Оля стояла у калитки детского сада и смотрела на захлопнувшуюся перед её носом дверь, и внутри у неё всё клокотало от злости. Да как они смеют, эти тётки в белых халатах, эти воспиталки, как они смеют указывать ей, матери, когда ей можно забирать своего ребёнка, а когда нельзя? Кто им вообще такое право дал?
Она стояла, вцепившись в холодный металлический штырь калитки, и смотрела на дверь, за которой скрылись эти две бабы, и чувствовала, как в голове мутится от злости. Хотела рвануться обратно и забрать Настю силой, потому что это её дочь, и никто не имеет права указывать ей, что делать. Но когда она сделала шаг вперёд, то увидела в маленьком окошке двери знакомый силуэт — грузная фигура тёти Зины, нянечки, застыла там, как изваяние. Тётя Зина стояла, как цербер.
Оля поняла: не пустят. Не пустят, хоть ты тресни.
— Чтоб вы сдохли, — прошипела Оля сквозь зубы, глядя на эту неподвижную фигуру в окошке.
Сделав шаг, остановилась и плюнула прямо на крашеную зелёной краской калитку.
— И Настя туда же, — бормотала она себе под нос, шагая прочь от детского сада, спотыкаясь и цепляясь за ветки кустов, которые росли вдоль забора. — В угол забилась, как мышка. Смотрит на мать, как на врага народа. Я её родила, между прочим, я ночами не спала, когда она орала, я с ней сидела, когда она болела, я из-за неё с ума сходила, а она... она от меня шарахается, как от чумы. Ну, погоди у меня, маленькая паршивка, я тебе покажу, как от матери шарахаться. Я тебя быстро научу, как мать уважать. Шлёпну по заднице так, что мало не покажется.
Оля шла и не замечала, что говорит вслух, что прохожие, попадающиеся навстречу, оглядываются на неё с недоумением и опаской. Шарахаются в стороны, обходят по широкой дуге, потому что вид у молодой женщины, бормочущей что-то себе под нос и размахивающей руками, был, мягко говоря, неадекватным.
Ольга не считала себя плохой матерью, нет, ни в коем случае! Ну, подумаешь, выпила лишнего, с кем не бывает? Все пьют, все расслабляются после тяжёлого дня, а у неё день был тяжёлый, между прочим.
И Сашка тоже хорош, сюсюкается с этой девчонкой, носится с ней, как с писаной торбой, книжки читает на ночь, на руках таскает. Размазня он, а не мужик, вот что! Детей надо воспитывать в строгости, чтобы знали своё место, чтобы уважали родителей и слушались с первого слова. Вырастет девка, сядет на шею и ноги свесит. А она, Оля, всё правильно делает. Она мать, она должна воспитывать, должна требовать уважения. И если для этого надо иногда и по попе шлёпнуть, то что ж такого? Это же не со зла, это для науки, для пользы дела. Всех детей так воспитывали, и ничего, выросли нормальными людьми, не хуже других.
Она брела по улице, и ей всё меньше хотелось идти домой, в их двухкомнатную квартиру, где её ждал пустой холодильник, гора немытой посуды в раковине и, самое главное, ждал разговор с мужем. А разговор этот будет тяжёлым, она это знала. Саша, конечно, мягкий, покладистый, но когда дело касалось Насти, он становился непробиваемым. А ещё он обязательно позвонит своей мамаше, и та, конечно же, примчится, заберёт Настю к себе. А потом они начнут её, Олю, пилить, воспитывать, учить жить. И свекровь будет смотреть на неё своими маленькими, колючими глазками и говорить правильные слова, от которых хочется выть в голос.
Нет уж, спасибо, не надо! Не хочу я этого всего, не хочу слушать нравоучения, не хочу оправдываться и обещать, что это в последний раз.
И ноги Ольги сами, помимо воли, свернули в знакомый переулок, где уже через двадцать метров показалась вывеска, которую Оля знала лучше, чем собственное лицо в зеркале. «Пивная» — было написано крупными буквами на выцветшей от времени вывеске.
Оля толкнула тяжёлую дверь, и знакомая атмосфера обволакивающего полумрака приняла её в свои объятия.
За стойкой стояла знакомая буфетчица, Нюра, полная женщина, которая знала Олю.
