Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ПТИЦА ВОЛЬНАЯ ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 1.
Ночь обступила Любку со всех сторон плотной, непроницаемой стеной.
Такая темень стояла над землей, что хоть глаз выколи — ни звезды, ни месяца.
Только где-то далеко-далеко, за курганами, лениво ворочались тучи, изредка вспарывая небосклон бледными всполохами зарниц.

РАССКАЗ. ГЛАВА 1.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Ночь обступила Любку со всех сторон плотной, непроницаемой стеной.

Такая темень стояла над землей, что хоть глаз выколи — ни звезды, ни месяца.

Только где-то далеко-далеко, за курганами, лениво ворочались тучи, изредка вспарывая небосклон бледными всполохами зарниц.

Но и те не давали света — лишь на мгновение проступали черные, причудливые силуэты придорожных кустов, чтобы тут же утонуть в еще более густой тьме.

Любка бежала, не разбирая дороги. Старая холщовая юбка, мокрая от росы, липла к ногам, путалась, норовила упасть под колени, но девушка лишь сильнее сжимала ее в кулаке и неслась вперед, туда, где заканчивался пустырь и начиналась спасительная темнота леса.

Босые ноги давно уже саднило. Колкая стерня, оставшаяся от скошенной травы, и острые камешки больно впивались в ступни, но Любка не чувствовала боли — только тупой, пульсирующий жар, который поднимался от пяток выше, к самым коленям.

Раз, другой она натыкалась на репейник, и теперь колючки цепко держались за подол, оттягивая и без того легкое платье книзу.

«Только бы уйти, только бы дальше... — стучало в висках в такт бегу. — Только бы не слышать больше этого голоса...»

Она оглянулась. Погони не было. Тишина стояла такая глубокая, что казалось, сама земля затаила дыхание.

Лишь где-то в степи тоскливо перекликались перепела, да ветер шелестел сухим бурьяном, гоняя по дороге придорожную пыль.

Сердце колотилось где-то у горла, готовое выпрыгнуть.

Любка перешла на шаг, хватая ртом воздух.

Тонкое, почти детское запястье дрожало, когда она убирала с лица спутанные светлые волосы.

Зеленые глаза ее, похожие на лесные озера в самую глухую пору, испуганно шарили по сторонам, пытаясь разглядеть хоть что-то в этой чернильной мгле.

Дом дяди Архипа остался далеко позади.

Тот дом, который никогда не был ей родным.

Она не помнила родителей — говорят, померли от лихорадки, когда она была совсем махонькой.

Дядька взял ее к себе не из жалости — дармовая работница в хозяйстве всегда сгодится.

И работница эта должна была быть смиренной, молчаливой и безропотной.

«Бей бабу молотом, будет баба золотом», — любил повторять Архип, замахиваясь тяжелой ладонью.

Любка вздрогнула от этих воспоминаний и ускорила шаг.

Нога подвернулась, наткнувшись на что-то твердое.

Корень, высохший и корявый, как скрюченные пальцы лешего, вылез из земли прямо посреди тропы. Девушка споткнулась, взмахнула руками и, не удержав равновесия, полетела на землю.

Удар получился глухим и болезненным.

Острая ветка полоснула по голени, оставляя глубокую царапину.

Любка закусила губу, чтобы не вскрикнуть, и тут же вскочила на ноги.

Присев на корточки, она ощупала ногу — липкая, теплая кровь уже выступила на коже.

— Ничего, ничего, — прошептала она в темноту, словно уговаривая саму себя.

— Дойду.

Должна дойти.

Замуж...

Это слово теперь жгло ее сильнее любой боли.

Петр Лазовский, друг дядькин, мужик уже немолодой, с тяжелыми кулаками и мутным взглядом, который она всегда старалась обходить стороной.

Говорили, что жену свою первую он сам со свету сжил — загнал работой да побоями.

А деток ее от первого брака по чужим людям распихали.

Любка видела его вчера, когда дядька позвал его в хату «для разговору».

Петр сидел за столом, грузный, бородатый, и смотрел на нее поверх кружки с брагой так, что у девушки внутри все холодело.

Взгляд этот раздевал, ощупывал, прикидывал — словно он уже хозяином себя чуял.

— Хороша девка, — сказал он тогда, дыхнув перегаром.

— Строптивая только, видать. Ничего, я из нее дурь выбью.

У меня быстро отпляшется.

****

В ту ночь Любка не спала.

Лежала на своем сундуке в углу, смотрела в низкий потолок и слушала, как за стеной храпит дядька, как скребется мышь под половицей, как воет ветер в трубе.

А когда первые петухи пропели полночь, она тихонько, стараясь не скрипнуть половицей, поднялась, накинула платье и выскользнула в сени.

