РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Осень в тот год пришла рано. Уже в начале сентября потянулись с севера холодные ветра, зашумели по-осеннему ракиты, и на крышах по утрам забелел иней. А в душе у Сашки Кузнецова была зима. Глубокая, чёрная, без единого просвета.
Он не помнил, когда в последний раз спал больше трёх часов. Работа на току, потом дома — дрова наколоть, воды наносить, печь истопить, сестёр накормить, обстирать, спать уложить. А ночью лежал на лавке, смотрел в потолок и слушал, как за стеной вздыхает ветер.
Иногда казалось, что это мать вздыхает. Или отец. Хотя отец теперь далеко, в сырой земле под Смоленском, где его настигла немецкая пуля.
Мать умерла два года назад, ещё до войны. Сашке тогда только-только четырнадцать исполнилось. Он хорошо помнил тот день. Помнил, как она лежала на кровати — худая, бледная, с восковым лицом. Тиф тогда ходил по деревне, многих скосил. Отца дома не было — уехал в райцентр за семенами. Сашка сидел у материной постели, держал её горячую руку и не знал, что делать.
— Сашенька, — шептала она пересохшими губами. — Ты это... сестрёнок не оставляй. Нюрка маленькая ещё, Танька и вовсе несмышлёная. Ты за них теперь в ответе. Понял?
— Понял, мам, — кивал он, сглатывая слёзы. — Ты только не умирай.
— Всё под Богом ходим, сынок. — Она с трудом улыбнулась. — А ты сильный у меня. Справишься.
Она умерла к вечеру, тихо, как свеча гаснет. Сашка сидел рядом, держал её руку, и когда рука обмякла, понял — всё. И даже не заплакал. Только сжал зубы так, что челюсть свело. А потом пошёл во двор, взял топор и начал колоть дрова. Колол дотемна, пока отец не вернулся.
Отец, Кузьма Петрович, мужик был кряжистый, молчаливый, с большими натруженными руками и добрыми глазами. Он вошёл во двор, увидел поленницу, сына с топором — и всё понял. Подошёл, обнял Сашку за плечи, прижал к себе.
И только тогда Сашка разревелся — уткнувшись отцу в грудь, трясясь всем телом, как в лихорадке.
— Ничего, сынок, — глухо сказал отец. — Ничего. Выдюжим. Мы с тобой мужики. Выдюжим.
После смерти матери Сашка быстро повзрослел. Вставал затемно, управлялся по хозяйству, нянчился с сёстрами, пока отец в поле пропадал.
Нюрке тогда пять лет было, Таньке — три. За ними глаз да глаз нужен был. Сашка и присматривал. Кашу варил, сказки на ночь рассказывал.
Отец с работы придёт уставший, а дома чисто, тепло, дети сыты.
Сядет на лавку, посмотрит на Сашку и скажет коротко:
— Спасибо, сын.
И Сашке этого было довольно.
А по вечерам, когда Нюрка с Танькой засыпали, они с отцом сидели на крыльце, курили (Сашка тогда ещё не курил, а просто сидел рядом), смотрели на звёзды.
Отец рассказывал про войну, в которой сам участвовал — гражданскую, про то, как они белых гнали, как в разведку ходили, как друга его, Петьку, убили.
— Ты это, Саш, — говорил отец, — если что, за сестёр стеной стой.
Они у твои, кроме тебя, никого нет. Мать померла, я когда-нибудь тоже помру. А вы друг у друга останетесь.
— Чего ты такое говоришь, тять? — хмурился Сашка.
— А то. Жизнь — она длинная, а наша мужицкая доля короткая. Всё может случиться.
И вот случилось.
Похоронка пришла в конце августа. Сашка в тот день был на току, зерно перебирал.
Прибежала тётка Дарья, вся в слезах, запричитала:
— Сашенька, домой беги! Беда!
Он побежал. Во дворе уже бабы толпились, а на крыльце почтальонша стояла с этим страшным серым треугольником. Нюрка с Танькой ревели в голос, хотя ещё не понимали толком, что случилось. А Сашка взял похоронку, прочитал и сел прямо на землю. Ноги подкосились.
«Ваш муж (отец) Кузнецов Кузьма Петрович, красноармеец, в бою за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, погиб 17 августа 1941 года в районе города Смоленск. Похоронен в братской могиле...»
Дальше он не читал. Бумажка выпала из рук. Сидел на земле, смотрел перед собой и не видел ничего. Только в ушах стучало: «Погиб... погиб... погиб...»