Ольга подошла к стойке, бросила на липкую поверхность мятую купюру.
— Как обычно, Нюр, — сказала она, и буфетчица, не говоря ни слова, поставила перед ней большую кружку, до краёв наполненную пенящимся светлым пивом.
Оля взяла кружку обеими руками, чувствуя приятный холодок, идущий от стекла, и сделала большой, жадный глоток. Пиво разливалось по телу теплом, и вместе с этим теплом приходило желанное чувство — чувство, что всё не так уж и плохо, что Настя подрастёт и поймёт, что мать желает ей только добра. Что Сашка остынет и перестанет дуться, что свекровь, в конце концов, успокоится и отстанет. Пиво делало мир проще, понятнее, добрее. И Оля пила, пила, пила, не замечая, как летит время, как за окном сгущаются сумерки, а она всё сидит за своим столиком в углу.
Она вышла из пивной, когда на улице уже было совсем темно, и фонари горели в полную силу, отбрасывая на асфальт длинные, дрожащие тени. В голове шумело, ноги заплетались. Оля, пытаясь сообразить, куда ей теперь идти и что делать дальше, вдруг приняла решение. Не пойдёт она домой, не будет она слушать Сашкины упрёки и свекровкины нравоучения. Поедет она к Людмиле Степановне. Там её, по крайней мере, никто пилить не будет. А завтра, глядишь, и Сашка остынет, и всё образуется само собой.
Она побрела к автобусной остановке. Когда подошёл нужный автобус, с трудом вскарабкалась на ступеньки, вцепившись в поручень мёртвой хваткой. Плюхнулась на свободное сиденье у окна, привалилась головой к холодному стеклу и закрыла глаза. Автобус трясло на ухабах, монотонно гудел двигатель, и Оля провалилась в какое-то тяжёлое, полуобморочное состояние.
— Девушка, девушка, — сквозь этот туман донёсся до неё чей-то голос, и чья-то рука потрясла её за плечо. — Девушка, просыпайтесь, вы где выходите?
Оля с трудом разлепила глаза и увидела над собой озабоченное лицо кондукторши. Та смотрела на неё с тревогой и, кажется, с лёгкой брезгливостью.
— А? Что? — пробормотала Оля, пытаясь сфокусировать взгляд и сообразить, где она находится и куда, собственно, ехала. — А какая это остановка?
— Улица Строителей, — терпеливо объяснила кондукторша, не убирая руки с её плеча, будто боялась, что девушка сейчас снова вырубится и придётся её выносить из автобуса на себе. — Вы выходите или дальше поедете?
— Строителей, — повторила Оля, и в голове у неё что-то щёлкнуло. — Да, мне сюда. Мне на Строителей. Спасибо.
Оля с трудом поднялась с сиденья, цепляясь за спинки кресел и побрела к выходу. Кондукторша проводила её взглядом, полным скорбного понимания, и покачала головой, когда дверь за девушкой закрылась.
— Господи, — вздохнула она, обращаясь к водителю. — Такая молодая, красивая, можно сказать, а уже пьёт, как сапожник. И ведь приличная с виду, одета чисто, не какая-нибудь там бомжиха.
— Много их таких, — философски заметил водитель.
Оля тем временем, пошатываясь и спотыкаясь, добралась до знакомого подъезда, с трудом открыла тяжёлую дверь и начала подниматься по лестнице на третий этаж. Ноги были ватными, перед глазами всё плыло, но она упрямо цеплялась за перила и поднималась, ступенька за ступенькой, потому что знала — там, за этой дверью, её не будут ругать, там можно будет просто лечь и забыться.
Она позвонила в дверь и, когда за дверью послышались знакомые шаги, прислонилась к стене, чтобы не упасть. Дверь открылась, и Оля, сделав шаг вперёд, буквально рухнула в прихожую, прямо в ноги Людмиле Степановне, которая едва успела подхватить её под мышки, чтобы девушка не расшибла голову об угол тумбочки.
— Господи, Оля! — ахнула Людмила, втаскивая девушку в квартиру и захлопывая дверь ногой. — Опять! Опять ты за своё! Да сколько же можно-то, а?