Дверь не заперта — кто станет запирать хату от своих?

Только щеколда звякнула тихо-тихо, и Любка шагнула в ночь, даже не оглянувшись на пороге.

Теперь она стояла на краю поля, за которым начинался лес.

Тот самый лес, куда она в детстве бегала по ягоды, где знала каждую полянку, каждый ручей.

Лес сейчас казался спасительным приютом.

Темная стена его маячила впереди, маня и пугая одновременно.

Любка перевела дух, поправила сползшее с плеча платье — ветхое, залатанное, оно едва прикрывало исцарапанные коленки.

Пальцы нащупали в кармане юбки краюху хлеба, прихваченную на всякий случай.

Мало ли как сложится... Главное — затеряться, спрятаться, уйти как можно дальше, чтобы никто не нашел.

Она оглянулась в последний раз. Там, за полем, за оврагом, где темнели крыши хат, осталась ее прежняя жизнь.

Жизнь, в которой не было ничего, кроме работы, побоев и вечного страха.

Впереди была неизвестность, но даже самая страшная неизвестность лучше верной погибели.

Степной ветер вдруг налетел порывом, взметнул полы юбки, хлестнул по лицу колючей пылью. Где-то далеко-далеко, может, за тридевять земель, глухо пророкотал гром.

Первые крупные капли дождя упали на сухую землю, оставляя темные следы.

Любка вздрогнула, плотнее запахнулась и, припадая на больную ногу, почти побежала к лесу.

Ей нужно было успеть укрыться до того, как разразится гроза.

И успеть уйти как можно дальше, чтобы к утру между ней и домом дяди Архипа легло не меньше десятка верст.

Лес принял ее в свои объятия сразу — сырые, пахучие, пахнущие прелой листвой и грибами.

Под ногами захлюпало — здесь уже прошел дождь, и тропинка превратилась в месиво из грязи и прошлогодних листьев.

Любка шла, цепляясь руками за мокрые ветки, продираясь сквозь чащу, и думала только об одном:

«Только бы успеть. Только бы не нашли. Только бы...»

А дождь все усиливался, и вскоре лес наполнился сплошным шумом воды, который заглушал и шаги, и биение испуганного сердца, и даже мысли.

Выбившись из сил, промокшая до последней нитки, продрогшая до костей, Любка выбралась на опушку только под утро.

Дождь стих так же внезапно, как и начался.

Где-то за горизонтом уже занималась бледная заря, разгоняя остатки ночной мглы.

И тут она увидела их.

В степи, прямо посреди высокой, некошеной травы, стояли кибитки. Цыганский табор.

Несколько шатров, низких и темных, прижавшихся друг к другу, как овцы в непогоду.

Кое-где уже курился дымок — видно, просыпались самые ранние.

Чуть поодаль паслись лошади, худые, длинноногие, с взлохмаченными гривами.

Любка замерла на мгновение. Сердце снова забилось часто-часто. Туда?

К чужим, незнакомым людям? А вдруг прогонят?

А вдогонку выдадут? Но другой дороги не было.

В степи ее заметят за версту, а в таборе можно затеряться, смешаться с толпой, стать своей среди чужих.

Она глубоко вздохнула, поправила мокрое платье и, хромая, двинулась к ближайшей кибитке.

Где-то вдали заржала лошадь. В ответ ей тявкнула собака.

Табор просыпался.

Любка подходила все ближе, и сердце ее колотилось так, что, казалось, его стук слышен на всю округу.

****

Утро в таборе встречало запахом дыма и варёной похлёбки.

Сизый, ещё прозрачный в этот ранний час, дымок поднимался над кибитками, стелился по мокрой после ночного дождя траве, путался в гривах лошадей, которые щипали траву неподалёку.

Где-то тонко и протяжно запел петух — должно быть, приблудился к табору откуда-то, свой бы здесь не выжил среди вольной цыганской жизни.

Любка остановилась в нескольких десятках шагов от крайней кибитки. Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать.

Ноги, босые, израненные, покрытые грязью и запёкшейся кровью, подкашивались от усталости. Промокшее платье облепило тело холодной тряпкой, и девушка мелко дрожала — то ли от озноба, то ли от страха, то ли от всего сразу.

Из ближайшего шатра высунулась чья-то голова — лохматая, тёмная, с быстрыми глазами-смородинками.

Голова оглядела Любку, хмыкнула и скрылась обратно.

Но через мгновение полог откинулся шире, и наружу вылезла женщина — худая, черноволосая, в длинной юбке всех цветов, какие только можно вообразить

. На плечи был накинут цветастый платок, из-под которого выбивались блестящие, как вороново крыло, волосы.

— Гляди-ка, люди, — сказала женщина звонким, чуть насмешливым голосом.

