется.
— А можно я его папе покажу? — не унимался мальчик.
— Покажи, конечно. Папа вон в конюшне, с лошадьми.
Коля убежал, а Анна проводила его взглядом и улыбнулась. Пять лет прошло с тех пор, как она вернулась в отчий дом. Пять лет — целая жизнь.
Коля рос здоровым, веселым, добрым. Ни капли не было в нем от тех зверей, что зачали его в пьяном угаре. Он был ее, только ее — и дед Трофим души в нем не чаял, и дед Пахом, который так и остался жить у них, учил внука лесным премудростям.
Анна оглядела двор.
Все было на своих местах — конюшня, где фыркали лошади, хлев с коровой и козами, курятник, откуда доносилось задорное кудахтанье, огород, где зеленели грядки. Хозяйство поднялось, разрослось. Трофим, глядя на дочь и внука, словно помолодел, расправил плечи.
А в прошлом году случилось то, чего Анна уже и ждать перестала.
*****
Как-то в конце лета приехал в их деревню новый человек.
Издалека, из-под самого города, купил он пустующую избу на краю, рядом с лесом, и поселился там. Молодой еще, лет тридцати, статный, с добрыми глазами и тихим голосом. Звали его Матвей.
Анна увидела его впервые в церкви, на воскресной службе. Стоял он скромно, молился истово, и когда обернулся, взгляд его встретился с ее взглядом. И что-то дрогнуло внутри у Анны, что-то давно забытое, почти умершее.
Потом они встречались на деревенских праздниках, на ярмарке, у колодца.
Матвей всегда здоровался, снимал шапку, кланялся, но глаз не поднимал — стеснялся, видать. А Анна ловила себя на том, что ищет его взглядом в толпе, ждет, когда он появится.
Трофим приметил, усмехался в усы:
— Чего, дочка, присматриваешься? Мужик вроде справный, не пьет, хозяйство ведет.
И к Коле твоему тянется.
И правда, Матвей с детьми ладил. Как-то увидел Колю у реки — тот удочку закидывал, да зацепил за корягу.
Матвей помог, распутал, да так и просидел с ним полдня, рыбу ловили, разговаривали. Коля потом домой прибежал, глаза горят:
— Мама, а дядя Матвей меня научил, как леску вязать! И сказал, что завтра опять придет, если ты разрешишь!
Анна разрешила.
И Матвей приходил. Сначала к Коле, потом — к ним в гости, чай пить. Сидел скромно, рассказывал о себе — как родителей схоронил, как один жил, как решил перебраться в деревню, подальше от городской суеты.
А потом, на Покров, пришел официально — свататься.
Анна тогда сидела за прялкой, когда в избу вошел Матвей, а за ним — староста деревенский, соседи, все чин по чину. Поклонился Матвей Трофиму в пояс, потом Анне:
— Анна Трофимовна, нет ли у вас согласия стать моей женой?
Не побрезгуйте мной, сиротой.
Я не богат, но не ленив. Обещаю беречь вас и сына вашего, как родного.
Анна растерялась. Смотрела на него, на доброе лицо, на чистые глаза, и сердце колотилось где-то в горле.
— Матвей... — начала она. — Ты знаешь мою судьбу? Знаешь, что я была замужем?
Что сын мой... не от мужа?
— Знаю, — твердо ответил Матвей. — Мне все рассказали. И что ты пережила, и что выстрадала. И скажу тебе: не виновата ты ни в чем. А Коля — дитя чистое, невинное. Я его как своего приму. И никому в обиду не дам.
Анна заплакала. Слезы сами потекли по щекам, и она не стыдилась их.
— Я согласна, — прошептала она. — Согласна.
Трофим крякнул, подошел, пожал Матвею руку:
— Ну, зять, береги дочь. А то сам знаешь — кнут у меня еще крепкий.
Матвей улыбнулся:
— Беречь буду, батюшка. Не сомневайтесь.
Свадьбу сыграли скромно, но весело. Венчались в той же церкви, где крестили Колю. Анна шла под венец в белом платье, которое сшила сама — простое, но красивое, с кружевами по рукавам. В руках несла полевые цветы, и солнце светило так ярко, будто благословляло их союз.
Коля был при деле — нес венчальную икону, важный, надутый от ответственности. Дед Пахом надел чистую рубаху и все норовит поправить усы, которые специально для такого случая расчесал. Серафима плакала от умиления в углу. Трофим сидел с прямой спиной и смотрел на дочь так, будто боялся, что она исчезнет.
Анна стояла рядом с Матвеем, чувствовала тепло его руки, смотрела на его спокойное, уверенное лицо и не верила своему счастью. Неужели это ей? Неужели после всего, что было, Господь послал такое — простого, доброго, надежного человека?
— Венчается раб Божий Матфей рабе Божией Анне... — звучал голос батюшки, и эти слова падали в душу, как семена в благодатную почву.
****
Три года пролетели как один.
Анна оглядела двор, где сейчас возились мужчины. Матвей вывел из конюшни лошадь — новую, купленную в прошлом году, сильную, вороную. Коля вертелся рядом, помогал чистить сбрую. Дед Пахом сидел на завалинке, курил трубку и покрикивал на них — подсказывал, учил.
Трофим вышел из дома, прищурился на солнце, подошел к Анне.
— Хороший день, — сказал он.
— Хороший, батя.