Она с трудом дотащила обмякшее, тяжёлое тело до комнаты и кое-как уложила на диван. Оля что-то бормотала, мычала, пыталась открыть глаза, но веки её были тяжёлыми, и она, кажется, уже спала на ходу. Людмила Степановна стащила с неё грязные сандалии, бросила их в угол, накрыла девушку и постояла над ней, глядя на бледное лицо с прилипшими ко лбу тёмными прядями волос.
— Что ж ты делаешь с собой, дура, — прошептала Людмила Степановна, и в голосе её не было злости, только бесконечная боль. — Что ж ты делаешь с нами со всеми?
Она вышла из комнаты, прикрыв за собой дверь, и побрела на кухню, чувствуя, как привычно сжимается сердце. В последнее время это случалось с ней всё чаще — сердце давало сбои, то заходилось бешеным стуком, то, наоборот, замирало, и тогда в груди появлялась тянущая, ноющая боль, от которой хотелось лечь и не двигаться.
Она открыла кухонный шкафчик, где у неё в аккуратном порядке стояли пузырьки и коробочки с лекарствами, и, достав одну упаковку, вытряхнула оттуда маленькую белую таблетку. Сунула под язык, прикрыла глаза и замерла, ожидая, когда таблетка начнёт действовать.
Сколько уже она таких таблеток выпила из-за Оли, думала Людмила Степановна, чувствуя, как лекарство понемногу начинает действовать, отпуская боль. С того самого дня, когда она нашла её, полумёртвую, на полу собственной прихожей, и до сегодняшнего вечера, когда Оля снова притащилась пьяная в стельку.
Людмила Степановна давно уже поняла, что Оля совсем не такая, какой казалась в первые дни их знакомства. Она думала тогда, что нашла в ней отражение своей погибшей Катюши. Казалось, что если она поможет этой девчонке, спасёт её, то хоть немного утихнет её собственная боль, та самая, что глодала её изнутри все эти годы после гибели дочери.
Но Оля оказалась совсем не Катей. Катя была светлой, доброй, она радовалась жизни, улыбалась и верила в лучшее. А Оля... Оля была тёмной... В ней не было той внутренней силы, которая помогла бы ей выкарабкаться. И все попытки Людмилы сделать для неё что-то хорошее, помочь ей, наставить на путь истинный разбивались о стену Олиного равнодушия, её слабости.
И чего она, спрашивается, прицепилась к этой девушке, зачем терпит ее? Ведь могла бы жить спокойно, ни о ком не заботясь, ни за кого не переживая. Работала бы себе на заводе, приходила домой и никаких тебе проблем, никаких бессонных ночей, никаких таблеток под язык.
Но Люда могла. Не могла она выгнать Олю, не могла отвернуться от неё. Видно, так уж устроена была её душа — брать на себя чужую боль, взваливать на плечи чужую ношу.
На Олиной свадьбе Людмила радовалась, надеялась, что теперь-то уж всё наладится. Сашка — хороший парень, надёжный, с открытой душой и добрым сердцем. Он Олю любит, это сразу видно. И семья у него нормальная, родители приличные люди.
Казалось бы, живи да радуйся, всё у тебя есть для счастья. А Оля... Оля и тут умудрилась накосячить. Напилась на собственной свадьбе, опозорилась перед гостями. И пошло-поехало. Сначала пиво по вечерам, потом каждый день, потом покрепче. А когда Настя родилась, Людмила Степановна думала — остепенится. Материнство, оно ведь меняет женщин, заставляет взрослеть, брать на себя ответственность. Но не тут-то было.
Людмила вздохнула тяжело и побрела в комнату. Она легла на свою кровать, укрылась одеялом и долго ещё лежала без сна.
Утром Оля проснулась от того, что чья-то рука грубо трясла её за плечо, и чей-то голос, резкий и непривычно злой, бубнил над самым ухом:
— Вставай, вставай давай, на работу опоздаешь. Хватит дрыхнуть, тебе на почту выходить, а ты ещё даже глаза не продрала.
Оля с трудом разлепила веки, чувствуя, как чугунная голова раскалывается на части, как во рту сухо, и как всё тело ломит, будто она не на диване спала, а мешки с углём разгружала. Она приподнялась на локте, поморщилась от резкого света, бьющего из окна, и уставилась на Людмилу Степановну ничего не понимающими глазами.