— К нам гости. Да какие ранние!

Али солнышко тебя, красавица, разбудило?

Она говорила с певучим акцентом, растягивая гласные, и слова её звучали почти как песня.

Любка хотела ответить, но горло перехватило спазмом.

Она только сглотнула и переступила с ноги на ногу, оставляя на мокрой траве кровавый след.

Женщина увидела кровь, и насмешка в её глазах сменилась любопытством.

Она шагнула ближе, быстро оглядела Любку с головы до ног — цепким, всё подмечающим взглядом, от которого ничего не укрылось: ни порванный подол, ни исцарапанные руки, ни затравленный взгляд зелёных глаз.

— Мать пресвятая, — тихо сказала женщина.

— Да ты ж босая.

И вся в крови. Степанида! — крикнула она внутрь шатра.

— Воды принеси, и тряпку какую.

Из шатра высунулась девочка лет двенадцати, такая же черноглазая и быстрая, как женщина.

Глянула на Любку с любопытством и тут же скрылась.

— Иди сюда, — женщина взяла Любку за руку.

Ладонь у неё была горячая, сильная, совсем не такая, как сухие и жёсткие ладони деревенских баб.

— Иди, не бойся. Чай, не съедим. Садись вот здесь.

Она подвела Любку к кострищу, где ещё тлели угли, усадила на перевёрнутое ведро.

Сама присела рядом на корточки, взяла Любкину ногу в руки — осторожно, словно стеклянную.

— Ох, золотая моя, — покачала головой. — Как же ты так?

Кто ж тебя так?

— Я... я сама, — прошептала Любка. Голос сорвался, вышел хриплым, чужим.

— Бежала. В лесу... ночью...

— Понимаю, — кивнула женщина. — Всё понимаю, дочка.

Не рассказывай, если не хочешь.

От людей бегут только тогда, когда дома хуже, чем в лесу.

Прибежала Степанида с жестяным тазом воды и куском чистой холстины.

Женщина принялась обмывать Любкины ноги — ловко, умело, как делают те, кто привык заботиться о раненых.

Вода в тазу сразу стала розовой.

— Ты как звать-то? — спросила женщина, не поднимая головы.

— Любка... Любовь, значит.

— Любовь, — повторила женщина задумчиво.

— Хорошее имя.

Светлое. А меня Розой кличут.

Мы тут люди простые, цыгане. Кочующие.

Никого не держим, никому не служим.

Хочешь — оставайся, хочешь — иди дальше.

Наша воля.

— Остаться, — выдохнула Любка почти беззвучно.

— Пожалуйста... Я всё умею: и стряпать, и стирать, и за скотиной ходить.

Я не объедала, я работать буду...

Роза подняла голову и внимательно посмотрела на неё.

В чёрных глазах её плескалось что-то тёплое, почти материнское.

— Верю, — сказала она просто. — Вижу, что не ленивая.

Да только у нас тут работа другая. Мы не пашем, не сеем.

Мы вольные птицы.

Песни поём, лошадей меняем, судьбу предсказываем.

А работать — каждый за себя работает.

Справишься ли?

— Справлюсь, — твёрдо сказала Любка.

— Я всё смогу.

Только не гоните.

Сзади послышались шаги.

Любка обернулась и увидела старика — сухого, жилистого, с длинными седыми волосами, выбивающимися из-под старой шляпы.

В руках он держал дымящуюся кружку. Глаза у старика были тёмные, глубокие, такие, что казалось — видят они не то, что перед ними, а что-то далёкое, скрытое от обычных людей.

— Пей, — сказал он, протягивая кружку Любке. — Чай с травами. Согреешься.

Любка взяла кружку дрожащими руками, прижала к груди, чувствуя, как тепло разливается по замёрзшему телу.

Отвар пах мятой, чабрецом и ещё чем-то горьковатым, незнакомым. Она сделала глоток — обжигающе горячая жидкость обожгла горло и покатилась внутрь, оставляя за собой дорожку тепла.

— Спасибо, — прошептала она, поднимая глаза на старика. — Спасибо вам, дедушка.

— Какой я тебе дедушка, — усмехнулся старик.

— Я Данко. А дедушкой называть будешь, когда борода до пояса отрастёт. Пока ещё не дорос.

Степанида хихикнула в кулачок.

Роза легонько шлёпнула её по затылку, но тоже улыбнулась.

Табор просыпался. Из шатров вылезали люди — женщины в ярких юбках, мужчины в широких рубахах, чумазые ребятишки, которые тут же начинали носиться по лагерю с весёлыми криками.

Кто-то уже разжигал костры побольше, кто-то вёл лошадей на водопой к недалёкому ручью, кто-то просто сидел на траве и потягивался, щурясь на бледное утреннее солнце.