И сейчас, спустя две недели, это слово всё ещё стучало в висках. Каждую минуту. Каждую секунду.
Сашка поднялся затемно, как всегда. Нюрка и Танька спали на кровати, прижавшись друг к другу, как кутята. Нюрка во сне всхлипывала — она часто плакала во сне, после того как похоронка пришла.
Танька сосала палец, хотя большая уже, пятый год.
Сашка осторожно вытащил палец изо рта, поправил на них одеяло.
В избе было холодно.
Печь не топили с вечера — дрова экономили. Сашка накинул фуфайку, вышел во двор. Рассвет только занимался, над огородами стелился туман. Пахло прелой листвой и утренней сыростью.
Нужно было дров наколоть — запас на зиму почти не сделали, отец собирался, да не успел.
Теперь Сашке одному управляться. Он взял топор, подошёл к чурбаку. Руки сами делали привычное дело — взмах, удар, полено раскалывается с хрустом. Взмах, удар. Взмах, удар.
И мысли текли сами.
Он вспомнил, как отец учил его дрова колоть. Лет пять назад, Сашке тогда десять было. Дали ему маленький топорик, поставили чурбачок. Отец стоял рядом, показывал:
— Ты не бей прямо, сынок.
Смотри на сучки. Где сучок — там крепче, туда бить бесполезно.
Надо в щель метить, в трещинку. Древесина сама подскажет.
Сашка бил, промахивался, злился, топорик втыкал в землю. А отец терпеливо поднимал, поправлял, снова ставил полено.
— Ничего, — говорил он. — Не сразу Москва строилась.
Научишься.
И Сашка научился. Теперь мог наколоть столько, сколько иному взрослому мужику не под силу. Только радости от этого не было.
Из дома донеслось хныканье. Танька проснулась.
Сашка отложил топор, вошёл в избу. Танька сидела на кровати, тёрла кулачками глаза:
— Саша, пи-ить...
— Сейчас, маленькая, — он налил воды из ведра, подал ей кружку. — На, пей.
Тихо, Нюрку не разбуди.
Танька пила жадно, расплескивая воду на рубашку. Напилась, подняла на него глаза — большие, серые, материны глаза.
— Саша, а тятя скоро приедет?
Сашка замер. Сердце сжало ледяными тисками.
Танька ещё не понимала.
Нюрка понимала, молчала, а эта маленькая всё спрашивала.
— Танюш, — сказал он тихо, присаживаясь перед ней на корточки.
— Тятя не приедет.
Он там остался, далеко. Воевал и погиб. Геройски погиб, за нас с тобой. Поняла?
Танька сморщилась, собираясь заплакать. Сашка прижал её к себе:
— Не плачь, маленькая. Не плачь. Я теперь за него.
Я вас не оставлю.
Танька уткнулась ему в плечо, всхлипнула пару раз и затихла. Сашка гладил её по голове, а у самого сердце разрывалось на части.
Нюрка проснулась, села на кровати, посмотрела на них серьёзными глазами.
Она была похожа на мать — та же стать, те же тёмные брови вразлёт. И характером в мать — молчаливая, терпеливая.
— Саш, — сказала она тихо. — Ты иди на работу.
Я Таньку сама покормлю. Там картошка вчерашняя осталась.
— Справишься? — сомневался он.
— Справлюсь. Иди. А то Матвей Ильич ругаться будет.
Сашка кивнул, собрался быстро. Накинул фуфайку, сунул в карман краюху хлеба. На пороге обернулся. Нюрка уже возилась у печи, деловито раздувала угли. Танька сидела на лавке, болтала ногами. Картина такая родная и такая щемяще-горькая.
Маленькие сироты. И он у них теперь за отца, за мать, за всех.
Вышел на улицу. Утро разгоралось, туман рассеивался. Надо было идти на ток, но ноги сами понесли к дому Печугиных.
Остановился у калитки, не решаясь войти. Сердце колотилось, как бешеное.
Он знал, зачем пришёл. Глашу увидеть. Хоть одним глазком. Хоть издали.
Она вышла из дома с ведром, направилась к колодцу.
Увидела его, остановилась, улыбнулась робко. В утреннем свете она казалась вся золотая — волосы светятся, глаза синие-синие, как те незабудки в логу.
Платье старое, залатанное, на плечах платок выцветший, а для Сашки красивее никого на свете не было.
— Саш, ты чего стоишь? — спросила она, подходя. — Заходи.
Мамка щей наварила, позавтракаешь с нами.
