Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

НЕКРАСИВАЯ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Дни после того случая у реки тянулись для Таньки как нескончаемая пытка.
Всё вроде бы шло по-прежнему — то же солнце вставало над деревней, так же мычали коровы, так же пахло нагретой травой и полынью, — но внутри неё что-то надломилось, и эта трещина кровоточила при каждом неосторожном движении.
Она краснела теперь постоянно. Стоило кому-то из парней мельком взглянуть в её

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Дни после того случая у реки тянулись для Таньки как нескончаемая пытка.

Всё вроде бы шло по-прежнему — то же солнце вставало над деревней, так же мычали коровы, так же пахло нагретой травой и полынью, — но внутри неё что-то надломилось, и эта трещина кровоточила при каждом неосторожном движении.

Она краснела теперь постоянно. Стоило кому-то из парней мельком взглянуть в её сторону, как щёки начинали полыхать жарким, мучительным румянцем.

Стоило услышать в толпе голос Юрки — а он всегда был где-то рядом, потому что крутился возле Надьки, — как сердце проваливалось куда-то в живот, а кожа горела огнём.

Она чувствовала на себе его взгляд постоянно.

Даже когда он стоял к ней спиной, даже когда хохотал в компании других парней, обсуждая свои мужицкие дела, — ей казалось, что невидимые нити тянутся от него к ней, обжигают, заставляют сжиматься и прятать глаза.

Но Юрка вёл себя так, словно ничего не произошло.

Никакой встречи на реке не было.

Никакой мокрой рубахи, никаких изучающих взглядов и той странной, нагловатой улыбки.

Он появлялся на покосе каждый день, шутил с бабами, подначивал мужиков, кидал семечки в рот и щёлкал их с лихим присвистом.

И всё его внимание, все его открытые, жадные взгляды доставались Надьке.

Он смотрел на неё так, как смотрят на спелое яблоко, до которого вот-вот дотянутся руки.

А на Таньку — скользил равнодушно, как по пустому месту.

Или нет?

Иногда ей казалось, что в толпе, среди общего гама, его глаза на мгновение задерживаются на ней. Всего на миг — но от этого мига внутри всё обрывалось и леденело. А потом он отводил взгляд, и Танька начинала думать, что ей померещилось.

Что она выдумывает то, чего нет и быть не может.

Кому она нужна, такая нескладная, с руками в мозолях и плоской грудью, которую даже под платьем не видно?

Надька ничего не замечала.

Она купалась во всеобщем обожании, как в тёплой воде, принимая его как должное.

Сегодня, после обеда, когда солнце налилось такой тяжелой, знойной силой, что даже трава поникла и свернулась, она первой бросила грабли.

— Танька, пошли! — крикнула она, вытирая пот со лба тыльной стороной ладони. — Наработались уже, вон в тенёчке поваляемся хоть. А то сейчас свалимся обе прямо тут.

Танька оглянулась.

До конца ряда оставалось ещё метра три, но сил действительно не было.

Воздух стоял плотный, как кисель, дышать было нечем, рубаха прилипла к спине мокрой тряпкой.

— Иду, — выдохнула она и, воткнув грабли в землю, побрела за подругой.

Стог стоял на меже, у самого леска, огромный, душистый, пахнущий высушенной травой, клевером и чуть-чуть — прелью от нижних слоёв, которые ещё не просохли до конца. Надька взбежала на него легко, по-кошачьи, и тут же плюхнулась на спину, раскинув руки.

— Благодать-то какая! — простонала она, жмурясь от удовольствия. — Иди сюда, Тань, ложись.

Танька забралась следом, осторожно, чувствуя, как сухие травинки колют голые ноги, щекочут шею.

Она легла рядом с подругой, на самый край, и закрыла глаза.

Сквозь сомкнутые веки пробивался оранжевый свет — солнце ещё не ушло, но здесь, в тени стога, было почти прохладно.