Любка смотрела на них и чувствовала себя невероятно чужой. Слишком бледная, слишком тихая, слишком испуганная среди этих смуглых, шумных, вольных людей. Её светлые волосы, выбившиеся из-под косынки, казались выцветшей соломой рядом с их чёрными гривами.

Зелёные глаза — лесными озёрами среди ночного неба.

— Не бойся, — Роза снова взяла её за руку.

— Привыкнешь.

У нас быстро привыкают.

Главное — сердце открытое имей. А волосы... — она провела рукой по Любкиной голове, — волосы у тебя красивые.

Редкие. Наши девки завидовать будут.

Из большого шатра, стоявшего в центре табора, вышел мужчина. Высокий, широкоплечий, с гордой осанкой и властным взглядом.

На нём была белая рубаха, расшитая по вороту красными узорами, и чёрные штаны, заправленные в мягкие сапоги.

Чёрные, как смоль, волосы падали на плечи, а на поясе висел длинный нож в красивых ножнах.

Все в таборе сразу притихли.

Даже дети перестали бегать и почтительно уставились на мужчину.

— Будимир, — негромко сказала Роза. — Старший наш.

Будимир обвёл табор взглядом — быстрым, внимательным, хозяйским.

И остановился на Любке.

Он подошёл медленно, вразвалочку, и Любка почувствовала, как сердце снова уходит в пятки.

А вдруг прогонит? Вдруг скажет — чужая, не место ей здесь?

— Это кто? — спросил Будимир, кивая на Любку.

Голос у него был низкий, чуть хрипловатый, и в нём слышалась такая сила, что хотелось слушаться с первого слова.

— Приблудная, — ответила Роза. — Ночью пришла.

Израненная вся, замерзшая.

Бежала откуда-то.

Будимир посмотрел на Любку долгим, пронизывающим взглядом. Она опустила глаза, не в силах выдержать этого взгляда — казалось, он видит её насквозь, до самого донышка, читает все мысли, все страхи, все тайны.

— От кого бежала? — спросил он коротко.

Любка молчала, комкая в пальцах мокрый подол.

Язык прилип к гортани, слова застряли где-то внутри колючим комом.

— Не хочешь — не говори, — Будимир пожал плечами.

— Не наше дело.

Только помни: в таборе свои законы.

У нас друг за друга горой.

Если ты с нами — ты наша.

Если против нас — уходи сразу. Поняла?

— Поняла, — выдохнула Любка.

— Остаётся, — сказал Будимир Розе. — Пристрой её куда-нибудь.

Пусть отдохнёт сначала. А там видно будет.

Он развернулся и пошёл обратно к своему шатру, даже не взглянув больше на Любку.

Но она почему-то почувствовала облегчение.

Не выгнал. Разрешил остаться. Значит, не всё потеряно.

— Ну вот, — Роза удовлетворённо кивнула.

— А ты боялась. Будимир у нас справедливый.

Если человек с открытым сердцем — примет.

А если с камнем за пазухой — сам уйдёт, не выдержит.

Степанида, которая всё это время вертелась рядом, вдруг подскочила к Любке и протянула ей кусок лепёшки, ещё тёплой, только что с огня.

— На, — сказала она звонко.

— Ешь. Ты голодная, поди. А я Степанида.

Можно просто Стеша.

Будешь со мной дружить?

Любка взяла лепёшку, посмотрела в чёрные, весёлые, как у матери, глаза девочки и впервые за эту долгую страшную ночь улыбнулась.

Робко, неуверенно, но улыбнулась.

— Буду, — сказала она. — Буду дружить, Стеша.

Солнце поднималось всё выше.

Тучи ушли куда-то за горизонт, и небо над степью стало высоким, чистым, прозрачным, как родниковая вода.

Запели птицы — где-то в кустах у ручья заливался соловей, перекликались иволги. Табор жил своей жизнью — шумной, яркой, ни на минуту не затихающей.

А Любка сидела у костра, грела руки о горячую кружку, жевала пресную лепёшку и смотрела, как по лагерю снуют цыганские ребятишки, как женщины развешивают на верёвках разноцветные тряпки, как мужчины седлают лошадей, готовясь к новому дню.

И впервые за много лет ей показалось, что страха внутри стало чуточку меньше.

Роза принесла сухую одежду — старую юбку, длинную, в крупный цветочек, и выцветшую кофту с чужого плеча.

— Переодевайся, — велела она. — Своё тряпьё выбросим.

Нечего тебе ту жизнь назад вносить.

Начинай новую.

Любка послушно стянула мокрое, липнущее к телу платье и натянула чужую одежду.

Юбка была длинной, до самых пят, мягкой и тёплой.

Кофта — чуть свободной, но это даже хорошо — не жмёт, не давит.