— Чего? — прохрипела она. — Что случилось?
— Ничего не случилось, — отрезала Людмила, и в голосе её не было привычной мягкости. — Вставай, говорю. Умывайся, приводи себя в порядок и дуй на работу. А то уволят к чертям собачьим.
Оля села на диване, свесив ноги, и схватилась руками за голову, потому что голова просто раскалывалась, и каждое движение, каждое слово Людмилы Степановны отдавалось в висках острой, пульсирующей болью.
— Не могу я сегодня на работу, — простонала она, раскачиваясь вперёд-назад. — Людмила Степановна, сил нет. Голова трещит, как чугунок. Я не дойду, упаду где-нибудь по дороге.
— Дойдёшь, — жёстко сказала Людмила. — Ничего с тобой не сделается. Иди, нечего тут разлёживаться.
Оля подняла на женщину глаза и вдруг вспомнила вчерашний вечер, детский сад, пьяную выходку.
— Людмила Степановна, — прошептала она, — а Сашка... он звонил вчера?
— Звонил, — кивнула Людмила, и лицо её стало ещё суровее. — Спрашивал, у меня ли ты ночуешь. Ты вчера в детском саду такое устроила, что Настю твою пришлось бабушке забирать. Чем ты думала, Оля?
— А что вы сказали? — перебила её Оля, пропуская мимо ушей всё, что не касалось главного.
— Что я сказала? — Людмила Степановна усмехнулась горько. — Правду я сказала, Оля. Что ты пришла ко мне поздно вечером, невменяемая и рухнула спать. Что больше я тебя покрывать не собираюсь и врать ему не буду. Хватит. Надоело.
— Зачем вы это сделали? — простонала Оля, и в голосе её зазвучала обида. — Зачем вы ему сказали? Он теперь будет меня воспитывать, мамашу свою натравит, они меня с гов.ном съедят...
— А ты не заслужила? — Людмила повысила голос, и глаза её сверкнули гневом. — Ты посмотри на себя, Оля! У тебя дочь растёт, муж, а ты что делаешь? Ты по пивнушкам шляешься, позоришься на весь город. Сколько можно-то? Чего тебе не хватает?
— Не хватает? — Оля вдруг вскинулась, и в глазах её, несмотря на головную боль, мелькнул злой огонёк. — А вы не знаете, чего мне не хватает, Людмила Степановна? Вы не знаете? У меня сын, мой сын у чужих людей растёт, у этой твари, которая его украла, украла, понимаете?! А Настя...
Она не договорила, но Людмила Степановна и так поняла.
— Хватит, — жёстко оборвала она девушку. — Не дави на жалость, Оля, не надо. Ты что мне хочешь сказать? Что если бы Миша остался с тобой, ты стала бы ему самой лучшей матерью на свете, да? Будешь сейчас рассказывать, как бы ты его любила, лелеяла, как бы ночей не спала? Неправда это, Оля, и я давно уже это поняла. Неправда!
— Почему неправда? — закричала Оля, и слёзы брызнули из её глаз. — Почему вы так говорите? Он же мой, мой сын! Я бы для него всё сделала, всё!
— Ничего бы ты для него не сделала, — Людмила говорила тихо, но каждое её слово било наотмашь. — Относилась бы ты к нему ровно так же, как сейчас к Насте относишься. Если не хуже. Он стал бы для тебя обузой, и ты бы его шпыняла. Он бы так же тебя боялся, как Настя боится. Ты хоть сама это видишь, Оля? Видишь, что дочь от тебя шарахается, как от чумы? Что она в угол забивается, когда ты пьяная приходишь, и смотрит на тебя волчонком? Это не воспитание, Оля, это страх. И не надо мне тут про Мишу рассказывать. Мише там лучше, в той семье. Там его любят, о нём заботятся, из него человека растят.
— Боится меня? — Оля как-то странно замерла, перестала плакать, и на лице её появилось выражение обиженного ребёнка, которого несправедливо наказали. — Боится, — повторила она тихо, будто пробуя это слово на вкус. — Да просто я её воспитываю, в отличие от Сашки. Он размазня, готов позволить девчонке на шею сесть и ноги свесить. А детей надо воспитывать в строгости. И не надо мне говорить, что я бы стала плохой матерью для Миши. Если бы он остался со мной, если бы не эта тварь, не Севастьянова, которая его украла, украла, понимаете? — голос её снова сорвался на крик. — Всё было бы по-другому, совсем по-другому. Я бы для него всё сделала, я бы...
