Часть 2. 1941г.
Вера проснулась от того, что поезд стоял.
Это было страшнее любого грохота. Когда колёса молчат – значит, машинист или боится ехать дальше, или уже некому вести состав. В теплушке сразу стало тихо, только дети всхлипывали во сне да где-то в углу кашляла старуха.
Она приподнялась на локте, прислушалась. За дощатыми стенами – ни звука. Ни паровозных гудков, ни голосов, ни даже ветра. Мороз стоял крепкий и всё живое попряталось, замерло, притворилось мёртвым.
– Мам, – тихо позвал Павлик.
Он лежал рядом, уткнувшись носом ей в бок. Четыре года всего, а глаз не сомкнул за всю ночь. Боится.
– Спи, сынок.
– А почему мы стоим?
– Не знаю. Может, уголь кончился. Спи.
Она легонько погладила его по голове, и он снова закрыл глаза. Вера сглотнула – во рту пересохло, язык шершавый, будто наждаком прошлись. Третьи сутки не мылись, не пили почти, только снег сосали, который набирали на стоянках.
В теплушке было темно, хоть глаз выколи. Только в щели между досками пробивалась тонкая полоска света – утро уже. Вера посмотрела в ту сторону, где спала Зоя. Семь лет, старшая, помогала с Павликом, пока Вера таскала воду и добывала еду. Сейчас Зоя свернулась калачиком, укрывшись с головой единственным одеялом, и вздрагивала во сне.
Рядом с Верой лежал узелок.
Она не разжимала его даже ночью. Спала, прижимая к животу, намотав верёвку на руку. В узелке – сухари, горсть пшена, луковица и платье.
То самое.
Вера знала его с детства. Бабка Мария показала, когда ей было четыре года. Тогда она не запомнила – мала была. А потом, когда подросла, сама доставала из сундука, разглядывала узоры, водила пальцем по петухам и винограду. Бабка рассказывала: «Это твоя прабабка Пелагея шила. Два года, по вечерам. В этом платье твоя мать замуж выходила».
Вера никогда его не надевала.
Платье было старомодное, длинное. Из плотного крестьянского полотна, с длинными рукавами и глухим воротом. В деревне в таком уже не ходили – бабы носили кофты да юбки попроще, а в городе и подавно. Вера примеряла его однажды, лет в пятнадцать, покрутилась перед зеркалом и сняла. Чужая в нём была. Не своя.
А выбросить не поднялась рука.
И вот теперь везла его в эвакуацию, через всю страну. Везла как единственную память о матери, которую не знала. О бабке Марии, умершей в тридцать девятом. О прабабке Пелагее, чьи руки вышивали этих петухов.
В узелке платье лежало сверху, прикрывая сухари. Оно грело, когда Вера прижимала его к себе. Оно пахло домом – мятой, сундуком, детством.
====
Поезд дёрнулся, пытаясь тронуться, и снова замер. Рывок был таким резким, что все, кто спал, проснулись и заохали. Павлик вцепился Вере в руку.
– Мам, страшно.
– Я рядом, – она прижала его к себе.
В теплушке было человек двадцать – женщины, дети, двое стариков. Мужиков почти не осталось, всех забрали на фронт. В углу, у самой двери, сидела тётка Клава с тремя пацанами, все погодки, все голодные, злые, дрались часто. Рядом – молодая учительница из их деревни, Нинка, с годовалым на руках. Дальше – семья эвакуированных из Ленинграда, муж с женой и двое подростков, все интеллигентные, молчаливые, в очках.
Вера со всеми перезнакомилась за эти две недели. Кто откуда, кто куда, у кого сколько детей. Ехали вперемешку – русские, белорусы, евреи. В теплушке национальность значения не имела. Имело значение – есть ли у тебя еда и не замёрз ли ребёнок.
Зоя села, протёрла глаза.
– Мам, пить хочется.
– Потерпи, дочка. Скоро город будет.
– Ты вчера тоже говорила.
Вера промолчала. Что она могла ответить? Что воды нет уже вторые сутки? Что паровоз, говорят, сломался и неизвестно, когда починят? Что немцы где-то рядом и могут нагрянуть в любую минуту?
Она прижала узелок крепче.
====
К полудню поезд снова тронулся.
Ехали медленно, дёргано, то разгоняясь, то тормозя. В теплушке качало, детей тошнило, стоял тяжёлый запах немытых тел и сырой одежды. Вера сидела у стены, привалившись спиной к доскам, и смотрела в щель.
За окном мелькали голые поля, перелески, полупустые деревни. Иногда попадались составы, идущие на запад – с солдатами, с пушками, с танками под брезентом. Тогда все в теплушке замолкали и смотрели туда, где была война.
Павлик уснул у неё на коленях. Зоя сидела рядом и грызла сухарь – маленькими кусочками, чтобы хватило подольше.
– Мам, а бабушка Глаша где теперь? – спросила вдруг Зоя.
Вера вздохнула.
– Не знаю, дочка. Может, в другом поезде. Может, в тылу уже.
– А тётка Нюра?