Она вдруг почувствовала себя почти счастливой.

Как будто вместе со старой одеждой скинула и ту, прежнюю жизнь — тяжёлую, горькую, полную боли и унижений.

— Спасибо вам, Роза, — сказала она тихо. — Век не забуду.

— Будет, будет, — отмахнулась Роза. — Ты вот что скажи: замуж-то тебя отдавали?

Или просто били?

Любка вздрогнула и подняла на неё удивлённые глаза.

— Откуда вы...

— Цыганка я, — усмехнулась Роза. — Я по глазам вижу.

У тебя в них такой страх написан, какой только у девок бывает, которых силком под венец тащат.

Я права?

Любка кивнула, сглатывая подступивший к горлу комок.

— За старого, — прошептала она. — Вдового.

Злого. Он жену первую...

говорят, со свету сжил. А меня дядька продал почти.

За самогон и посулы какие-то.

— Вот сукины дети, — Роза покачала головой.

— Ну ничего, дочка.

У нас таких порядков нет.

У нас по любви женятся.

Или по расчёту, но честному. Захочешь замуж — жениха найдём.

А не захочешь — никто неволить не станет.

Женщина у цыган — не рабыня.

Она мать, она хозяйка, она берегиня. Поняла?

Любка не совсем понимала, о чём говорит Роза, но слова эти грели душу.

Оказывается, где-то есть места, где женщину не бьют, не продают, не заставляют терпеть.

Где она сама может выбирать.

— А вы... — начала она и запнулась. — А вы надолго здесь? Или скоро дальше пойдёте?

— А это как Будимир скажет, — пожала плечами Роза.

— Может, завтра снимемся, может, через неделю.

Мы народ вольный, степной.

Где трава гуще, там и стан. Где вода слаще, там и привал.

А ты не бойся, пойдёшь с нами. Никто тебя здесь не бросит.

В это время со стороны степи послышался конский топот.

Все в таборе насторожились. Мужчины схватились за ножи, женщины прижали к себе детей. Любка тоже замерла, чувствуя, как холодок пробегает по спине.

Из-за пригорка вылетели трое всадников.

Не цыгане — сразу видно: одеты по-деревенски, сидят в сёдлах тяжело, неуклюже.

Впереди — крупный мужик с чёрной бородой, в картузе, сбитом набекрень.

У Любки сердце оборвалось и упало куда-то в бездну.

Пётр Лазовский.

Её жених.

И с ним ещё двое — соседи, кажись, из их же деревни.

— Стой здесь, — властно шепнула Роза и шагнула вперёд, заслоняя Любку собой. — И молчи.

Что бы ни было — молчи.

Поняла?

Любка только кивнула, вцепившись побелевшими пальцами в подол новой юбки.

Всадники подлетели к табору и осадили лошадей, подняв тучи пыли. Пётр спрыгнул на землю, оглядел цыган тяжёлым, мутным взглядом.

— Эй, цыганьё! — крикнул он сиплым голосом.

— Девка у вас не ночевала? Беглая, из нашей деревни.

Светлая такая, в зелёном платье?

Роза шагнула вперёд, уперев руки в бока.

Глаза её сверкнули гневом.

— Ты кого это цыганьём называешь, пьяная рожа? — звонко крикнула она.

— Мы тебе не цыганьё, мы люди вольные!

А девок твоих беглых не видали.

Иди отсюда, пока цел!

Пётр шагнул к ней, сжимая кулаки. Но из-за спины Розы вырос Будимир — тихо, бесшумно, как призрак.

И ещё несколько мужчин подошли, встали плечом к плечу.

— Проблемы? — спросил Будимир спокойно, почти ласково.

И от этой ласковости у Петра, видно, мурашки по спине побежали.

Он попятился.

— Да я... мы только спросить... — забормотал он.

— Девка сбежала... невеста моя... Дядька её, Архип, велел найти. Награду обещал.

— Награду, говоришь? — усмехнулся Будимир.

— А сколько?

Пётр оживился:

— Пять рублей серебром! Дядька не поскупился.

Если видали — скажите, по-хорошему же...

— Не видали, — отрезал Будимир. — Убирайтесь.

Он сказал это таким тоном, что спорить было бесполезно.

Пётр зло сплюнул под ноги, вскочил на лошадь и, бросив на прощание:

— Попомните ещё цыгане! — ускакал прочь вместе со своими спутниками.

Табор загудел.

Кто-то смеялся, кто-то ругался вслед всадникам.

А Любка стояла ни жива ни мертва, прижимая руки к груди, чтобы унять бешеное сердцебиение.

— Уехали, — Роза обернулась к ней и ласково погладила по голове.

— Не бойся, милая. Не отдадим. Здесь ты под защитой.

