РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
За Днепром начиналась другая земля. Более холмистая, изрезанная глубокими балками и оврагами, поросшая не полынью и ковылем, а густым кустарником и молодым дубняком. Здесь уже чувствовалось дыхание лесостепи — деревья подступали ближе к дороге, прятались в низинах, тянулись к небу острыми верхушками.
Табор двигался медленно, осторожно.
Будимир держался в голове обоза, зорко поглядывая по сторонам, и Есения, сидя на возу рядом со Стешей, ловила себя на том, что тоже вглядывается в даль — не мелькнет ли где знакомая фигура, не покажется ли погоня.
Но степь была пуста, только жаворонки заливались в вышине да ветер гнал по небу белые, пушистые облака.
Прошло уже несколько дней с той ночи, когда она стала Есенией. Неделя? Две? Она сбилась со счета. В таборе время текло иначе — не размеренно и скучно, как в деревне, где каждый день похож на предыдущий, а быстро, как вода в ручье, с приключениями, остановками, новыми лицами и новыми местами.
Есения уже привыкла к покачиванию кибитки, к запаху дыма и лошадей, к певучей цыганской речи, в которой она начала различать отдельные слова.
Стеша учила её своему языку с утра до вечера, тыкая пальцем в разные предметы и звонко выкрикивая:
— Это — «пани»! Вода! А это — «шурэ»! Звёзды! А это — «якх»! Глаз!
Есения старательно повторяла, путала окончания, смешила Стешу до слёз, но постепенно запоминала. Роза одобрительно кивала:
— Молодец, дочка. Язык наш выучишь — совсем своей станешь.
Своей...
Есения часто думала об этом слове. Кто она теперь?
Ни крестьянка, ни цыганка. Ни Любка, ни совсем ещё Есения.
Так и живёт между небом и землёй, как та былинка, что ветер носит по степи.
— О чём задумалась? — Стеша ткнула её в бок.
— Так, обо всём, — улыбнулась Есения. — Смотрю, как красиво вокруг.
А вокруг и правда было красиво. Дорога вилась меж холмов, поросших цветущим разнотравьем. Красные головки дикого мака горели среди зелени, как маленькие костры. Белая кашка клонилась под тяжестью шмелей, что деловито гудели, перелетая с цветка на цветок. Где-то в низине, невидимый глазу, журчал ручей — вода пахла сыростью и мятой, и этот запах доносил ветер, дразня и маня.
— Красиво, — согласилась Стеша. — А знаешь, что ещё красивее будет? Когда в Карпаты придём.
Там горы, лес, реки горные — быстрые, холодные, как лёд. Я там была один раз, маленькой ещё. Помню — страшно и красиво.
— А далеко это?
— Недели две, если спокойно идти. А если погоня — можем и быстрее, — Стеша сказала это буднично, как о чём-то само собой разумеющемся. — Ты не бойся, Есения.
Мы от любой погони уйдём. Нас ветер носит.
К вечеру табор остановился в широкой балке, на дне которой серебрился небольшой ручей.
Место было укромное — со всех сторон закрытое высокими склонами, поросшими терновником и шиповником.
Цвел шиповник — крупными, розовыми, пахучими цветами, и воздух стоял такой сладкий, что кружилась голова.
Пока мужчины распрягали лошадей и ставили шатры, женщины разводили костры.
Есения, уже без напоминаний, взялась помогать Розе — наносила воды из ручья, начистила картошки, нарезала в котёл лука и моркови, что нашлись в запасах.
Роза поглядывала на неё с довольной улыбкой, но молчала. Только когда ужин был готов и вся семья уселась вокруг костра, она сказала:
— Хорошая ты, Есения, хозяйственная.
Всё схватываешь на лету. Дочка у меня никогда такой не будет, — она кивнула на Стешу, которая тут же скорчила обиженную рожицу.
— Ей бы только по табору носиться да песни петь.
— Я и песни умею, — обиделась Стеша. — Хочешь, Есения, спою?
— Спой, — попросила та.
Ей очень хотелось услышать настоящую цыганскую песню — не ту, что в деревнях поют про цыган, а настоящую, живую.
Стеша откашлялась, подтянула колени к подбородку и запела.
Голос у неё оказался тонкий, высокий, чистый, как ручеек.
Песня была печальная, тягучая, словно не песня вовсе, а чья-то долгая-долгая жизнь, рассказанная нараспев.
Есения не понимала слов, но чувствовала — поётся в ней о дороге, о воле, о любви, которая где-то далеко, за синими горами.
Роза подтянула тихонько, потом Мирча, самый младший, загудел, подражая взрослым, и даже Янек, серьезный десятилетний мальчуган, закачался в такт.
А когда песня кончилась, все замерли, слушая, как догорают угли и где-то в ночи перекликаются соловьи.
— Хорошо поёшь, — сказала Есения. — Красиво. И грустно.
— Это наша песня, — объяснила Роза. — Старая.
Ещё моя бабка её пела. Про то, как цыган девушку любил, да не сложилось у них.
Он ушёл в горы, она осталась ждать. До сих пор ждёт, говорят.
— А она дождётся? — спросила Есения.
Роза пожала плечами:
— Кто ж знает, дочка. У судьбы свои дороги. Мы только идём по ним, а куда они ведут — не нам решать.
В это время из темноты вышел Лука. Подсел к костру, протянул руки к огню, глянул на Есению быстрым взглядом.
— Мам, Важда приходила, — сказал он негромко. — Спрашивает, можно ли новой девушке погадать. Говорит, сон про неё видела.
Роза нахмурилась:
— Важда? С чего бы это она вдруг заинтересовалась?
— Не знаю. Говорит, знак ей был.
Роза посмотрела на Есению долгим взглядом, словно прикидывая что-то.
— Ты как, дочка?
Хочешь к Важде сходить? Она у нас самая старая, самая мудрая. Если она сон про тебя видела — это неспроста.
Есения почувствовала, как холодок пробежал по спине.
Гадать?
Она слышала в деревне, что цыганки гадают, но сама никогда не пробовала. И боялась немного — а вдруг плохое скажет?
— А можно не ходить? — спросила она тихо.
— Можно, — кивнула Роза. — Никто неволить не станет.
Только... — она замялась.
— Важда просто так не зовёт. Если она просит прийти — значит, дело важное.
Но решай сама.