— Не, я на ток иду, — ответил он хрипло. — Увидел тебя, хотел... ну, поздороваться.
Глаша поставила ведро, подошла ближе. Посмотрела на него внимательно, как мать на больного смотрит.
— Ты спал хоть сегодня?
— Ага, — соврал он.
— Не ври. Глаза красные, сам чёрный. Саш, ты так свалишься. А кому мы тогда нужны?
Ты себя не жалеешь, хоть сестёр пожалей. Им ты нужен живой и здоровый.
Она говорила строго, как взрослая, хотя сама на два года младше. Сашка слушал и чувствовал, как от её голоса внутри что-то оттаивает. Тёплое такое, живое.
— Глаш, — сказал он вдруг. — А можно я тебя провожу сегодня вечером? С работы?
— Провожай, — она улыбнулась. — Я не против.
Только ты работай сегодня хорошо, чтобы Матвей Ильич не ругался.
— Буду, — пообещал он. — Я всё буду, Глаш.
Для тебя.
Она смутилась, схватила ведро и побежала к колодцу.
А Сашка пошёл на ток, и на душе у него было почти светло. Впервые за две недели.
На току работа кипела. Бабы перебирали зерно, мужики — те, что постарше, — таскали мешки. Митька уже был там, махал рукой:
— Сашка, давай к нам! Тут без тебя заскучали!
Сашка подошёл, сел на мешок, взял в руки зерно. Пальцы сами делали привычную работу, а мысли были далеко. С Глашей.
С его Незабудкой.
Он вспомнил, как впервые её заметил. Года два назад, ещё до войны. Шёл по улице, а она сидела на завалинке, песню пела. Голос тоненький, чистый, как ручеёк. Сашка остановился, заслушался. Она заметила, смутилась, замолчала. А он стоял как дурак, смотрел на неё и наглядеться не мог.
Мать ещё жива была, заметила как-то:
— Ты что это, сынок, всё на Печугину девку заглядываешься?
Не рано ли?
— Да ни на кого я не заглядываюсь, мам, — краснел он.
— То-то я смотрю, как ты краснеешь, когда про неё речь заходит.
— Мать улыбалась. — Ничего, это хорошо. Любовь — она дело хорошее. Только ты голову не теряй. Работай, учись.
Чтобы за тебя любую девку отдать не стыдно было.
— Да какая любовь, мам? — отмахивался Сашка.
— Так просто...
А сам уже тогда знал: любовь. Самая настоящая. Та, про которую в книжках пишут и песни поют.
Когда мать умерла, Глаша приходила к ним. Помогала по хозяйству, с сёстрами сидела.
Молча, без лишних слов. Просто приходила и делала что нужно. Сашка тогда первый раз и подумал: «Вот бы она всегда рядом была. Вот бы женой моей стала».
Дурак. Какая там жена, когда война, голод, сиротство? Не до женитьбы сейчас.
Но сердцу не прикажешь.
Вечером, когда работа закончилась, он ждал Глашу у ворот тока. Она вышла уставшая, с потемневшим лицом, но увидела его — и улыбнулась.
— Ждёшь?
— Жду, — сказал он просто.
Пошли вместе по пыльной улице. Солнце садилось, красило небо в розовый и золотой. Пахло вечерней прохладой и дымом — где-то топили печи. Шли молча, но молчание было лёгким, не тяготило.
— Саш, — вдруг сказала Глаша. — А ты чего сегодня у калитки стоял?
— Тебя ждал, — признался он. — Увидеть хотел.
— Зачем?
— Просто так. Увидеть и всё.
Она остановилась, посмотрела на него долгим взглядом. Глаза её в вечернем свете казались тёмно-синими, почти чёрными.
— Ты это... — начала она и запнулась. — Ты не пропадай, Саш. Ты мне нужен.
У него сердце подпрыгнуло и забилось где-то в горле.
— Зачем? — спросил он тихо.
— А просто так, — улыбнулась она. — Чтоб был.
И пошла дальше. А Сашка стоял и смотрел ей вслед. И думал: «Господи, хоть бы война скорее закончилась.
Дома его ждали Нюрка с Танькой. Нюрка картошку сварила, Танька ложки разложила. Сидят за столом, ждут.
— Саша пришёл! — закричала Танька и кинулась к нему.
Он подхватил её на руки, покружил. Она засмеялась — первый раз за долгое время.
— Нюрка, молодец, — похвалил он сестру. — Управилась.
— А чего там управляться, — буркнула та, но по лицу видно — довольна.