— Но он вернётся, — прошептала Любка. — Он же вернётся.

С людьми.

С урядником...

— Вернётся, — спокойно согласился Будимир, подходя ближе.

— Значит, нам здесь больше делать нечего. Снимаем табор.

Сегодня же.

К вечеру будем далеко.

Он посмотрел на Любку долгим взглядом и вдруг улыбнулся — впервые за всё время.

— Добро пожаловать в табор, девочка.

Ты теперь цыганка.

Хочешь ты того или нет.

Любка смотрела, как вокруг начинается суета — люди сворачивают шатры, собирают нехитрый скарб, запрягают лошадей. И чувствовала, как внутри неё поднимается что-то новое, доселе незнакомое. То ли надежда, то ли благодарность, то ли счастье.

Она теперь не одна.

У неё есть люди, которые не отдали её врагу.

Их жизнь — дорога, но эта дорога ведёт в свободу. А больше ей ничего и не надо.

Солнце поднялось высоко, обещая жаркий день. Где-то в степи заливался жаворонок, и ветер нёс запахи полыни и чабреца.

Табор готовился сниматься с места, чтобы уйти далеко-далеко, туда, где никто не найдёт.

Любка стояла среди этой суеты, прижимая к груди узелок с сухарями, который сунула ей Стеша, и впервые за долгое время дышала полной грудью.

Впереди была новая жизнь.

****

Дорога качнулась и поплыла под ногами, как живая.

Любка — нет, теперь уже нельзя её так называть, хоть и привыкла она к этому имени за восемнадцать лет, как к старому, залатанному платью — сидела на возу поверх тюков с тряпьём и смотрела, как степь уходит назад, переливаясь под солнцем зелёной и золотистой рябью.

Табор снялся быстро, словно и не стоял здесь никогда.

Только примятая трава да тёмные пятна кострищ напоминали о том, что ещё сегодня утром здесь кипела жизнь.

Лошади бежали ходко, кибитки покачивались на ухабах, где-то впереди звякала сбруя, и ветер трепал гривы, пахнущие потом и полынью.

Стеше, которая устроилась рядом на мешках с крупой, дорога была нипочём — она болтала ногами, жевала травинку и то и дело оглядывалась на свою новую подругу с любопытством.

— Ты чего молчишь? — спросила она, когда молчание затянулось. — Боишься?

— Нет, — ответила та, и сама удивилась — а ведь правда, не боится.

Устала так, что страх ушёл куда-то глубоко внутрь, зарылся там и притих.

— Не боюсь. Просто... всё это странно. Вчера ещё в избе была, а сегодня...

— А сегодня ты вольная птица, — закончила Стеша с важным видом. — Мама говорит, у кого дорога в крови, тот никогда не пропадёт.

А у тебя, видать, тоже дорога в крови, раз ты к нам пришла.

— Может, и так, — улыбнулась девушка одними уголками губ.

Солнце поднималось всё выше, и становилось жарко.

Любка — нет, про себя она всё ещё называла себя Любкой — скинула платок, подставив голову горячим лучам.

Волосы её, светлые, с медовым отливом, горели на солнце, как спелая рожь.

Стеша смотрела на них заворожённо.

— Красиво, — сказала она. — У нас таких волос ни у кого нет.

У нас всё чёрные да чёрные.

А у тебя — как солнышко.

— Это плохо? — насторожилась девушка.

— Чего ж плохого? — удивилась Стеша. — Красота — она всегда хорошо. Только прятать её надо. Чтобы злые люди не позарились.

Девушка поёжилась, вспомнив взгляд Петра Лазовского.

Злые люди и так позарились.

Но Стеша права — красоту свою надо беречь.

Особенно здесь, среди чужих пока людей, хоть и принявших её как родную.

К вечеру табор остановился на ночлег в небольшой балке, поросшей диким терновником и низкорослым дубняком.

Со всех сторон балку окружала степь — ровная, бескрайняя, только кое-где перерезанная оврагами да курганами, что сторожили эти земли ещё с незапамятных времён.

Место выбрали с умом — со стороны дороги балку не видно, а если кто и сунется, то упрётся в заросли, прежде чем поймёт, что здесь люди. В центре, где земля была посуше, быстро разбили шатры, развели костры.

Запахло варевом — цыгане не любили голодать, даже в дороге старались готовить горячее.

Любка помогала Розе управляться с ужином — чистила картошку, резала лук, щипала травы, которые Роза сыпала в котёл щедрой рукой. Работа привычная, нехитрая, а главное — успокаивающая.

Руки заняты, голова отдыхает.

Роза поглядывала на неё с задумчивым прищуром, но молчала. Только когда ужин был готов и вся семья — а Роза, Стеша и двое младших мальчишек, Янек и Мирча, сидели вокруг костра, прихлёбывая горячую похлёбку из деревянных мисок — она заговорила:

— Ты как хочешь, чтоб тебя звали? Всё Любкой?