— Дочка, — Трофим помялся. — Я горжусь тобой. Знаешь? Всем говорю — вот моя дочь. Все вытерпела, все пережила, и не сломалась. И счастье свое нашла.
Анна обняла отца:
— Это ты меня научил, батя. Терпеть, но не ломаться.
Из дома выбежала маленькая девочка — Машенька, дочка Анны и Матвея, двухлетняя кнопка с пухлыми щечками и смешными косичками. Она подбежала к матери, ухватилась за подол:
— Мама, мама, а Коля сказал, что мы пойдем на реку купаться! Правда?
— Правда, — улыбнулась Анна, подхватывая дочку на руки. — Пойдем все вместе. И папа пойдет, и дедушки пойдут.
— И я! — закричала Машенька. — Я тоже!
С крыльца спустился Матвей, подошел, обнял Анну за плечи, чмокнул в макушку:
— Чего стоите? Идемте. Жарко сегодня, вода в самый раз.
— Идем, — Анна прижалась к нему на мгновение, вдохнула родной запах — сена, лошадей и еще чего-то особенного, матвеевского.
Пошли всей гурьбой: Анна с Машенькой на руках, Матвей рядом, Коля впереди с удочкой, дед Пахом с важным видом, Трофим чуть поодаль, но в общем строю.
Река блестела на солнце, переливалась, манила прохладой. Ива склоняла ветви к воде, стрекозы носились над гладью, кузнечики стрекотали в траве.
Коля первый скинул рубаху и с разбегу плюхнулся в воду, взметнув тучу брызг.
— Ух, хорошо! — заорал он. — Дед, иди сюда!
— Сейчас, сейчас, — дед Пахом осторожно присел на траву, начал разуваться. — Не торопи, дай старому человеку подготовиться.
Машенька захлопала в ладоши, засмеялась звонко, заливисто, и этот смех разнесся над рекой, над лугом, над всей деревней — счастливый, беззаботный, чистый.
Анна смотрела на них — на сына, плещущегося в воде, на мужа, который закатывал штаны, собираясь зайти в реку, на отца, присевшего рядом с дедом Пахомом, на дочку, которая тянула ручонки к воде, и чувствовала, как сердце переполняется благодарностью.
За все. За каждый прожитый день. За каждую минуту этого счастья, выстраданного, вымоленного, заслуженного.
— Анна, — позвал Матвей, — иди к нам. Вода теплая.
— Сейчас, — ответила она, разуваясь.
Она вошла в воду — прохладную, шелковую, ласковую. Матвей подхватил ее на руки, засмеялся, закружил. Коля подплыл, брызнул водой. Машенька на руках у Трофима завизжала, забила ножками:
— Я тоже! Я тоже хочу!
— Иди к нам, маленькая, — позвал Матвей, принимая дочку на руки.
Анна стояла по пояс в воде, смотрела на свою семью и улыбалась. Солнце играло на воде, дробилось на тысячи искорок, и в каждой из них отражалось ее счастье.
Трофим подошел, встал рядом.
— Хорошо-то как, дочка, — сказал он тихо, чтобы другие не слышали. — Аж плакать хочется.
— Поплачь, батя, — ответила Анна. — Я уже плачу. От счастья.
Она провела рукой по воде, подняла горсть солнечных бликов и разжала пальцы. Капли упали обратно в реку, растворились в ней, ушли по течению.
Как и ее прошлое. Все плохое ушло, растворилось, осталось позади. А впереди была только эта река, это солнце, эти люди — ее люди, ее кровь, ее жизнь.
Вечером, когда солнце село за лес и на небе зажглись первые звезды, они сидели на крыльце все вместе. Матвей обнимал Анну, Коля возился с собакой, Машенька засыпала на руках у деда Трофима. Дед Пахом курил трубку и рассказывал очередную историю из своей бесконечной жизни.
— А помнишь, Анна, — вдруг сказал он, — как ты к мне в зимовье прибежала? Замерзшая, полуживая...
— Помню, дедушка, — тихо ответила Анна. — Как не помнить.
— А теперь вон как, — старик покачал головой. — Жизнь-то, она знаешь, как река. Петляет, петляет, а к морю все равно выведет. Главное — грести.
— Главное — чтобы было к кому грести, — добавил Матвей, целуя Анну в висок.
Она закрыла глаза, вдохнула вечерний воздух — пахло сеном, рекой, цветами и счастьем.
Где-то вдалеке запел соловей, ему ответил другой, и третий. Ночь опускалась на землю, теплая, звездная, обещающая новый день.
Анна открыла глаза и посмотрела на небо. Там, высоко-высоко, горели звезды — такие же, как много лет назад, когда она была маленькой девочкой и верила в чудеса.
Теперь она знала — чудеса бывают. Просто иногда за них надо платить страданиями. Но если выдержать, если не сломаться, если верить — чудо обязательно придет.
Как пришло к ней.
— Я люблю вас, — прошептала она тихо-тихо, чтобы никто не услышал. — Всех люблю.
И звезды, казалось, мигнули ей в ответ.
***
Утром Анна встала рано, как всегда. Разожгла печь, поставила тесто для хлеба, разбудила детей. Матвей уже возился во дворе, Трофим и дед Пахом пили чай на крыльце.
— Мама, а сегодня что будем делать? — спросил Коля, натягивая рубаху.
— Сегодня, сынок, жить будем, — ответила Анна, улыбаясь. — Просто жить.
И это было самым большим счастьем.
Просто жить.
И любить.
. КОНЕЦ