Есения сидела, глядя на огонь, и думала.
Страшно, конечно.
А вдруг увидит Важда что-то ужасное? Вдруг скажет, что догонят её, вернут, замуж выдадут?
Но с другой стороны — вдруг скажет, что всё хорошо будет?
Что новая жизнь её счастливой станет?
— Пойду, — решилась она. — Где она живёт?
— Я провожу, — вызвался Лука и поднялся. — Идём, Есения.
Они пошли через табор.
Ночь стояла тёплая, звёздная — таких звёзд Есения в деревне никогда не видела. Огромные, яркие, они висели над головой, словно рукой подать. Млечный Путь разлился через всё небо молочной дорогой, и казалось, что если пойти по нему, то дойдёшь до самого Бога.
***
Шатер Важды стоял на отшибе, чуть поодаль от остальных.
Старый, прокопчённый, с низким входом, прикрытым цветастой тряпицей.
Возле входа горел маленький костерок, и в свете его сидела сама Важда — маленькая, сухонькая старуха в чёрных одеждах.
Лицо её было всё в морщинах, как печёное яблоко, но глаза — чёрные, огромные, блестящие — смотрели молодо и остро.
— Пришла, — сказала она, и голос у неё оказался не старческий, а звонкий, как у девушки. — Садись, Есения.
Лука неслышно исчез в темноте. Есения осталась одна перед старухой.
Огонь костра бросал пляшущие тени на морщинистое лицо, и казалось, что это лицо то молодеет, то стареет, то превращается в чью-то маску.
— Ближе садись, — велела Важда. — В глаза мне смотри.
Есения присела на корточки у костра, подняла глаза.
Важда впилась в неё взглядом — долгим, пронзительным, от которого хотелось зажмуриться, но нельзя.
— Хорошие глаза, — сказала старуха наконец. — Чистые.
Много в них было боли, да не сломалась ты.
Молодец.
Она протянула сухую, тёплую руку, взяла Есенину ладонь, повернула к огню.
— Смотри, — сказала она, водя скрюченным пальцем по линиям. — Вот эта — жизнь твоя. Длинная, ровная, не короткая.
А вот эта — сердце.
Видишь, как ветвится?
Много любви у тебя будет, Есения. Много.
— А счастье? — вырвалось у Есении. — Будет счастье?
Важда усмехнулась:
— А счастье — оно не в руке, оно в душе. Если душа светлая — и счастье будет.
Ты имя новое взяла, правильно сделала.
Старое имя плохую судьбу тянуло.
А это... — она задумалась, поглаживая ладонь Есении. — Это имя сильное. Ясное.
Есения — значит «ясная». Как звёзды. Как небо осеннее.
Будешь ты светить людям, Есения. Многие к тебе потянутся.
— А Пётр? — прошептала Есения. — Догонит?
Важда нахмурилась, всмотрелась в ладонь ещё пристальнее.
— Ищет, — сказала она глухо. — Злой он, тёмный.
Не отступится просто так.
Но ты далеко, а он... — она вдруг рассмеялась, мелко, дребезжаще. — А он в болото попал!
Ехал искать тебя, да в трясину и угодил. Выбрался, грязный, злой, аж почернел весь.
Но живой. Ищет.
Есения вздрогнула.
— Найдёт?
— А вот это от тебя зависит, — Важда подняла на неё чёрные глаза. — Не от судьбы, от тебя.
Если сама себе дорогу выберешь правильную — не найдёт.
Если испугаешься, назад запросишься — сам к тебе придёт. Ты теперь, Есения, сама свою судьбу куёшь.
Поняла?
— Поняла, — выдохнула Есения.
— То-то, — старуха отпустила её руку и откинулась назад. — Иди. Устала я. Помни: имя твоё — твоя защита. Пока ты Есения — ты под защитой неба.
А станешь опять Любкой — пропадёшь.
Есения поднялась, поклонилась старухе и пошла назад, к костру Розы.
Ноги её не слушались, мысли путались. Предсказание Важды и пугало, и обнадёживало одновременно.
Ищет, значит. Не забыл. Не простил. Но в болото попал — это хорошо, пусть знает, как чужие судьбы ломать.
Лука ждал её у поворота, стоял, прислонившись к старому дубу, и смотрел на звёзды.
— Ну что? — спросил он негромко. — Напугала тебя Важда?
— Немного, — призналась Есения. — Но и обнадёжила.
— Она умеет, — Лука усмехнулся. — Она вообще странная.
Говорят, ей двести лет. Что она тебе сказала?
— Что я сама свою судьбу делаю. И что имя моё — защита.
— Правильно сказала, — Лука отлепился от дерева и пошёл рядом. — Ты не бойся ничего, Есения.
У нас в таборе свои законы. Кто к нам пришёл с открытым сердцем — тот наш навсегда.
А Пётр твой... — он сплюнул в темноту. — Пусть только сунется.
Мы его быстро обратно отправим. Вместе с лошадью.
Есения посмотрела на него — в темноте лица было не разглядеть, только блестели глаза, отражая звёздный свет.
— Спасибо, Лука, — сказала она тихо. — За всё спасибо.
— Не за что, — ответил он. — Ты теперь своя.
А своих не бросают.
У костра Розы всё ещё горел огонь. Роза сидела, поджав ноги, и смотрела на угли. Стеша спала, свернувшись калачиком на подстилке из тряпья. Мальчишки тоже уже улеглись.
— Ну что? — спросила Роза, когда Есения присела рядом.
— Важда напророчила?
— Много чего, — Есения вздохнула. — Говорит, ищет меня Пётр.
В болото попал, но живой. Ищет.
— Найдёт — не найдёт, — Роза махнула рукой. — Пока он ищет, мы уже за горами будем. Не догонит.
Ты главное — не бойся. Страх силу забирает.
А нам сила нужна.
— Я постараюсь, — пообещала Есения.
— Иди ложись, — Роза кивнула на шатёр. — Завтра рано вставать. К вечеру у большого села будем, может, поторгуем что. Ты как, не стесняешься с людьми разговаривать?
— Не знаю, — честно ответила Есения.
— Не пробовала.
— Ну, завтра попробуешь, — усмехнулась Роза. — Стешу с собой возьмёшь, она научит. Спи.