— Она не крала, — перебила её Людмила Степановна устало. — Сколько раз тебе говорить, Оля? Она не крала, она подобрала подкидыша. Подкидыша, которого ты, ты сама оставила на улице в картонной коробке. Это разные вещи, абсолютно разные. И хватит об этом, слышишь? Хватит. Сколько можно одно и то же пережёвывать? Прошлое не вернёшь, и Мишу ты не получишь никогда. Смирись уже, наконец, живи настоящим. У тебя муж есть, дочь, семья. Посмотри на Сашу — он же ангел, а не человек. Терпит тебя, твоё пьянство, твоё равнодушие к дочери. Другие бы давно уже разбежались, послали бы тебя куда подальше, а он терпит. Надеется, что одумаешься, что изменишься, что мать из тебя получится нормальная. Ты хоть это ценишь?
— Ой, да ладно, — отмахнулась Оля, и в голосе её зазвучало раздражение. — Ангел, терпит. А чего ему не терпеть? Ему же всё нравится, он счастлив, что он такой замечательный, что терпит такую жену, как я. Мученик, блин.
— Дура ты, Оля, — Людмила покачала головой. — Кругом дура. Не ценишь ты ничего, не видишь, что у тебя под носом. Саша тебя любит, по-настоящему любит, а ты... Ладно, — она махнула рукой, — хватит лясы точить. Иди умывайся, пей рассол и дуй на работу. И чтобы я больше не видела тебя в таком состоянии, поняла? В следующий раз даже на порог не пущу, так и знай.
Оля хотела что-то возразить, но, встретившись взглядом с Людмилой Степановной, поняла, что лучше промолчать. Она с трудом поднялась с дивана и, пошатываясь, побрела в ванную.
******
Тамара уже несколько лет работала секретарём в администрации города, и работа ей эта нравилась. Она сидела в приёмной начальника одного из отделов, отвечала на звонки, вела документооборот, встречала посетителей, и всё это размеренно, совсем не так, как на заводе «Прогресс», где когда-то работал её муж и где сейчас творилось чёрт знает что.
На начало сентября Тамара взяла небольшой отпуск. Неделя за свой счёт, чтобы быть рядом с Мишей, помочь ему адаптироваться к школе. Она ехала в своей серебристой иномарке к школе номер семнадцать и думала о том, как быстро летит время. Кажется, только вчера она держала на руках этого крошечного младенца, который казался ей чужим и ненужным, а сегодня он уже первоклассник, в новенькой форме, с ранцем за спиной.
Тома припарковалась на знакомом месте, недалеко от школьных ворот, и пошла встречать сына. Первоклашек выводили из школы организованно, класс за классом, и Тамара сразу увидела Мишу. Увидев маму, мальчик улыбнулся и помахал ей рукой, но с места не сорвался, шёл чинно, как и положено школьнику.
— Мам! — закричал он, когда они наконец встретились, и повис у неё на шее. — Ты представляешь, что нам сегодня задали! Нарисовать рисунок на тему «Как я провёл лето». Я нарисую, как мы на море ездили, хорошо?
— Конечно, хорошо, — улыбнулась Тамара, целуя сына в макушку. — Обязательно нарисуешь. Я тебе помогу, если хочешь. Ну что, поехали домой? Расскажешь мне всё-всё, как прошёл твой школьный день.
— Поехали! — радостно согласился Миша, и они направились к машине.
Всю дорогу Миша без умолку болтал, перескакивая с одной темы на другую, и Тома слушала его и улыбалась, потому что это было самое лучшее, что могло быть в её жизни — слышать звонкий голос, видеть сияющие глаза, чувствовать, что её мальчик счастлив.
— ...а Елена Ивановна, она такая добрая, мам, правда. Она сказала, что я молодец, потому что я быстрее всех прочитал то, что на доске было написано. А Петька Смирнов, он со мной за одной партой сидит, он, оказывается, тоже в садик ходил, в тот же, куда и я, только в другую группу. Представляешь? Мы с ним теперь друзья, наверное. А ещё у нас завтра будет физкультура, и нам сказали форму принести, белую майку и чёрные шорты. Мам, у меня есть такие?