Или, может, другое имя примешь?

Девушка замерла с ложкой у рта. Другое имя?

Она как-то не думала об этом. Любкой её назвала мать, но матери она не помнила.

Любкой её бил дядька Архип. Любкой её хотел взять в жёны Пётр Лазовский.

Всё, что было с этим именем связано — боль, страх, унижение.

— Можно другое? — спросила она тихо.

— Можно, — кивнула Роза.

— У нас многие имена меняют. Жизнь новая — имя новое.

Это правильно. Ты только выбери такое, чтоб тебе самой нравилось.

Девушка задумалась.

Перебрала в памяти все имена, какие знала — деревенские, простые: Марфа, Дарья, Акулина... Не то. Не её.

А хотелось чего-то светлого, тёплого, такого, от чего на душе легче становится.

— Есения, — сказала она вдруг, и сама удивилась — откуда взялось это имя?

Может, слышала где-то в детстве, может, приснилось?

Но когда она его произнесла, внутри что-то отозвалось согласно.

— Есения, — повторила Роза, пробуя имя на вкус.

— Хорошее имя.

Ласковое. Ясное. Будто небо осеннее. Или речка светлая. Есения... Тебе идёт.

Стеша захлопала в ладоши:

— Есения! Красиво как!

А можно я буду тебя Сеней звать? Для короткости?

— Можно, — улыбнулась девушка — теперь уже Есения.

— Зови как хочешь.

Она чувствовала странное облегчение.

Словно сбросила ещё один тяжёлый камень, что тащила на себе всю жизнь. Любки больше нет.

Была когда-то, в другой жизни, в другом мире. А здесь, в таборе, у костра, под звёздным небом, сидит Есения.

И у Есении всё будет по-другому.

Будимир подошёл к костру неслышно — только трава зашуршала под сапогами.

Присел на корточки, взял из рук Розы миску с похлёбкой, хлебнул, довольно крякнул.

— Хороша стряпня, — сказал он. — А ты, — он посмотрел на Есению, — как теперь тебя называть?

— Есения, — ответила она, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Если можно.

— Можно, — кивнул Будимир.

— Имя как имя. Только запомни: в таборе каждое имя судьбу определяет.

Ты сама его выбрала, значит, и судьбу сама себе выбираешь. Справишься?

— Постараюсь, — тихо сказала Есения.

— Это хорошо, — Будимир доел и поднялся.

— Отдыхайте. Завтра чуть свет дальше пойдём. Надо за Днепр переправиться, там наши кочуют. Там и безопаснее будет.

Он ушёл так же неслышно, как появился.

А Есения смотрела на звёзды, которые уже вовсю зажигались в тёмном небе, и думала о том, что судьба, выходит, у неё теперь своя. Не дядькой Архипом придуманная, не Петром Лазовским назначенная, а своя собственная.

И от этой мысли на душе становилось тепло, несмотря на ночную прохладу.

Спать укладывались все вместе — в шатре Розы было тесно, но уютно. Ворох тряпья заменял постели, поверх накрывались попонами и старыми одеялами.

Есения — нет, надо привыкать, Есения — лежала с краю, смотрела в щёлку между пологами на звёздное небо и слушала, как посапывают во сне мальчишки, как Стеша бормочет что-то во сне, как Роза тихонько молится — по-своему, по-цыгански, шёпотом, но с таким жаром, будто с самим Богом разговаривает.

— Спи, дочка, — сказала Роза, закончив молитву. — Завтра день трудный будет.

— А вы... — Есения замялась.

— А вы всегда молитесь?

— Всегда, — ответила Роза. — Бог он один, как ни молись.

Наши предки его по-разному звали, а он один. И мать у него одна — земля наша.

Ты спи, Есения.

Всё хорошо будет.

Есения закрыла глаза и провалилась в сон — глубокий, без сновидений, как в тёмную тёплую воду.

***

Утро встретило их холодной росой и густым туманом, который стелился по балке белым молоком, скрывая и кусты, и дальние шатры, и даже костры, которые уже разжигали самые ранние птахи. Где-то фыркали лошади, звенела сбруя, перекликались голоса — табор просыпался.

Есения вылезла из шатра, зябко кутаясь в платок.

Роза уже хлопотала у костра, раздувала угли, ставила закопчённый чайник.

— Продрогла? — спросила она. — Ничего, сейчас чай горячий будет, согреешься.

Поди умойся вон там, за кустами ручей.

Есения пошла к ручью, раздвигая мокрые ветки.

Ручей и правда был — узенький, быстрый, вода в нём тёмная, но чистая, пахнет тиной и мятой.