Сели ужинать. Картошка с солью, хлеб с лебедой, вода. Небогато, но все сыты. Сашка смотрел на сестёр и думал: «Выдюжим. Должны выдюжить».
Ночью, когда девчонки уснули, он вышел на крыльцо. Небо было звёздное, чистое. Где-то там, за этими звёздами, отец. И мать. Сашка поднял голову и прошептал:
— Вы не бойтесь за нас. Я справлюсь. Я сильный. И Глашка у меня есть. Она помогает. Выдюжим.
Где-то далеко ухнул филин. Ветер прошелестел в ветвях ракит. И Сашке вдруг показалось, что отец слышит его. И мать слышит. И им там, на небесах, спокойно за него.
Он постоял ещё немного, потом вернулся в избу. Лёг на лавку, прикрылся фуфайкой. Завтра опять вставать затемно. Завтра опять работа. Завтра опять Глаша. И это завтра надо прожить. Ради сестёр. Ради неё. Ради памяти отца и матери.
Ради жизни, которая, несмотря ни на что, продолжалась.
****
Суббота выдалась погожей. С утра припекало солнце, по-бабьему летнему, ласковому, но Глаша знала: это ненадолго. Скоро потянутся дожди, потом холода, а там и зима не за горами. Надо было успеть убрать остатки картошки на своём огороде, пока земля не замёрзла.
Аксинья копалась на грядках с самого рассвета. Больные ноги ныли, но она не жаловалась — присесть боялась, потому что если присядет, то уже не встанет. Стояла, согнувшись в три погибели, и выворачивала из земли бурые клубни. Рядом, на соседней борозде, работала Глаша. На ней было старое материно платье, подпоясанное верёвкой, голова повязана платком. Русые волосы выбивались, лезли в глаза, она то и дело смахивала их рукой, оставляя на лбу грязные разводы.
Работали молча. Только грабли поскрипывали да комья земли с глухим стуком падали в ведро. Аксинья то и дело поглядывала на дочь, но ничего не говорила. Присматривалась, примечала.
Глаша за последние месяцы сильно изменилась. Исхудала так, что ключицы выпирали, глаза стали большие, тёмные круги под ними. Но в этих глазах появилось что-то новое, чего раньше Аксинья не замечала. Задумчивость какая-то, глубина. Или это любовь так светится?
Аксинья вздохнула. Рано, ох рано девке о любви думать. Война на дворе, голод, смерть кругом. А сердцу не прикажешь.
— Глаш, — позвала она, разгибая спину. — Поди сюда. Передохни маленько.
Глаша подошла, присела на корточки рядом с матерью. Солнце светило в лицо, она щурилась, и от этого казалась совсем маленькой, беззащитной.
— На, попей, — Аксинья протянула ей манерку с водой. — Уморилась небось?
— Ничего, мам. — Глаша сделала несколько глотков, вытерла губы рукой. — Ты сама-то сядь. Ноги болят?
— Болят, — призналась Аксинья. — Да не сяду я, потом не встану. Ты это... — Она помялась, подбирая слова. — Ты мне скажи, дочка.
Что у тебя с Сашкой?
Глаша вспыхнула, опустила глаза. Стала теребить край платка.
— А что с ним? Ничего. Работаем вместе, вот и всё.
— Глашка, — Аксинья присела-таки на подвернувшееся бревно, поморщилась от боли в ногах. — Ты мне зубы не заговаривай. Я мать, я всё вижу. И как он на тебя смотрит, и как ты краснеешь.
Ты мне правду скажи.
Боишься чего?
— Чего мне бояться, мам? — Глаша подняла глаза. — Страшно мне. Не за себя — за него.
Он как надломился, когда похоронка пришла. Я боюсь, что не выдержит. Что сломается.
— А ты?
— А что я?
— Ты его любишь?
Глаша молчала долго. Потом кивнула чуть заметно, уткнулась лицом в колени. Аксинья погладила её по голове, как маленькую.
— Эх, дочка, дочка... Рано тебе о любви думать. Шестнадцатый год только пошёл. А с другой стороны — когда сейчас и любить, как не сейчас? Война.
Завтра может и не быть. Вон, сколько девок уже вдовами остались, даже замуж не успев сходить.
— Мам, ты чего такое говоришь? — испуганно подняла голову Глаша.
— Правду говорю. — Аксинья вздохнула тяжело.
— Ты это... ты Сашку не бросай.
Он парень хороший, работящий.
И сирота теперь, с двумя сёстрами на руках. Ему сейчас поддержка нужна, как воздух. Если ты его оставишь — он пропадёт.