Есения забралась в шатёр, улеглась на своё место, прикрылась старым одеялом. Спать не хотелось — в голове крутились слова Важды, перед глазами стояли её чёрные глаза, горевшие в свете костра.
«Сама свою судьбу куёшь».
Она посмотрела на свою руку, на те линии, по которым старуха читала её жизнь. Обычная рука, в царапинах и мозолях. А оказывается, в ней целая судьба спрятана.
Где-то в таборе заиграла скрипка — тихо, печально, как плачет душа. Есения закрыла глаза и провалилась в сон под этот тягучий, сладкий, как мёд, напев.
****
Утро встретило её холодной росой и звоном бубенцов. Табор просыпался рано — лошади ржали, перекликались люди, где-то уже дымили костры.
Есения вылезла из шатра, потянулась, разминая затёкшие члены.
День обещал быть жарким. Солнце только поднялось над краем балки, а уже припекало. В низине стелился туман, белый, густой, как молоко, и в нём тонули кусты, деревья, даже дальние шатры.
Роза уже хлопотала у костра, варила кашу.
— Проснулась? — кинула она через плечо. — Умывайся быстрей, завтракать будем. Сегодня дел много.
Стеша выскочила из шатра, сонная, лохматая, но уже улыбающаяся.
— Есения, а пойдём на ручей! Я тебе покажу, где раки водятся!
— Какие раки? — удивилась Есения. — Зачем?
— А чтоб знать, — важно ответила Стеша. — Вдруг пригодится.
Цыган всё должен знать: где раки, где рыба, где ягода сладкая, где вода чистая.
Пошли!
Они убежали на ручей, пока Роза не успела остановить. Ручей был узкий, быстрый, с прозрачной водой и каменистым дном. Стеша ловко прыгала по камням, заглядывала под коряги и вдруг закричала:
— Есения, сюда! Смотри!
Есения подошла и увидела под большим камнем настоящего рака — тёмного, с клешнями, шевелящего усами. Рак сердито пятился, забираясь глубже.
— Большой, — удивилась Есения. — Я таких только в речке у нас видела, но речка та мелкая была, раки там не водились.
— А здесь водятся, — Стеша удовлетворённо кивнула. — Значит, можно наловить, если голодные будем. Но пока не надо.
Пусть живёт.
Она вдруг замерла, прислушиваясь. Есения тоже услышала — далеко-далеко, со стороны, откуда они пришли вчера, донёсся конский топот. Много лошадей.
— Это не наши, — тихо сказала Стеша. Побледнела вся, даже смуглая кожа светлее стала.
— Наши все здесь.
Бежим!
Они бросились назад, к табору, перепрыгивая через камни, продираясь сквозь кусты.
Вбежали в лагерь запыхавшиеся, красные.
Будимир уже стоял на краю балки, вглядываясь в даль. Рядом с ним собрались мужчины — кто с ножами, кто с палками, кто просто с тяжёлыми кулаками.
— Тише, — сказал Будимир, не оборачиваясь. — Вижу.
Есения подбежала к Розе, прижалась к ней, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Роза обняла её, погладила по голове.
— Не бойся, — прошептала она. — Не бойся, дочка.
Прорвёмся.
Топот приближался. Уже слышно было, как хрустят ветки, как фыркают лошади, как покрикивают всадники.
И вдруг всё стихло.
Будимир стоял неподвижно, всматриваясь в заросли на краю балки. Оттуда, из кустов, выехали трое.
Есения вгляделась и чуть не вскрикнула. Пётр Лазовский.
С ним двое — незнакомые, но тоже с деревенскими лицами, злые, решительные.
— Цыгане! — заорал Пётр. — Отдавайте девку! Знаю, что у вас! Даром что переодели! Любка, выходи, всё равно найду!
Будимир шагнул вперёд.
— Кто таков? — спросил он спокойно, почти лениво.
— По какому праву в наш табор врываешься?
— По праву хозяина! — Пётр спрыгнул с лошади, пошёл на Будимира, сжимая кулаки.
— Девка эта — моя невеста!
Сбежала, сучка! Дядька её, Архип, мне её просватал!
Имею право забрать!
— А девка твоя как зовут? — всё так же спокойно спросил Будимир.
— Любкой! — рявкнул Пётр. — Любка она!
— Нет у нас такой, — Будимир развёл руками. — Есть Есения. Наша, цыганка.
Ты обознался, человек.
— Врёшь, цыганская морда! — Пётр шагнул ближе, но наткнулся на взгляд Будимира и остановился.
Что-то было в этом взгляде такое, от чего даже пьяная злость Петра приутихла.
— Я требую...
Я урядника приведу!
Он вас всех...
— Веди, — перебил Будимир. — Только найди сначала. Мы сегодня уходим. А ты, — он шагнул к Петру, и тот попятился, — запомни: если ещё раз сунешься, разговаривать не стану.
Понял?
Пётр побелел от злости. Рука его потянулась к поясу, где висел нож, но двое его спутников вдруг засомневались, попятились к лошадям.
— Поехали, Петро, — сказал один. — Много их.
Не справимся.
— Трусы! — заорал Пётр. — Я вас!..
Но его уже тащили к лошади, усаживали в седло. Он кричал, ругался, грозил, но лошадь его уже поворачивали прочь от табора.
— Есения! — заорал он напоследок. — Всё равно найду! Слышишь?
Никуда не денешься!
Всадники скрылись в зарослях так же внезапно, как появились. Только ветки качались да птицы испуганно перекликались, вспугнутые криками.
Будимир стоял, глядя им вслед. Потом обернулся и посмотрел на Есению.
Взгляд его был тяжёлым.
— Уходить надо, — сказал он коротко. — Сейчас же.
Собирайтесь.
Табор зашумел, засуетился. Люди сворачивали шатры, грузили на возы скарб, запрягали лошадей. Работали быстро, молча, без лишних слов — видно, не в первый раз.
Есения помогала Розе, но руки её дрожали, и всё валилось из рук.
— Не трясись, — строго сказала Роза. — Он уехал.
Не скоро вернётся. А мы уйдём далеко.
Всё хорошо.
— Но он же нашёл, — прошептала Есения.
— Как он нас нашёл?
— Следил, видно, — Роза пожала плечами. — Долго следил. Но теперь мы уйдём так, что не догонит. Успокойся.
Через час табор был готов к выходу. Лошади нетерпеливо били копытами, кибитки покачивались, люди сидели на возах, готовые тронуться в путь.