Она присела на корточки, зачерпнула пригоршню, умыла лицо. Холодная вода обожгла кожу, прогнала остатки сна.

В отражении мелькнуло чьё-то лицо. Есения вздрогнула, обернулась — за спиной стоял парень, почти мальчишка, чернявый, с быстрыми тёмными глазами и дерзкой улыбкой.

— Не бойся, — сказал он.

— Я Лука. Сын Будимира. Ты та самая, которую вчера привезли?

— Я, — ответила Есения настороженно.

— Есения.

— Есения, — повторил парень, и имя в его устах прозвучало как-то по-особенному — певуче и нежно. — Красивое имя.

Ты не смотри, что я сын старшего.

Я не кусаюсь. Просто хотел сказать — не бойся ничего.

У нас хорошие люди.

Привыкнешь.

Он улыбнулся ещё раз и исчез в кустах так же быстро, как появился. А Есения ещё долго смотрела ему вслед, чувствуя, как сердце бьётся чуточку быстрее обычного.

Когда она вернулась к костру, Роза хитро прищурилась:

— Луку встретила?

Он у меня шустрый, весь в отца.

Ты на него внимания не обращай, если что.

Он парень хороший, но ветреный пока.

Молодой ещё.

— Я ничего, — смутилась Есения. — Он просто поздоровался.

— Ну-ну, — усмехнулась Роза. — Садись чай пить.

Сегодня переправа. Покажем тебе Днепр. Красивый у нас Днепр. Широкий, вольный, как душа цыганская.

День выдался длинным и утомительным.

Табор двигался на запад, туда, где, по словам Будимира, были свои, проверенные люди и безопасные переправы.

Есения сидела на возу рядом со Стешей, смотрела на проплывающие мимо поля и перелески и думала о том, как странно устроена жизнь.

Ещё несколько дней назад она и представить не могла, что будет вот так ехать в цыганском таборе, есть из одного котла с чужими людьми, спать под одним пологом, называться чужим именем.

А сейчас это казалось почти естественным. Словно она всегда здесь была.

Словно эта дорога, эти люди, этот ветер — всё это было ей родным с самого рождения.

К вечеру впереди блеснула вода. Сначала узкой полоской на горизонте, потом шире, шире — и вот уже весь горизонт заняла широкая, могучая река, сверкающая в лучах заходящего солнца расплавленным золотом.

— Днепр, — благоговейно сказала Стеша. — Смотри, Есения, какой красивый.

Есения смотрела и не могла насмотреться.

Она никогда не видела таких больших рек. В их деревне была только мелкая речушка, которую и рекой-то назвать было стыдно — летом пересыхала, зимой промерзала до дна.

А здесь вода, вода, вода — до самого горизонта, и не поймёшь, где кончается река и начинается небо.

Табор остановился на высоком берегу, не доходя до воды.

Будимир с несколькими мужчинами уехал вперёд — договариваться с паромщиками, искать перевоз. Остальные разбили временный лагерь, готовились к ночлегу.

Есения стояла на обрыве, смотрела на реку и чувствовала, как ветер треплет волосы, как пахнет вода — свежо, вольно, чуть горьковато от водорослей и тины.

Где-то далеко на том берегу зажигались первые огни — то ли деревня, то ли ещё один табор.

— Красиво, да? — раздался голос за спиной. Есения обернулась — снова Лука.

Стоял, засунув руки в карманы широких штанов, и смотрел на неё с той же хитринкой в глазах.

— Красиво, — согласилась она. — Я такой реки никогда не видела.

— А ты много чего не видела, — Лука шагнул ближе.

— Это только начало.

Поживёшь с нами — увидишь и Чёрное море, и Карпаты, и Дунай. Мы, цыгане, где только не бываем. Вся земля наша.

— Вся земля? — недоверчиво переспросила Есения.

— А что? — Лука пожал плечами. — Где цыган прошёл, там и его земля. Мы ничьи и никому не принадлежим. Сами себе хозяева.

И ты теперь тоже.

Забыла? Ты теперь Есения.

У Есении новая жизнь.

Он улыбнулся и ушёл так же внезапно, как появился.

А Есения ещё долго стояла на обрыве, смотрела на воду и слушала, как ветер поёт свою бесконечную песню.

Где-то в лагере заиграла скрипка — тонко, заунывно, как плачет душа. Кто-то запел вполголоса, кто-то рассмеялся.

Табор жил своей жизнью, и эта жизнь затягивала, обещая что-то новое, неизведанное, вольное.

Есения вздохнула полной грудью и пошла к костру, где её ждали Роза, Стеша и горячий ужин.

Она теперь Есения.

И всё у неё будет хорошо.

. Продолжение следует.

Глава 2