— Есть, есть, — успокоила его Тамара, ловко лавируя в потоке машин. — Я всё приготовила, не волнуйся. Ты главное рассказывай, мне всё интересно.
— А ещё, — продолжал Миша, — нам раздали учебники, они такие тяжёлые, целая стопка! Я еле дотащил до класса. У меня теперь всё своё, школьное, как у взрослого!
— Ты у меня уже совсем взрослый. Первоклассник!
Они подъехали к дому, припарковались на знакомом месте и, взявшись за руки, вошли в подъезд, поднялись на лифте на свой девятый этаж. Тамара открыла дверь ключом, пропуская Мишу вперёд, и вдруг услышала из глубины квартиры шаги.
— Папа дома? — удивился Миша, скидывая ботинки и заглядывая в гостиную. — Пап, ты здесь?
Из спальни вышел Максим. Вид у него был недовольный, даже злой. Одет он был в домашние брюки и рубашку с расстёгнутым воротом, волосы растрёпаны. Он даже не улыбнулся сыну, только кивнул ему мельком и уставился на Тамару тяжёлым взглядом.
— Пап, а ты чего так рано? — удивился Миша, подходя к отцу. — Ты же на заводе должен быть? У тебя же работа?
— Нет у меня больше работы, сынок, — мрачно бросил Максим, не глядя на мальчика. — Завод наш... приказал долго жить. Банкрот. Закрыли нас. Так что сижу теперь дома, безработный.
Миша замер, не понимая до конца, что значат эти слова, но чувствуя, что происходит что-то нехорошее. Он перевёл взгляд с отца на мать, ища у неё объяснения.
— Мишенька, иди в свою комнату, — мягко сказала Тома. — Разбери свой портфель, учебники посмотри, рисунок начинай рисовать. А мы с папой поговорим, хорошо?
— Хорошо, — кивнул Миша и, бросив ещё один тревожный взгляд на родителей, скрылся в своей комнате.
Тамара повернулась к мужу, и лицо её, только что мягкое и улыбающееся, стало напряжённым.
— Все таки закрыли? — спросила она тихо. — Когда?
— Чему ты удивляешься? Понятно же было давно, — усмехнулся Максим горько, проходя в гостиную и падая в кресло. — Сегодня утром решение вынесли. Завод «Прогресс», который когда-то флагманом промышленности был, теперь пустое место. Людей разогнали, станки консервируют, охрану поставили, чтобы не растащили ничего. Всё. Конец.
Тамара слушала мужа и чувствовала, как внутри закипает злость. Не потому, что завод закрыли, нет. Ей было плевать на завод. Её злило другое — выражение лица мужа, его тон, поза человека, которого обидел весь мир.
— И что теперь? — спросила она холодно, садясь на диван напротив него и скрещивая руки на груди. — Что ты собираешься делать?
— А что я могу делать? — Максим вскинул на неё глаза, и в них горела обида и отчаяние.
— Ты мог бы работу поискать, — заметила Тамара, не скрывая сарказма. — Не маленький, в конце концов. Есть ведь и другие предприятия в городе, не только «Прогресс». Мог бы пойти, например, на «Металлист» или на хлебозавод, там всегда нужны грамотные руководители.
— На хлебозавод?! — Максим аж подскочил в кресле. — Ты предлагаешь мне идти на хлебозавод? Руководить пекарней, где штат — двадцать бабок в белых колпаках? Ты хоть представляешь, Тамара, что это значит? После директора такого завода, как «Прогресс», с тысячами рабочих, с миллионными оборотами, я пойду руководить какой-то занюханной конторкой, где люди лепёшки пекут? Это же немыслимо! Это унижение!
— Унижение — сидеть без работы, — отрезала Тамара. — А работать — не унижение, Максим. Работать надо везде, где платят деньги.
— Ой, не учи меня жить, — отмахнулся Максим. — Я прекрасно знаю, что мне нужно, а что нет. Мне нужна должность, соответствующая моему статусу. А не какая-то там дыра.