– Не знаю.
Зоя замолчала. Она уже понимала, что спрашивать бесполезно. От них всех – от деревни, от соседей, от знакомых – остались только названия, которые теперь занимали немцы. Или уже не занимали? Вера не знала. Ничего она не знала.
Только одно знала: надо ехать. Надо спасать детей. Надо дотащить их до места, где нет войны.
====
Бомбёжка началась на закате.
Сначала Вера услышала гул. Не такой, как от паровоза – низкий, тяжёлый, от которого тяжело становилось дышать и звенело в ушах. Она прижалась к щели и увидела в небе чёрные точки. Много. Они росли, приближались, и гул становился громче.
– Немцы! – закричала тётка Клава. – Ложись!
В теплушке начался ад.
Дети заорали, женщины заметались, кто-то упал, кто-то пытался открыть дверь. Вера рванула к себе Павлика и Зою, прижала обоих, накрыла собой. Узелок оказался под боком, она нащупала его, вцепилась.
Первый взрыв грохнул где-то слева. Вагон качнуло, посыпались щепки. Зоя завизжала, Павлик молча трясся всем телом. Вера зажмурилась и стала читать молитву – ту самую, которой бабка Мария учила.
«Отче наш, иже еси на небесех...»
Второй взрыв – ближе. Вагон подбросило, и Вера ударилась головой о стену. В глазах потемнело.
«Да святится имя Твое...»
Третий взрыв – совсем рядом. Кто-то закричал дурным голосом. Запахло гарью и пылью. В теплушке стало светло от пожара – горело что-то снаружи.
«Да приидет Царствие Твое...»
Павлик под ней вдруг дёрнулся и затих.
Вера открыла глаза.
В вагоне было полно дыма. В стене зияла дыра – там, где раньше была дверь. В этой дыре горело небо, и было слышно, как воют самолёты и рвутся бомбы где-то дальше, вдоль состава.
Вера посмотрела на Павлика. Он лежал с закрытыми глазами и казалось не дышал.
– Пашенька! – закричала она. – Павлик, сыночек!
Она трясла его, хлопала по щекам, но он не реагировал. Тогда она увидела кровь. Тёмная, густая, она текла по его боку, пропитывала фуфайку, капала на пол.
– Помогите! – заорала Вера. – Кто-нибудь, помогите!
Рядом зашевелилась Зоя. Она была жива, цела, смотрела на брата расширенными глазами.
– Мам... он...
– Молчи! – Вера рванула на Павлике одежду. – Дай сюда свет!
Кто-то поднёс керосинку. Вера увидела рану в боку. Осколок задел, видно, когда вагон тряхнуло. Кровь хлестала, не останавливаясь.
– Зажать надо, – сказала тётка Клава, появившись рядом. – Чем зажать, бабы? Тряпки есть?
Вера заметалась взглядом. Вокруг – ничего. Своя одежда грязная, в ней заразу занести можно. Чужая – тоже.
И тогда она поняла.
Узелок.
Она развязала его трясущимися руками. Сухари посыпались на пол, луковица покатилась под ноги. Осталось платье – белое, с красными петухами, с виноградом и волнами.
Вера вцепилась зубами в подол, рванула. Толстая ткань не поддавалась.
– Мам, что ты делаешь? – закричала Зоя. – Это же бабушкино платье!
– Помоги! – рявкнула Вера, протягивая край.
Вдвоём они, рванув в разные стороны, разорвали плотную ткань на широкие полосы. Вера прижала одну к ране Павлика, надавила. Тряпка мгновенно пропиталась кровью. Она наложила сверху вторую, третью, прижала покрепче. Руки у неё дрожали, но она держала.
Через некоторое время кровь остановилась. Вера откинулась назад и только тогда заметила, что плачет. Слёзы текли по щекам, капали на разорванное платье.
====
Бомбёжка кончилась через час. Из семнадцати человек в их теплушке осталось двенадцать.
Павлик был жив. Вера перевязала его как смогла. Нужен был врач. А врача не было.
Состав стоял на путях. Часть вагонов горела, люди бегали, кричали, вытаскивали раненых. Вера не выходила – боялась оставить детей. Сидела в углу, прижимая к себе Павлика и Зою, и смотрела на остатки платья.
От него остался только лиф – та часть, которая была расшита узорами. Петухи, виноград, знаки воды и солнца – всё это было цело. А ниже – рваные края, из которых торчали нитки.
Она погладила эти узоры пальцами и прошептала:
– Прости, мама. Прости, бабушка Пелагея. Простите меня.
Затем свернула лиф и положила обратно в узелок. Сухари она собрала с пола, отряхнула, ссыпала туда же. Луковицу нашла под лавкой.
– Мам, – тихо сказала Зоя. – А платье теперь не починить?
Вера покачала головой.
– Не надо чинить. Оно своё дело сделало.
– Какое?
– Сына моего спасло.
Она достала из узелка ещё одну полосу – последнюю, которую не использовала. Протянула Зое.
– На, заверни ноги, теплее будет.
Зоя посмотрела на свои ноги.