Сено пахло детством, сеновалом, беззаботными днями, которых у неё, впрочем, никогда и не было.

— Ох, Танька, — заговорила Надька, лениво ворочаясь в сене, — а помнишь, как мы в седьмом классе на этом поле картошку копали?

И Витька Петров мне лягушку за шиворот бросил? Я тогда так орала — на всю округу!

Танька помнила.

Она тогда чуть не подралась с Витькой из-за Надьки, но об этом подруга не вспоминала.

В Надькиных рассказах всегда была только она сама — главная героиня, вокруг которой всё вертелось.

— Ага, — только и ответила Танька, не открывая глаз.

— А в прошлом году, на Ивана Купалу, когда мы через костёр прыгали, помнишь?

У меня тогда юбка загорелась, чуть пожар не устроила! — Надька заливисто рассмеялась, и смех её разлетелся по полю колокольчиками.

Танька молчала, только уголки губ дрогнули в подобии улыбки.

Ей хотелось просто лежать и ни о чём не думать.

Слушать, как где-то далеко стрекочет кузнечик, как шуршит мышь в нижних слоях сена, как дышит рядом подруга. Жара делала своё дело — мысли ворочались медленно, тягуче, как смола.

— Тань, а ты чего такая скучная? — Надька приподнялась на локте и заглянула ей в лицо.

— Спать хочешь, что ли?

— Устала просто, — тихо ответила Танька.

— Ну поспи, — великодушно разрешила Надька и снова откинулась на спину.

— А я полежу, помечтаю. Ой, Тань, такой сон вчера видела! Будто Юрка Светлов ко мне свататься пришёл, с гармонью, с цветами...

И она понеслась — рассказывать сон, пересыпая его смехом и подробностями, которые уж точно не могли присниться, а скорее выдавали её тайные желания. Танька слушала вполуха, погружаясь в дремоту. Сено покачивалось под ней, как лодка на воде, голос Надьки отдалялся, таял...

Шорох.

Резкий, близкий, совсем рядом.

Сено слева от неё просело, зашуршало, и что-то тяжёлое рухнуло прямо между ними.

Танька вздрогнула всем телом, распахнула глаза — и сердце её остановилось, а потом забилось где-то в горле, часто-часто, как пойманная птица.

Рядом, в каких-то полуметре от неё, на спине, раскинув руки и закрыв глаза, лежал Юрка Светлов.

Он только что забрался на стог и теперь лежал, довольно улыбаясь, словно так и надо.

— Я в малиннике полежу с вами, девчата, — произнёс он лениво, не открывая глаз, но улыбка на его губах стала шире.

Надька взвизгнула от неожиданности, а потом закатилась звонким, колючим смехом.

— Юрка, охальник! — закричала она, пихая его в бок. — Чего подкрадываешься, как тать ночной? Напугал до смерти!

— А я не подкрадывался, — открыл он наконец глаза. — Я честно пришёл.

Девчата отдыхают, и я с ними. Тесно, зато весело.

Танька же не смеялась.

Она словно окаменела.

В первое мгновение, когда он рухнул в сено, она физически ощутила жар, идущий от его тела, такой близкий, такой чужой и пугающий.

А теперь, когда он открыл глаза, она поняла, что пропала.

Юрка повернул голову и посмотрел прямо на неё.

Глаза у него были тёмно-синие, густого, глубокого цвета, как небо перед грозой, когда тучи уже затянули солнце, но дождь ещё не начался.

В них не было той наглой весёлости, с которой он только что говорил. Было что-то другое — то самое, что она уже видела на реке.

Изучающее, пристальное, странное.

Его губы растянулись в медленной улыбке. Не насмешливой — какой-то... своей, отдельной, только для неё.

Танька замерла.

А потом, повинуясь какому-то животному инстинкту, машинально, сама не понимая, что делает, прикрыла грудь рукой.