— Ты лишнего возомнил о себе! — Тамара повысила голос, и в нём зазвенела настоящая злость, которую она копила в себе все эти годы. — Возомнил о себе чёрт знает что, Максим! Директор! Подумаешь, директор! Сидишь здесь и ноешь, что тебе ничего не подходит! И ещё на меня злишься!
— Я не ною! — закричал Максим, вскакивая с кресла. — Я пытаюсь найти достойный выход из ситуации! А ты... ты могла бы мне помочь, между прочим.
— Чем это я могу тебе помочь? — усмехнулась Тамара. — Я секретарша в администрации, Максим. Моя зарплата — копейки по сравнению с твоими прежними доходами.
— Могла бы с отцом своим поговорить, — выпалил Максим, и в голосе его зазвучала надежда. — У него же связи остались, в администрации, в министерствах. Он же тебя туда устроил, между прочим. Мог бы и за меня словечко замолвить.
Тамара замерла, глядя на мужа с изумлением, смешанным с гневом.
— Ты серьёзно? — спросила она тихо. — Ты предлагаешь мне идти к отцу, к старому, больному человеку, который давно на пенсии, и просить его, чтобы он для зятя, который всю жизнь только и делал, что изменял его дочери и плевал на семью, чтобы он для тебя работу искал? Ты в своём уме, Максим?
— А что такого? — Максим не сдавался. — Он же твой отец, он тебя любит, он для тебя всё сделает. И для Миши, для внука своего, он тоже всё сделает. А я... я его зять, в конце концов. Он меня в «Прогресс» устроил. Тогда не побрезговал, а сейчас что?
— Тогда другое было, — отрезала Тамара. — Тогда он верил, что ты порядочный человек, что ты будешь хорошим мужем и отцом, что ты ценить будешь то, что для тебя сделали. А ты... ты его надежды не оправдал.
— А что мне делать, Тамара? — Максим вдруг сник, и в голосе его зазвучало отчаяние. — Мне уже предлагали, да, предлагали. Какую-то контору по продаже запчастей, где штат, по-моему, человек двадцать, не больше. Ты представляешь, после «Прогресса» — и в такую дыру? Это же позор, это расписаться в собственном бессилии.
— Работать где-то, даже в маленькой конторе, — не позор. Ты просто гордыню свою тешишь, Максим. Гордыню, которой у тебя выше крыши.
— Да понимаю я всё, — устало сказал Максим, снова опускаясь в кресло и закрывая лицо руками. — Понимаю. Но не могу я, Тома, не могу вот так, с бухты-барахты, на первое попавшееся место соглашаться. Мне нужно что-то достойное, что-то, что соответствовало бы моему уровню.
— Уровню, — передразнила Тамара. — А ты уверен, что этот твой уровень вообще существует? Может, ты просто привык, что тебе всё на блюдечке приносят, что папа протекциями тебе дорогу стелил, а сам ты, без поддержки, ничего из себя не представляешь? Может, пора уже это признать и начать работать, как все нормальные люди, а не ждать манны небесной?
Максим молчал, уставившись в пол. Тамара смотрела на мужа и чувствовала, как злость понемногу отпускает, уступая место чувству жалости. Жалости к этому взрослому, красивому мужчине, который сидит сейчас перед ней, сникший, и не знает, что делать дальше.
— Ладно, — сказала она, вздыхая. — Я поговорю с отцом. Позвоню ему сегодня вечером, спрошу, может, есть какие-то варианты. Но ты должен понимать, Максим, что он уже старый, давно на пенсии, и связи его, возможно, уже не те, что раньше. Не факт, что он сможет чем-то помочь.
— Правда? — Максим поднял на неё глаза, и в них мелькнула надежда. — Ты правда поговоришь?
— Поговорю, — кивнула Тамара. — Но с одним условием. Если ничего не выйдет, ты соглашаешься на любую работу, которую найдёшь сам. Даже на ту, где двадцать человек. Договорились?
— Договорились, — выдохнул Максим. — Спасибо, Тома. Спасибо.
— Не за что, — отрезала Тамара, поднимаясь с дивана. — Пойду Мишу кормить.
Она вышла из гостиной, оставив мужа сидеть в кресле с потерянным видом, и направилась в комнату к сыну, который был для неё единственной радостью.