Будимир подошёл к Есении, остановился рядом.
— Не бойся, — сказал он негромко. — Я обещал — не отдадим.
Значит, не отдадим.
Поняла?
— Поняла, — кивнула Есения.
— А имя своё помни, — добавил он. — Ты теперь Есения.
И никто не смеет называть тебя иначе.
Он отошёл, вскочил на коня и махнул рукой. Табор тронулся.
Кибитки заскрипели, лошади пошли ходко, и степь снова поплыла навстречу — широкая, вольная, бескрайняя. Где-то в вышине заливался жаворонок, ветер нёс запахи трав и цветов, солнце золотило верхушки холмов.
Есения сидела на возу, прижимая к себе узелок с нехитрыми пожитками, и смотрела назад, туда, где осталась балка с ручьём и шиповником.
Туда, где её настигла погоня и откуда она снова ушла.
— Не оглядывайся, — сказала Стеша. — Кто назад смотрит, тот спотыкается.
Вперёд смотри, Есения. Там наша дорога.
Есения перевела взгляд вперёд. Там, за холмами, за перелесками, ждала новая жизнь. Вольная, как ветер. Своя.
И она больше не боялась.
***
Лето в тот год стояло долгое и жаркое. Уже и август подходил к середине, а солнце всё пекло немилосердно, выжигая траву, превращая степь в золотисто-серое море, по которому табор плыл, как корабль по бескрайним волнам. Только к вечеру, когда спадал зной, степь оживала — начинали стрекотать кузнечики, где-то в балках перекликались ночные птицы, и ветер приносил прохладу, пахнущую полынью и чабрецом.
Есения уже и счёта потеряла дням. Они слились в одну долгую дорогу, в череду рассветов и закатов, стоянок и переездов.
Табор двигался на юго-запад, к большим рекам и тёплым морам, как говорили бывалые. Ночевали где придётся — то в балках, то на опушках лесов, то просто в чистом поле, если не находилось укрытия.
Жизнь в таборе текла по своим законам, неспешным и мудрым. Мужчины отвечали за лошадей, за безопасность, за дальние разведки. Женщины — за еду, за детей, за шатры
. Старики учили молодых, старухи лечили травами и предсказывали судьбу.
Дети росли все вместе, как одна большая семья, и Есения, глядя на них, часто думала, что, наверное, так и должно быть — чтобы все были друг другу родными, а не чужими под одной крышей.
Она научилась многому за эти недели.
Разжигать костёр с одной спички, даже в сырую погоду.
Ставить шатёр так, чтобы ветер не сдул.
Разбираться в травах — какие в еду, какие от хвори, какие просто для запаха.
Варить похлёбку так, что пальчики оближешь, хотя продуктов — кот наплакал.
Стеша говорила, что у неё талант, а Роза только посмеивалась и говорила: «Руки у тебя, Есения, золотые. Всё спорится».
Но главное, чему она научилась — молчать о том, что в сердце.
Это открытие пришло к ней не сразу, а постепенно, как утро приходит в степь — сначала едва заметная светлая полоска на горизонте, потом разгорается, ширится, и вот уже весь мир залит солнцем.
Только её солнце было не снаружи, а внутри, и светило оно на одного-единственного человека.
На Будимира.
Она сама не заметила, когда это началось.
Может, в тот самый первый день, когда он вышел из своего шатра — высокий, статный, властный, и одним взглядом заставил замолчать весь табор.
Может, позже, когда он сказал Петру: «Нет у нас такой», и в голосе его была такая сила, что Есения вдруг почувствовала себя защищённой — впервые в жизни.
А может, в тот вечер у костра, когда он, проходя мимо, вдруг остановился, посмотрел на неё долгим взглядом и спросил: «Не боишься?», и она ответила: «Нет», и это была правда — с ним она ничего не боялась.
Теперь же она ловила себя на том, что ищет его глазами постоянно. Среди десятка мужчин, среди кибиток и шатров, в любое время дня — она всегда знала, где он. Сердце само подсказывало, замирало за мгновение до того, как он появлялся в поле зрения, и начинало колотиться быстрее, когда он проходил мимо.
Это было сладко и мучительно одновременно.
Сладко — потому что в груди разливалось тепло, стоило только увидеть его широкие плечи, гордую осанку, чёрные, как смоль, волосы, которые он иногда перехватывал ремешком у затылка.
Мучительно — потому что он был Будимир, старший табора, отец взрослого сына, человек, на которого смотрели с почтением и страхом.
А она — кто она?
Приблудная девка, которую подобрали из жалости, беглянка без роду и племени, даже имени своего настоящего не имеющая.
Он не мог посмотреть на неё.
Не имел права.
И она не имела права чувствовать то, что чувствовала.
Но сердцу не прикажешь.
Особенно трудно становилось по вечерам, когда табор останавливался на ночлег и все собирались у большого костра. Будимир часто сидел с ними — не как все, чуть в стороне, на почетном месте, но рядом.
Слушал разговоры, изредка вставлял слово, и все замолкали, ловили каждое его слово.
А Есения сидела в тени, прижимаясь спиной к нагретому за день боку кибитки, и смотрела на него сквозь пламя.
Огонь плясал в его глазах, делал их то золотыми, то красными, то чёрными, как бездна.
Освещал резкие скулы, прямой нос, тонкие, твёрдо сжатые губы.
Руки его, большие, сильные, с длинными пальцами, лежали на коленях, и Есения вдруг ловила себя на мысли, что ей хочется прикоснуться к ним, почувствовать их тепло.
Она отводила глаза, обжигаясь стыдом, и смотрела на огонь, пока не начинали болеть зрачки.
Но через минуту взгляд снова, против воли, возвращался к нему.
— Ты чего всё на огонь смотришь? — спросила как-то Стеша.
— Глаза испортишь.
— Красиво, — ответила Есения, радуясь, что в темноте не видно, как она покраснела. —
Я люблю на огонь смотреть.
Он как живой.
— Это да, — согласилась Стеша. — Мама говорит, огонь — это бог. Маленький, домашний, но бог.
Его уважать надо.
— А у вас много богов? — спросила Есения, чтобы отвлечься.
— Много, — Стеша зевнула. — Но главный один. Тот, который над всеми. Мама говорит, он у всех один, просто зовут по-разному.