Там, под тонкой тканью выцветшей кофты, не было ничего, что стоило бы прятать — маленькая, почти плоская девичья грудь, о которой она всегда стыдилась.

Но именно сейчас, под этим взглядом, ей показалось, что она абсолютно голая, беззащитная, выставленная на позор.

Щёки её вспыхнули так, что, казалось, даже сено вокруг могло загореться.

Жар залил лицо, шею, уши — всё горело огнём, нестерпимым, жгучим.

— Ой, Танька, да ты покраснела чего-то! — засмеялась Надька, заметив её состояние.

Смех у неё был звонкий, но в нём вдруг послышалась какая-то новая нотка — не то удивление, не то лёгкая, едва уловимая ревность. — Юрка, не пялься на неё, совсем смутил девку!

Она сказала это как бы в шутку, но рука её, лежавшая на сене, чуть подвинулась, словно Надька хотела заслонить подругу, отодвинуть от неё Юркино внимание.

Или — привлечь это внимание к себе?

Танька не выдержала.

Вскочила, сено посыпалось с её волос, с плеч, запуталось в подоле. Не глядя ни на кого, спотыкаясь, проваливаясь в сено, она бросилась прочь, вниз со стога.

Упала на землю, больно ударив колено, но даже не почувствовала боли.

Вскочила и, не разбирая дороги, побрела обратно в поле, туда, где торчали из земли её грабли, где была работа, привычная, понятная, спасительная.

— Тань! — крикнула вслед Надька. — Тань, ты куда?

Совсем сдурела?

Жара ведь!

Но Танька не обернулась.

Она шла быстро, почти бежала, сжимая кулаки так, что ногти впивались в ладони.

В ушах стучала кровь, перед глазами стояла эта улыбка и эти тёмно-синие глаза, которые смотрели на неё так, как никто и никогда не смотрел.

Сзади, со стога, долетел голос Юрки, ленивый, довольный:

— Чего это она?

Испугалась, что ли?

И Надькин смех в ответ:

— Да брось, Юрка, она у меня стеснительная.

Не то что я!

Танька зажала уши ладонями и побежала быстрее.

Только бы не слышать.

Только бы не думать. Только бы не чувствовать этого жара, который разливался по телу от одного воспоминания о его взгляде.

Она схватила грабли и с остервенением, не чувствуя усталости, вонзила их в землю, в сухую, потрескавшуюся, безжалостную.

Солнце жгло затылок, пот заливал глаза, но она работала, работала, работала, пытаясь работой заглушить то непонятное, пугающее, что зарождалось в ней и грозило разрушить весь её маленький, привычный мир.

Мир, в котором она была некрасивой, незаметной, но спокойной.

Мир, в котором никто не смотрел на неё такими глазами.

***

Ночью Танька почти не спала. Ворочалась на своей скрипучей кровати, сбивала простыню, прислушивалась к дыханию матери за тонкой перегородкой.

В голове крутилось одно и то же: его глаза, его улыбка, его голос, лениво бросивший: «Я в малиннике полежу с вами, девчата».

И то, как она, дура, вскочила и убежала, как ошпаренная. Надька, небось, до сих пор посмеивается.

К утру она забылась тяжелым, тревожным сном, а когда продрала глаза — солнце уже стояло высоко, и мать гремела ведрами в сенях.

— Вставай, соня, — донеслось оттуда. — Председатель ещё вчера сказал: сегодня на стогах работать будете. Тебя с Надькой к парням определили, подавать сено.

Таньку словно обожгло.

Сердце ухнуло и провалилось куда-то в живот. Только не это.

Только не сегодня.

Только не с ним.

Но ослушаться нельзя — работа есть работа.

Она натянула чистое, но всё равно выцветшее платье, длинное, до пят, чтобы хоть как-то спрятать свою нескладную худобу, перетянула косу потуже, чтоб не лезла в лицо, и побрела на край села, где уже высились два новых стога, не доконченных вчера.

Народ собирался медленно.