— Я не оставлю, мам. — Глаша выпрямилась, в голосе появилась твёрдость.
— Я его не оставлю.
— И себя не потеряй, — строго добавила Аксинья. — Помни, кто ты есть. Любовь любовью, а девичья честь — она одна.
Ты уж того... не забегайся.
— Мам! — Глаша вспыхнула до корней волос. — Да что ты говоришь!
— А то и говорю, — Аксинья погрозила пальцем. — Я мать, я должна тебя уму-разуму учить. Сашка парень хороший, но мало ли что. Вы молодые, горячие. Ты голову включай, а не только сердце. Поняла?
— Поняла, мам. — Глаша опустила глаза. Щёки её горели, но в душе было тепло от материнской заботы.
— Ну и ладно. — Аксинья с трудом поднялась. — Пойдём дальше копать. А вечером, если хочешь, сходи к Кузнецовым. Проведай их. Помоги чем.
— Схожу, мам. Обязательно схожу.
Вечером, управившись с огородом и поужинав пустой похлёбкой, Глаша собралась.
Надела чистое платье — единственное, не залатанное, волосы заплела в косу, перевязала новой ленточкой, которую берегла для особого случая.
Аксинья смотрела на сборы, усмехалась в усы:
— Ишь ты, расфуфырилась. Небось для кого?
— Мам! — Глаша смутилась. — Я просто так. Чего мне, грязной ходить?
— Иди уж, просто так. — Аксинья махнула рукой. — Передай Сашке, чтоб заходил, если что.
И сестрёнок пусть приводит. Поможем чем сможем.
Глаша чмокнула мать в щёку и выбежала за калитку.
Вечер был тихий, прозрачный. Солнце уже село, но небо ещё светилось розовым и золотым. По улице тянулись длинные тени, пахло дымом и вечерней прохладой. Глаша шла и чувствовала, как сердце колотится где-то в горле.
Она знала: идёт не просто проведать. Идёт к нему.
К Сашке.
У дома Кузнецовых остановилась, перевела дух. Калитка была приоткрыта. Она толкнула её, вошла во двор.
Сашка колол дрова. Стоял к ней спиной, рубаха взмокла от пота, прилипла к лопаткам.
Топор взлетал и со свистом опускался, раскалывая полено с глухим треском. Глаша залюбовалась — как он двигался, как играли мышцы под тонкой тканью. И вдруг поняла, что стоит и смотрит, как заворожённая.
— Саш, — позвала она тихо.
Он вздрогнул, обернулся. Лицо его сразу осветилось, глаза стали тёплыми.
— Глаша! А я думал, не придёшь сегодня.
— Пришла, — она улыбнулась. — Мамка велела проведать.
Как вы тут?
— Нормально, — он вытер пот со лба рукавом. — Дрова вот колю. Зиму ждём.
— Помочь?
— Что ты, — он засмеялся. — Сиди уж. Сейчас доколю и в избу пойдём. Там Нюрка с Танькой, обрадуются.
Глаша присела на завалинку, смотрела, как он работает. Топор взлетал и опускался, взлетал и опускался. Ритмично, сильно, красиво. Она не замечала, как летит время. Просто сидела и смотрела, и на душе было тепло и спокойно.
— Готово, — сказал Сашка, отбрасывая последнее полено. — Пойдём.
В избе было чисто, но бедно. Стол, лавки, печь, в углу кровать, где спали сёстры. На стене — фотография отца и матери.
Мать молодая, красивая, отец строгий, с усами.
Глаша перекрестилась на образа в углу, поздоровалась.
Нюрка и Танька сидели за столом, доедали картошку.
Увидели Глашу — обрадовались:
— Глаша! Глаша пришла! — Танька соскочила с лавки, кинулась к ней.
Глаша подхватила её на руки, закружила.
Танька визжала от радости. Нюрка подошла степенно, поздоровалась, как взрослая.
— Садитесь с нами, — сказала она. — Картошка есть.
— Спасибо, Нюрочка. Я ела уже. Вы ешьте.
Глаша села на лавку, посадила Таньку на колени. Сашка пристроился рядом. Нюрка хлопотала у печи, налила чаю — пустого, с травками.
— Как вы тут? — спросила Глаша, поглаживая Таньку по голове.
— Не скучаете?
— Скучаем, — призналась Нюрка. — По мамке. По тятьке. Сашка всё работает, редко дома бывает.
Мы с Танькой одни.