Ты спи, Есения, завтра рано вставать.
Но Есения не спала.
Лежала в шатре, прислушивалась к дыханию Стеши и мальчишек, к тихому бормотанию Розы, которая всегда молилась перед сном, и думала о нём. Где он сейчас? Может, тоже не спит, сидит у своего шатра, смотрит на звёзды?
О чём думает? Вспоминает ли о ней хоть иногда? Или она для него — пустое место, одна из многих, кого приютил табор?
Днём было легче. Днём она работала, не покладая рук, и в работе тонули все мысли. Но иногда, выпрямившись над корзиной с бельём или над котлом с похлёбкой, она вдруг замирала, почувствовав на себе чей-то взгляд. Оборачивалась — никого.
Или он стоял далеко, спиной к ней, разговаривал с мужчинами.
И она не могла понять — показалось или правда смотрел?
Однажды она чуть не попалась.
Был жаркий полдень.
Табор остановился у небольшого озера, заросшего камышом и кувшинками. Вода манила прохладой, и женщины, разделившись на две группы — одни стирать, другие купаться — отправились к озеру.
Есения пошла с купальщицами.
Вода оказалась тёплой, как парное молоко, и чистой — дно просвечивалось до самого песка. Есения плавала плохо, по-деревенски, по-собачьи, но от удовольствия забыла обо всём на свете. Плескалась, ныряла, хохотала вместе со Стешей, которая чувствовала себя в воде как рыба.
И вдруг, вынырнув, увидела на берегу Будимира.
Он стоял по колено в воде, держал за уздечку коня, который пил, опустив морду в озеро.
Сам он смотрел не на коня, а на неё. Прямо в глаза.
Есения замерла.
Сердце ухнуло куда-то в пятки, потом подпрыгнуло к горлу.
Вода вдруг стала ледяной, хотя минуту назад была тёплой.
Она не могла двинуться, не могла отвести взгляд, не могла даже дышать.
Будимир смотрел долго — целую вечность, как показалось Есении. Потом медленно, словно нехотя, отвернулся, потрепал коня по холке и повёл его прочь от озера.
— Ты чего застыла? — Стеша подплыла сзади, брызнула водой. — Медузу увидала?
— Нет, — выдохнула Есения. — Просто... вода в глаз попала.
Она нырнула с головой, чтобы скрыть пылающие щёки, и проплыла немного под водой, насколько хватило дыхания.
Когда вынырнула, Будимира на берегу уже не было. Только примятая трава да влажные следы на песке напоминали о том, что он здесь был.
В тот вечер она боялась поднять глаза. Сидела у котера, вжавшись в тень, и смотрела только на огонь. Боялась, что он посмотрит на неё снова и все прочитает по глазам. Боялась, что не посмотрит, и тогда сердце разорвётся от тоски.
Роза, кажется, что-то замечала. Несколько раз она поглядывала на Есению с задумчивым прищуром, но молчала.
Только однажды, когда они остались вдвоём перебирать крупу, вдруг спросила:
— Ты чего такая тихая последнее время?
Случилось что?
— Нет, — быстро ответила Есения. — Всё хорошо.
— Ну-ну, — Роза покачала головой. — Ты это... если что — говори. Я всё понимаю.
Молодость — она своё берёт.
Есения вспыхнула и уткнулась в крупу так, что только уши торчали. Роза вздохнула, но расспрашивать не стала. Только погладила по голове и сказала:
— Эх, дочка, дочка. Сердце — оно не камень. Всё проходит.
И это пройдёт.
Но не проходило. Наоборот, с каждым днём становилось только сильнее.
Есения научилась прятать свои чувства глубоко-глубоко, на самое дно души.
Научилась не смотреть в его сторону, когда он рядом.
Научилась дышать ровно, когда его голос раздавался за спиной. Научилась улыбаться и шутить, когда внутри всё дрожало от одного его имени.
Но были мгновения, когда она позволяла себе слабость. Когда табор засыпал, когда костры догорали и даже собаки переставали лаять, она выходила из шатра и садилась где-нибудь в тени, откуда был виден его шатёр.
Просто сидела и смотрела на тёмный полог, за которым он спал. Иногда горел огонёк внутри — значит, не спит, думает о чём-то. О чём? Может, о ней?
Глупая, конечно, о чём ему думать о какой-то приблудной...
В такие минуты степь казалась особенно прекрасной. Ночное небо — бесконечным, усеянным звёздами, которые перемигивались, словно знали её тайну. Месяц то прятался за облака, то выплывал, заливая всё вокруг серебряным светом. Ветер шелестел травой, приносил запахи ночных цветов — они пахли остро, сладко, дурманяще. Где-то далеко ухал филин, и от этого крика становилось чуточку страшно и чуточку сладко на душе.
Однажды, в такую ночь, она не заметила, как уснула, сидя прислонившись к кибитке. А проснулась оттого, что кто-то накрывал её платком. Открыла глаза — и обмерла.
Надо ней стоял Будимир.
— Простынешь, — сказал он тихо. — Ночью холодно.
Иди в шатёр.
Она хотела вскочить, убежать, провалиться сквозь землю.
Но ноги не слушались. Только смотрела на него снизу вверх, и в глазах её, наверное, всё было написано — всё, что она так старательно прятала.
Он смотрел на неё долго.
Очень долго. Потом вдруг протянул руку и поправил платок на её плечах. Рука его была тёплой, тяжёлой, и Есения чувствовала это тепло даже через ткань.
— Спи, Есения, — сказал он и ушёл.
Она ещё долго сидела, прижимая платок к груди, в котором запутался запах полыни, лошадиного пота и ещё чего-то такого, что принадлежало только ему.
Сердце колотилось так, что, казалось, весь табор слышит.
В шатёр она вернулась под утро, дрожащая, счастливая и несчастная одновременно. Счастливая — потому что он пришёл, потому что коснулся её, потому что назвал по имени. Несчастная — потому что понимала: ничего не будет.
Не может быть.
Наутро она боялась встретиться с ним взглядом. Но когда это случилось — мельком, на обеденном привале — он смотрел на неё как обычно: спокойно, ровно, чуть отстранённо.
И Есения поняла: та ночь ничего не значила. Просто старший позаботился о том, чтобы кто-то из его людей не замёрз.
И всё.