Мужики покуривали в сторонке, бабы переговаривались, поправляли платки.

Надька пришла чуть позже — свежая, румяная, в яркой кофточке, завязанной под грудью, отчего её формы казались ещё аппетитнее. Она подлетела к Таньке, чмокнула её в щёку и затараторила:

— Ты вчера чего сбежала? Я чуть со стога не свалилась, пока тебя догоняла!

Юрка ещё смеялся, говорит: «Дикая у тебя подружка, Надюха, видать, не приученная».

Танька только плечом дёрнула, отворачиваясь.

Ей было не до шуток.

А потом подошёл председатель, дядя Павел, грузный, красномордый мужик с хриплым голосом, и начал распределять:

— Значит, так. Мужики наверху, бабы внизу подают.

Карпухина Надежда и Линева Татьяна — к стогу Крайневу. Свиридов, Светлов, Егорычев — вы там.

Чтоб до обеда управились, поняли?

Танька зажмурилась на миг, словно перед прыжком в холодную воду. Крайнев стог — это тот самый, у леска.

И Светлов — это Юрка.

И он будет наверху, а она внизу, и ей придётся подавать ему сено, смотреть на него, ловить его взгляды.

Работа закипела.

Мужики ловко забрались на стог, встали на самый верх, принимая вилами тяжёлые пласты сена, которые бабы накалывали на длинные вилы и подавали наверх. Солнце палило нещадно, пот заливал глаза, сено кололось, лезло за шиворот, набивалось в волосы, в складки одежды.

Танька старалась не поднимать головы.

Она вонзала вилы в копну, поддевала, передавала следующей, Надьке, а та уже подавала дальше. Но вилы ходили по кругу, и то и дело приходилось поворачиваться к стогу, тянуться вверх, отдавать сено тем, кто наверху.

Юрка стоял прямо над ней.

Он работал легко, играючи, с каким-то особенным мужицким изяществом.

Рубаха на нём расстегнулась, открывая загорелую грудь, волосы выбились из-под кепки, на лбу блестели капельки пота.

И он смотрел.

Смотрел на неё сверху вниз, и в глазах его, тёмно-синих, как вечернее небо, плясали чёртики.

Танька физически чувствовала этот взгляд.

Он прожигал её насквозь, проникал под кожу, заставлял руки дрожать и путаться в вилах

. Каждый раз, когда она поднимала голову, чтобы принять очередную порцию сена, она натыкалась на его улыбку.

Мечтательную, ленивую, чуть насмешливую.

Он словно знал что-то, чего не знала она.

Словно видел её насквозь.

— Тань, вилы подай! — крикнула Надька, вырывая её из оцепенения.

Танька вздрогнула, суетливо подхватила вилы, чуть не уронила их.

Щёки её полыхали так, что, казалось, даже сено вокруг могло задымиться. Она не знала, куда смотреть, куда девать глаза — только бы не наверх, только бы не встретиться с ним взглядом.

Надька, напротив, чувствовала себя как рыба в воде.

Она порхала вокруг стога, звонко смеялась, перекидывалась шутками с парнями, и каждый её жест, каждое движение дышало кокетством.

Она то поправляла выбившуюся прядь, то прогибалась в спине, подавая сено, и тогда её грудь, высокая и тугая, так и ходила под тонкой кофточкой, приковывая к себе все мужские взгляды.

Петька Свиридов, тот самый, что смотрел на неё во все глаза, стоял на стогу рядом с Юркой и буквально пожирал Надьку глазами.

Он то и дело ронял вилы, забывал принимать сено, и Егорычев толкал его в бок, матерясь сквозь зубы.

— Свиридов, твою мать, работать давай! Не на гулянке!

Но Петька не слышал.

Он смотрел только на Надьку, на её грудь, на её улыбку, и, кажется, готов был сигануть со стога прямо к её ногам.