– Жалко, – сказала она. – Такое красивое было.
– Было, – согласилась Вера. – А теперь будет грелкой для твоих ног. Заворачивай, не спорь.
Зоя взяла полосу, развернула. На ней ещё виднелся кусочек вышивки – половина петушиного гребешка. Она замотала ноги, сверху натянула рваные чулки.
– Тепло, – удивилась она. – Правда тепло.
Вера кивнула.
В теплушке снова стало тихо. Где-то далеко ещё рвались бомбы, но поезд уцелел. И они уцелели.
====
Ночью Павлику стало хуже.
Он метался, бредил, звал отца. Вера сидела рядом, меняла повязки, поила снегом, гладила по голове. Она не спала вторые сутки, но усталости не чувствовала. Только страх – липкий, холодный, от которого сосало под ложечкой.
– Выживи, – шептала она. – Выживи, сынок. Ты у меня один.
Зоя спала, уткнувшись ей в спину.
Вера сидела и вспоминала. Отец, Григорий, ушёл на фронт в первые дни. Писал два раза, потом письма перестали приходить. Жив ли – неизвестно. А муж... Она сжала губы. Муж сгинул ещё до войны – ушёл в лес за дровами и не вернулся. Искали, но так и не нашли. Лес большой, а зима тогда выдалась лютая. Осталась она одна с двумя детьми.
Вера смотрела на сына и думала о том, что теперь у неё осталось от всего рода – только дети и этот кусок ткани.
«Пока платье цело – и мы целы».
Слова бабки Марии вдруг всплыли в памяти. Вера горько усмехнулась.
Платье больше не цело. Оно разорвано, изрезано, ушло на бинты и портянки. Остался только лиф.
«Значит, и мы...»
Она не договорила. Нельзя так думать. Нельзя.
Она достала из узелка лиф, поднесла к лицу.
– Пелагея, – шепнула Вера. – Бабушка. Мама. Помогите мне. Я не могу одна.
В теплушке было темно. Только за окном догорал разбитый состав, и отблески пламени ложились на стены.
Павлик затих. Вера испугалась, приложила ухо к его груди – дышит. Спит. Слава богу, спит.
Она прижалась спиной к стене и закрыла глаза.
====
Утром пришёл санитар.
Молодой парень в окровавленной шинели, с потухшим взглядом. Прошёл по вагонам, пересчитал живых, перевязал, кого мог, забрал мёртвых.
– Врача нет, – сказал он Вере, глядя на Павлика. – И не будет. Сами как-то.
– А ехать когда?
– Не знаю, мать. Пути разбиты, чинят. Может, сегодня, может, завтра.
Он ушёл. Вера осталась сидеть.
К обеду Павлик открыл глаза. Посмотрел на Веру мутным взглядом и прошептал:
– Мам, пить.
Вера чуть не закричала от радости. Дала ему немного снега.
– Живой, – шептала она. – Живой, сыночек.
– Где Зоя? – спросил он.
– Здесь Зоя. Спит.
Он кивнул и снова закрыл глаза.
К вечеру поезд тронулся.
Ехали медленно, осторожно, будто на ощупь. Но ехали. На восток. Подальше от войны.
Вера сидела у стены, прижимая к себе узелок. В нём теперь были только сухари, луковица и лиф от платья – маленький, расшитый петухами и виноградом.
Она достала его, разгладила на коленях. Погладила пальцами каждого петуха, каждую гроздь.
– Это бабушкин петух, – пробормотала. – Это мамин. А это мой.
Зоя проснулась, посмотрела на неё.
– Мам, а ты чего?
– Ничего, дочка. Спи.
Зоя уткнулась носом ей в плечо и снова уснула.
Павлик дышал ровно – тяжело, но ровно. Рана, видно, не задела ничего важного. Выживет.
Вера смотрела на детей, на лиф в руках и думала о том, что бабка Мария была права.
Платье спасло их. Не целиком, не всё – но та часть, что осталась, держала их до сих пор.
Вера провела пальцем по тяжёлой грозди, вышитой плотными сиреневыми нитками. Бабка Мария всегда говорила: «Виноград на одежде – это род. Каждая ягодка – чья-то душа. Пока гроздь цела, семья не рассыплется».
Грозди были целыми. Ягодка к ягодке, каждая сияла даже в полумраке.
– Все здесь, – выдохнула тихо. – Все со мной.
Вера прижала лиф к груди и посмотрела на спящего Павлика. Щёки порозовели – жар спадал. Живой. Рядом, под боком, тёплая Зоя. Сама она, Вера, тоже жива. Потому что виноград – это мы, это наш род. Его не истратишь, не сожжёшь, не порвёшь. Он всегда с нами, пока мы вместе.
Вера убрала лиф обратно в узелок, завязала покрепче и прижала к себе. Всё будет хорошо. Они доберутся. Обязательно доберутся.
Поезд шёл на восток.
====
====
Поддержите меня - поставьте лайк! Буду рада комментариям!
Подпишитесь на канал чтобы не потеряться
Рекомендуем почитать