Больше она не выходила по ночам. Сидела в шатре, прижималась спиной к тёплой Стеше и слушала, как за пологом шумит ветер.
А ветер пел ей песни о несбыточной любви, и звёзды подмигивали сквозь щели в ткани: мол, мы знаем, мы всё знаем, но молчим.
Шли дни. Табор двигался дальше. Есения работала, помогала Розе, нянчилась с малышами, учила цыганские песни, в которых говорилось о любви такой сильной, что горы сворачивала, и такой горькой, что реки пересыхали от слёз. И в каждой песне она видела себя.
Однажды, когда они остановились у большого села, чтобы поменять лошадей и прикупить провизии, к Есении подошла Важда.
Старуха появилась неслышно, как тень, тронула за руку сухими, горячими пальцами.
— Вижу, — сказала она. — Всё вижу, Есения. Ты не думай, что от меня спрячешь.
Есения похолодела.
— Что... что вы видите? — прошептала она.
— Сердце твоё вижу, — Важда усмехнулась беззубым ртом. — Горит оно, полыхает. На большом огне горит.
Только тот огонь не для тебя, девочка.
Потуши, пока не обожглась.
— Не могу, — вырвалось у Есении. — Я пытаюсь, но не могу.
Важда вздохнула, покачала головой.
— Эх, молодость, молодость. Всё ей неймётся. Ну, дело твоё. Только помни: Будимир — он не простой человек.
У него судьба тяжёлая.
И сердце тяжёлое. Не для лёгкой любви он создан.
— Я знаю, — тихо сказала Есения.
— Ничего ты не знаешь, — отрезала Важда. — Ладно, иди. Жизнь покажет. А я старая, мне молчать положено.
Она ушла так же неслышно, как появилась. А Есения осталась стоять, прижимая руки к груди, и чувствовать, как бьётся сердце — предательское, непослушное, живущее своей, отдельной жизнью.
В тот вечер она долго смотрела на закат. Солнце уходило за горизонт огромным огненным шаром, окрашивая небо в багровые и золотые тона. Степь горела в его лучах, переливалась, дышала жаром. Где-то вдалеке кричали журавли, прощаясь с уходящим летом.
— Красиво, да? — раздался голос за спиной.
Есения обернулась. Лука. Стоял, засунув руки в карманы, и тоже смотрел на закат. В его глазах отражалось пламя уходящего солнца.
— Красиво, — согласилась она.
— Ты чего такая печальная? — спросил он. — Случилось что?
— Нет, — она покачала головой. — Просто задумалась.
— О чём?
— О разном. О жизни. О судьбе.
Лука усмехнулся:
— Философская ты, Есения. Не в пример нашим девушкам. Они больше о нарядах да о женихах думают.
— А ты о чём думаешь? — спросила она, чтобы перевести разговор.
— Я? — Лука пожал плечами. — О дороге в основном. О том, что за горизонтом.
Хочется всё увидеть, везде побывать. Байкал хочу увидеть. И море Чёрное.
И горы такие, где снег никогда не тает.
— Увидишь, — улыбнулась Есения. — Ты молодой, сильный.
Всё увидишь.
— А ты со мной поедешь? — вдруг спросил он. Посмотрел прямо в глаза, и в его взгляде было что-то такое, от чего Есения смутилась.
— Я... я не знаю, — растерялась она. — Я сейчас вообще ничего не знаю.
— Ладно, — Лука отвернулся, снова уставился на закат.
— Я подожду.
Никуда не тороплюсь.
Он ушёл, насвистывая какую-то весёлую мелодию, а Есения осталась стоять, чувствуя себя ещё более запутанной, чем прежде. Лука? Лука смотрит на неё?
Этого только не хватало.
Она посмотрела в сторону шатра Будимира. Там горел огонёк. Он не спал. Думал о чём-то своём, важном, далёком от неё. Таким далёким он казался, таким недосягаемым...
— Господи, — прошептала Есения. — За что мне это?
Но небо молчало. Только звёзды зажигались одна за другой, и ветер нёс запахи степи, и где-то далеко-далеко пела скрипка — тонко, жалобно, как душа, которая любит и не может быть любимой.
***
Осень в тот год пришла ранняя, но тихая. Уже в начале сентября ночи стали холодными, по утрам на траве замерзала белая, хрусткая изморозь, и степь к полудню дышала паром, оттаивая под нежарким ещё солнцем. Но дни стояли погожие, ясные, с высоким прозрачным небом, по которому плыли редкие белые облака, похожие на лебединые перья.
Табор расположился на долгую стоянку в широкой пойме небольшой речки, что вилась меж холмов серебристой лентой. Место было укромное, со всех сторон закрытое от ветров лесистыми склонами, а главное — здесь было вдоволь воды и корма для лошадей.
Будимир решил, что можно задержаться на пару недель, дать отдохнуть людям и коням перед дальней дорогой.
Есения полюбила это место сразу. Речка была неглубокая, с прозрачной водой и каменистым перекатами, где вода звенела на разные голоса — высокие, серебряные и низкие, бархатные.
По берегам росли старые ивы, склонявшие ветви к самой воде, и в их тени всегда было прохладно даже в самый жаркий полдень. А выше по склону начинался лес — настоящий, осенний, уже тронутый первой позолотой.
Берёзы стояли в жёлтых платьях, осины дрожали багряными листьями, и только дубы ещё держались зелёными, не желая уступать осени.
Каждое утро Есения просыпалась от птичьего гомона — на речку слетались стаи перелётных птиц, отдыхали перед долгой дорогой на юг. Гуси, утки, журавли — они заполняли всё вокруг криками, хлопаньем крыльев, плеском воды. А к вечеру, когда затихали, начинались соловьи — их песни лились до самой темноты, переплетаясь с журчанием реки и шелестом листвы.
— Хорошо здесь, — сказала однажды Роза, глядя, как Есения развешивает выстиранное бельё на кустах. — И речка чистая, и рыба есть, и лес рядом. Можно подольше пожить.
— А долго мы здесь будем? — спросила Есения.
— Пока Будимир не скажет, — пожала плечами Роза. — Может, неделю, может, месяц. Он сам решает. Ты не привыкла ещё, что у нас всё по его слову?
— Привыкаю, — улыбнулась Есения.