Даже дед Матвей, который таскал воду для всех, и тот не удержался. Проходя мимо Надьки с полными вёдрами на коромысле, он вдруг крякнул, освободил руку и звонко шлёпнул её по заду.

— Ох, хороша, чертовка! — гаркнул он довольно.

Надька взвизгнула, отскочила в сторону, но тут же залилась смехом, погрозила деду пальцем:

— Дед Матвей, ай не стыдно?

Бабка твоя узнает — уши надерёт!

— А я ничего, я по-отечески! — отмахнулся дед и поковылял дальше, довольно посмеиваясь в прокуренные усы.

Танька смотрела на это и чувствовала, как внутри неё всё сжимается от какого-то горького, незнакомого чувства.

Не зависти — нет.

Просто сознания своей полной никчёмности.

Надьку замечают все — от мала до велика.

Ею любуются, её хотят, к ней тянутся. А она... она просто тень. Инструмент для подачи сена. Никому не нужная, некрасивая девка, от которой даже мать отводит глаза.

Она снова подняла вилы, наколола тяжёлый пласт и, не глядя, сунула их вверх.

Чьи-то руки приняли ношу, но она не видела чьи.

Перед глазами плыло.

— Тань, осторожней! — крикнул вдруг сверху Юрка. — Чуть вилами меня не задела!

Она вскинула голову и встретилась с ним взглядом.

Он смотрел на неё сверху вниз, и в глазах его уже не было насмешки. Было что-то другое — беспокойство, что ли?

Или показалось?

— Извини, — выдохнула она еле слышно и снова уткнулась взглядом в землю.

Кое-как дотянула до обеда.

Когда прозвенел колокол, извещая о перерыве, Танька бросила вилы и, не оглядываясь, побежала прочь от стога, прочь от людей, прочь от этого невыносимого внимания, которое жгло её сильнее солнца.

Она забилась в кусты акации, что росли на меже, густые, колючие, но дающие спасительную тень.

Села прямо на траву, обхватила колени руками и закрыла глаза. Только бы отдышаться.

Только бы успокоиться.

Только бы перестать чувствовать этот жар на коже.

Она машинально стряхивала с одежды сухие травинки, прилипшие к мокрой от пота ткани, и думала о том, как глупо, как нелепо всё выходит.

Зачем он смотрит на неё?

Что ему нужно? Издевается?

Решил потешиться над дурой нескладной?

— Танька! — раздалось совсем рядом. — Ты чего спряталась?

Я тебя обыскалась!

В кустах зашуршало, и показалась Надька — раскрасневшаяся, сияющая, с выбившимися из-под платка светлыми кудряшками. Она плюхнулась рядом, отдуваясь.

— Жара-а, сил нет. А ты сидишь тут, как сыч. Пошли со всеми, вон мужики самогонку принесли, Петька гармонь обещал.

Танька покачала головой:

— Не хочу я. Иди одна.

Надька надула губки — красиво, капризно, как умела только она.

— Таньк, ну ты чего такая дикая?

Всё прячешься, всё молчишь. Пошли сегодня хоть погуляем. Завтра же выходной, все-таки!

Вон Петька звал, Юрка... Ну пожалуйста, а?

Она заглядывала Таньке в глаза, и её яркие, ангельские голубые глаза смотрели с такой неподдельной детской мольбой, что отказать было невозможно. Танька вздохнула.

— Ладно. Пойду.

Надька радостно взвизгнула и чмокнула её в щёку.

— Вот и умничка! Собираемся у реки, после заката.

Я в новом платье приду, знаешь, в том, с оборками.

Мамка сшила, загляденье!

Она ещё долго тараторила о платье, о туфельках, о том, как завяжет ленту в волосы, а Танька слушала вполуха и думала о том, что ей надеть.

Надевать, собственно, было нечего. Всё старое, выцветшее, латаное-перелатаное.

Как она пойдёт туда, где все будут такие красивые, нарядные, а она — как всегда, пугало огородное?