Она и правда привыкала. К жизни без расписания, без колоколов, без обязательной утренней и вечерней молитвы. К тому, что можно лечь спать, когда хочешь, и встать, когда выспишься. К тому, что работа не в тягость, а в радость, потому что делаешь её для тех, кто тебя любит.
А любили её здесь.
Есения чувствовала это кожей.
Роза... С первого дня эта женщина относилась к ней с такой теплотой, какой Есения не знала никогда в жизни. Родная мать умерла слишком рано, она её не помнила. А тётка, которая должна была заменить мать, только и делала, что била да ругала. Роза же была другой. Она не просто кормила и одевала — она согревала. Словом, взглядом, прикосновением.
— Мам, — вырвалось однажды у Есении, и она сама испугалась.
Роза замерла с ложкой в руке, повернулась медленно, посмотрела долгим взглядом.
Глаза её вдруг заблестели.
— Позвала? — спросила тихо.
— Простите, — залепетала Есения. — Я не хотела, я случайно, просто вырвалось...
— Глупая, — Роза подошла, обняла крепко, прижала к себе.
— Какое там прости? Мамой назвала — значит, мамой и буду. Я согласна.
Ты как, дочка?
Есения разрыдалась.
Прямо так, в объятиях Розы, уткнувшись лицом в её плечо, пахнущее дымом и травами. Плакала долго, навзрыд, выплакивая всё то, что копилось годами — боль, страх, одиночество, тоску по материнской ласке.
Роза гладила её по голове, баюкала, приговаривала что-то на своём языке, нежно и певуче.
А когда Есения затихла, вытерла ей слёзы подолом своей юбки и сказала:
— Всё, дочка. Всё прошло.
Теперь у тебя мать есть. Настоящая. Не плачь больше.
С того дня Есения называла её мамой. И Роза откликалась — с радостью, с гордостью, с такой любовью в глазах, что у Есении сердце заходилось от счастья.
А Стеша... Стеше и говорить ничего не надо было. Они с Есенией стали сёстрами с первых дней, словно всегда друг друга знали. Спали в обнимку в шатре, делили еду из одной миски, вместе бегали на речку, вместе пели песни, вместе секретничали по вечерам.
— Ты моя сестра, — говорила Стеша, заглядывая в глаза. — Понимаешь? Не по крови, а так.
Сестра.
— Понимаю, — отвечала Есения. — Ты тоже моя сестра.
Мальчишки, Янек и Мирча, тоже приняли её как родную. Янек, серьёзный не по годам, часто просил почитать ему — Есения единственная в таборе умела читать по-русски, и это казалось чудом.
Она читала вслух старую, потрёпанную книжку житий святых, которую каким-то чудом привезла с собой, и мальчик слушал, затаив дыхание, разглядывая картинки. А Мирча, маленький проказник, просто любил залезть к ней на колени и сидеть, прижавшись, пока она гладила его по вихрастой голове.
Впервые в жизни у Есении была семья. Настоящая, тёплая, живая. И она боялась только одного — что это счастье когда-нибудь кончится.
Лука появился на берегу, когда Есения полоскала бельё. Подошёл неслышно, присел на корточки рядом, стал кидать камешки в воду — те прыгали по поверхности, оставляя за собой круги.
— Скучаешь? — спросил он.
— Нет, — Есения улыбнулась. — Работаю.
— А хочешь, я тебя научу на лошади ездить? — вдруг предложил он. — По-настоящему, не на возу сидеть, а верхом.
У нас все девушки умеют.
А ты чего ж?
— Боязно, — призналась Есения. — Лошади большие, сильные. Я в деревне только с возами ездила, и то редко.
— Боязно — это хорошо, — Лука усмехнулся. — Кто боится, тот осторожный.
А осторожные редко падают.
Давай научу? Вон, видишь Ветру? — он кивнул на молодую кобылицу, что паслась неподалёку.
— Она смирная, добрая.
С неё и начнём.
Ветра и правда выглядела доброй — гнедая, с белой звёздочкой на лбу, с большими тёмными глазами, в которых светилось умное спокойствие.
Есения часто приносила ей кусочки хлеба, и лошадь брала их с ладони мягкими, тёплыми губами, щекотно дыша в руку.
— А можно? — засомневалась Есения. — Вдруг она не захочет?
— Захочет, — заверил Лука. — Она тебя знает, любит. Иди сюда.
Он подвёл Есению к лошади, показал, как правильно подойти — сбоку, чтобы не испугать, как погладить по шее, как поговорить тихо, успокаивающе. Есения повторяла всё старательно, и Ветра косила на неё тёмным глазом, прядала ушами, но стояла смирно.
— Теперь садись, — Лука подсадил её, подставив ладони. — Левую ногу в стремя, правую махом переносишь.
Да не бойся, я рядом.
Есения взлетела в седло неловко, чуть не перевернувшись, но Лука поддержал. И вдруг оказалось, что она сидит на лошади! Высоко, страшно, но до чего же здорово! Весь мир сразу стал другим — широким, далёким, открытым.
— Вожжи держи, — учил Лука, идя рядом и придерживая лошадь под уздцы. — Сильно не тяни, но и не отпускай совсем. Коленями сжимай бока, чтобы не упасть.
Спину ровно. Смотри вперёд, а не под ноги.
Есения старалась изо всех сил. Ветра шла шагом, послушная, спокойная, и страх постепенно отпускал. Через полчаса она уже сидела увереннее, даже рискнула чуть повернуть в сторону, направляя лошадь к реке.
— Молодец! — похвалил Лука. — У тебя талант. Ещё неделька — и будешь скакать как настоящая цыганка.
— Спасибо тебе, — Есения улыбнулась ему сверху вниз. — Ты так много для меня делаешь.
— Пустое, — отмахнулся он, но щёки его чуть порозовели. — Ты теперь своя.
Зачем же чужим быть?
Каждый день после обеда они уходили на луг, и Лука учил Есению ездить.
Скоро она уже сидела в седле уверенно, не боялась, даже пробовала переходить на рысь, хотя на рыси всё подпрыгивало и грозило вывалиться из седла.
Лука смеялся, подсказывал, поправлял, и время летело незаметно.
Роза смотрела на них с берега и согласно кивала. А Стеша дразнилась:
— Ой, Лука, смотри, не влюбись в нашу Есению!
Она у нас красавица!
— Дурочка ты, — отмахивался Лука, но отводил глаза. — Я просто учу человека.
Что здесь такого?
А Есения делала вид, что ничего не замечает. Хотя не замечать было трудно. Лука смотрел на неё всё чаще, всё дольше, и в его взгляде появлялось что-то новое, тёплое, трепетное.
Но она не могла ответить на это. Потому что сердце её было занято. Занято тем, кто никогда не посмотрит на неё так.
По ночам, когда все засыпали, Есения позволяла себе думать о нём. Лежала в темноте, прислушиваясь к дыханию Стеши, и представляла — вот бы он вошёл сейчас в шатёр, позвал бы её, сказал бы... Что сказал бы?
Она не знала. Только знала, что от одной мысли об этом сердце заходится бешеным стулом.
Будимир был рядом каждый день. Она видела его верхом на коне, когда он объезжал окрестности. Видела у костра по вечерам, когда он сидел с мужчинами, говорил о делах.
Видела, как он играет с малышами, подбрасывает их вверх, и они визжат от восторга.
Видела, как он заботливо поправляет сбрую на лошадях, как разговаривает с ними тихо, по-свойски.
И каждый раз сердце сжималось от любви и боли одновременно. Потому что он не замечал её. Совсем. Смотрел сквозь, как на пустое место. Иногда кивал при встрече, иногда спрашивал что-то по делу, но никогда — просто так.
Никогда не задерживал взгляд, не улыбался ей особо, не искал встречи.
Она была для него одной из многих. Чужим человеком, которого приютили из милости.
Иногда Есения ловила себя на том, что ищет в нём недостатки. Вот нос у него с горбинкой, вот морщины у глаз глубокие, вот волосы уже с проседью... Но стоило ему повернуться, улыбнуться кому-то, и все недостатки исчезали, оставался только он — единственный, желанный, недосягаемый.
В такие минуты хотелось убежать куда-нибудь, забиться в самую глубь леса и выть там от отчаяния. Но она держалась. Улыбалась, работала, училась ездить верхом, нянчила детей, разговаривала с Розой и Стешей. И никто не знал, что творится у неё в душе.
Никто, кроме Важды.
Старуха подошла к ней однажды вечером, когда Есения сидела на берегу, глядя на закат. Солнце садилось за лесом, окрашивая небо в багровые и золотые тона. Речка текла медленно, отражая это великолепие, и казалось, что по воде плывут два неба — одно вверху, другое внизу.
— Опять тоскуешь, — сказала Важда, присаживаясь рядом на траву. — Вижу я тебя, девочка. Всю вижу.
— Что же вы видите? — тихо спросила Есения.
— Сердце твоё вижу. Кровью обливается. По нему, да? По старшему?
Есения вздрогнула, хотела отрицать, но поняла — бесполезно. Важда видит насквозь.
— Не надо, — сказала старуха мягко. — Не прячься. Я не осуждаю.
Я сама молодая была, тоже любила. Тоже не так, как надо.
Тоже тайно.
— И что? — Есения подняла на неё глаза. — Прошло?
— Не прошло, — Важда вздохнула. — Ничего не проходит. Просто научилась с этим жить. Он умер давно, а я всё помню. До сих пор помню.
И люблю до сих пор.
Она помолчала, глядя на воду.
— Только ты не надейся, девочка. Будимир — он не для тебя.
У него сердце каменное. Одну любил, да и ту потерял.
С тех пор никого близко не подпускает. Ни женщин, ни детей — даже Луку своего на расстоянии держит.
Не сломаешь ты его.
Только себя изведёшь.
— Я знаю, — прошептала Есения, и слезы покатились по щекам. — Я всё знаю. А поделать ничего не могу.
Важда погладила её по голове сухой, тёплой ладонью.
— Плачь, девочка. Плачь, легче станет. А там, глядишь, и утихнет. Сердце — оно живое, оно само знает, когда боль отпустить.
Есения плакала долго, уткнувшись в плечо старухи, а та баюкала её и приговаривала что-то на своём языке — утешала, наверное.
А закат догорал, и звёзды зажигались одна за другой, и речка текла, не останавливаясь, унося с собой её слезы.
Домой она вернулась, когда уже совсем стемнело.
Роза встретила её у шатра, глянула внимательно, но ничего не спросила. Только обняла крепко и повела к костру, где ждал горячий ужин.
— Ешь, дочка, — сказала она. — Силы нужны. Завтра день трудный.
— Почему трудный? — спросила Есения, вытирая глаза.
— Будимир сказал, дальше пойдём. К горам. Готовиться надо.
Табор завтра снимался.
Новая дорога ждала их, новые места, новые люди. Может, там, вдали от этих мест, от этого леса, от этой речки, отпустит её боль?
Может, дорога вылечит, как лечит она всё?
Есения смотрела на огонь и думала, что, наверное, не отпустит. Но надо жить дальше. Надо улыбаться, работать, учиться, любить тех, кто рядом. Розу, Стешу, мальчишек, даже Луку, который так трогательно за ней ухаживает.
А Будимир... Пусть остаётся в сердце. Там, глубоко, где никто не видит. Там он будет жить всегда.
Ночью она долго не могла уснуть. Лежала, прислушиваясь к звукам засыпающего табора. Где-то всхрапнула лошадь, перекликнулись сторожа, ухнул филин в лесу. А потом ветер донёс запах дыма и вдруг — голос. Низкий, грудной, напевающий что-то вполголоса.
Будимир пел. Она никогда не слышала, чтобы он пел. Песня была грустная, тягучая, на незнакомом языке, но сердцем Есения понимала каждое слово. О любви, о потере, о дороге, которой нет конца.
Слезы снова потекли по щекам, тихо, беззвучно.
Она зажимала рот ладонью, чтобы не разрыдаться в голос, чтобы не разбудить Стешу, чтобы никто не узнал её тайны.
А песня лилась и лилась, и звёзды мерцали в вышине, и где-то далеко-далеко кричали журавли, улетая на юг.
***
Утром табор снялся. Степь снова приняла их в свои объятия, зашумела ковылём, запела ветром. Есения сидела на возу рядом со Стешей, смотрела, как уходит назад ставший родным берег, и думала о том, что в её жизни появилось что-то новое. Не только любовь и боль, но и семья. Настоящая семья, которой у неё никогда не было.
И это давало силы жить дальше.
. Продолжение следует.
Глава 3