Когда они вышли с поля и побрели по пыльной дороге к деревне, сзади послышался топот копыт.

Танька обернулась — и сердце её снова ухнуло в пропасть.

Юрка на своём гнедом коне нёсся по дороге, вздымая пыль. Он поравнялся с ними, осадил коня, лихо закрутившего на месте, и широко улыбнулся.

— Вечером-то придёте? — крикнул он, переводя взгляд с одной на другую.

— Придём! — звонко ответила Надька, помахав ему рукой.

— Я не тебя спрашиваю, — усмехнулся вдруг Юрка и посмотрел прямо на Таньку.

Она замерла, не зная, что ответить. Язык прилип к гортани.

— Придёт она, придёт! — вмешалась Надька, и в голосе её послышалась та же странная нотка, что и вчера на стогу — не то ревность, не то досада. — Куда она денется.

Юрка кивнул, тронул поводья и понёсся дальше, только пыль заклубилась.

А следом, чуть отстав, протрусил на своей лошадёнке Петька Свиридов. Он застенчиво улыбнулся Надьке, приподнял кепку:

— Приходите, девчата.

У реки будем.

Костёр разведём.

— Ладно, ладно! — снова махнула рукой Надька. — Придём, не волнуйся.

Петька пришпорил коня и поскакал догонять Юрку, то и дело оглядываясь на Надьку.

****

Дома было тихо и сумеречно. Марфа Ильинична уже вернулась с фермы, уставшая, с красными от бессонницы глазами, пахнущая парным молоком и навозом.

Она молча переоделась в чистое, молча взялась за ухваты, за горшки.

Танька помогала молча.

Они редко говорили — не потому, что ссорились, а потому, что каждая была занята своим. Марфа вечно думала о работе, о коровах, о том, что завтра опять вставать затемно. Танька — о своём, о девичьем, о том, чем с матерью не поделишься.

Когда Зорька была подоена, ужин сварен и съеден в тяжёлом молчании, Танька принялась перебирать свои пожитки в сундуке. Платьев было всего ничего: старый сарафан, в котором она ходит каждый день, да ситцевое, с мелкими цветочками, подаренное ещё два года назад на Пасху.

Она достала его, встряхнула, приложила к себе.

Марфа, сидевшая у окна с вязанием, подняла глаза.

— Куда собралась?

— На гулянку, — тихо ответила Танька.

— Надька зовёт. У реки.

Мать помолчала, потом отложила спицы.

— Платье-то погладить надо. Вон мятое всё.

Она встала, взяла из рук Таньки платье, провела ладонью по вылинявшей ткани. Вздохнула.

— Хорошее платье. Носи.

Танька смотрела на мать, на её сгорбленную спину, на седину в тёмных волосах, пробивающуюся у висков.

Ей вдруг захотелось спросить, спросить о самом главном, что мучило её все эти годы. О том, почему отец ушёл.

О том, виновата ли в этом она, такая некрасивая, нескладная.

О том, почему мать отводит глаза, когда она говорит о своей внешности.

Но язык не повернулся. Только спросила тихо:

— Мам, а папа... он каким был?

Марфа замерла. Спицы звякнули, упав на пол. Она не обернулась.

— А что вспоминать-то? — глухо сказала она. — Был да сплыл.

Давно дело было.

И, подняв спицы, вышла в сени, будто за чем-то нужным.

Танька осталась одна.

Она прижала платье к груди и посмотрела в окно. Там, за окном, уже догорал закат, разливая по небу багряные и золотые краски. Где-то там, у реки, уже зажигают костёр, собираются люди. И среди них — он. Тот, чей взгляд жжёт её сильнее огня.

Она погладит платье, наденет его и пойдёт. Потому что обещала. Потому что Надька ждёт. Потому что в глубине души, в самом тёмном и запретном уголке, теплится надежда — глупая, невозможная, смешная, — что этот взгляд сегодня будет обращён только на неё.

. Продолжение следует.

Глава 3