— Я приду к вам, — пообещала Глаша. — Буду приходить часто. Помогать. Хорошо?
— Хорошо! — Танька захлопала в ладоши.
Сашка смотрел на Глашу, и в глазах его было столько благодарности и нежности, что у неё сердце замирало.
Когда сёстры доели, Глаша помогла Нюрке убрать со стола, вымыла посуду.
Танька уже клевала носом, сидя на лавке.
— Пора спать, маленькая, — Глаша взяла её на руки.
— Пойдём, уложу.
Она уложила Таньку в кровать, укрыла одеялом. Нюрка легла рядом, обняла сестру.
Через минуту обе уже спали — устали за день.
Глаша вышла в горницу. Сашка сидел за столом, смотрел на неё. Поднялся.
— Пойдём на крыльцо? — спросил тихо. — Душно в избе.
Вышли. Ночь была тёмная, звёздная. На небе высыпали миллионы звёзд, и Млечный Путь протянулся через всё небо широкой светлой полосой. Где-то далеко лаяли собаки, пахло прелой листвой и сыростью.
Села на ступеньку. Сашка рядом. Сидели молча, смотрели на звёзды. Глаша зябко повела плечами — вечером уже прохладно.
Сашка снял фуфайку, накинул ей на плечи.
— Замёрзнешь, — сказал он.
— А ты?
— Я привычный.
Фуфайка пахла им — потом, дымом, и ещё чем-то родным, от чего у Глаши замирало сердце.
— Саш, — позвала она тихо.
— А?
— Ты чего такой молчаливый сегодня?
Он долго молчал. Потом повернулся к ней.
В темноте лица было не разглядеть, только глаза блестели.
— Я всё думаю, Глаш.
Почему вы со мной возитесь? Ну, ты и мамка твоя. Мы же чужие люди. А вы помогаете.
Зачем?
— Какие же вы чужие? — удивилась Глаша. — Вы свои.
Вы наши. Мы же в одной деревне живём, в одной беде. Разве можно не помогать?
— Можно, — глухо сказал Сашка. — Многие не помогают.
У каждого своё горе. А вы... Ты... — Он запнулся. — Ты ко мне приходишь.
С сёстрами нянчишься. С матерью моей не знакома, с отцом... А возишься.
Почему?
Глаша молчала. Сердце колотилось так громко, что казалось, он слышит.
— Потому что ты мне дорог, Саша, — сказала она чуть слышно. — Очень дорог.
Он замер. Не дышал. Потом медленно, очень медленно повернулся к ней.
— Глаш... — голос у него сел. — Ты правду говоришь?
— Правду.
Тишина. Только звёзды смотрели на них сверху, и ветер шелестел в ракитах.
— Глаш, — снова сказал Сашка. — Я... я тоже. С того самого дня, как тебя увидел. И ночами не сплю, всё о тебе думаю. Ты для меня — как свет в окошке. Как надежда. Если б не ты, я б, может...
Он не договорил. Глаша придвинулась ближе. Положила голову ему на плечо. Он обнял её осторожно, боясь спугнуть.
— Только ты это... — прошептал он. — Ты никуда не уходи. Ладно? Не бросай меня. Я без тебя пропаду.
— Не брошу, — пообещала она. — Никогда не брошу.
Он повернул её лицо к себе. В темноте блеснули её глаза — синие-синие, как незабудки.
— Незабудка моя, — прошептал он.
И поцеловал.
Поцелуй был робкий, неумелый, первый в жизни. Губы у него были горячие, чуть шершавые, пахли махоркой. А у неё губы дрожали. Но это было самое сладкое, что она когда-либо чувствовала.
Мир вокруг перестал существовать. Не было войны, голода, смерти. Были только они двое, звёзды над головой и это невероятное, пьянящее чувство полёта.
Они оторвались друг от друга, смотрели в глаза.
Сашка гладил её по щеке, по волосам, словно не веря, что это происходит наяву.
— Глаш... — выдохнул он. — Глашенька...
— Сашенька, — отозвалась она.
И снова поцелуй. Уже смелее, дольше. Мир кружился, звёзды плыли, и где-то вдалеке пел свою бесконечную песню сверчок.
Сколько они так просидели, Глаша не помнила. Очнулась оттого, что замёрзли ноги. Сашка заметил, спохватился:
— Простынешь ведь! Иди в избу, погрейся. Я провожу потом.
— Нет, мне домой пора, — Глаша встала. — Мамка волноваться будет.
Сашка поднялся следом. Снял с себя фуфайку, накинул на неё.
— Провожу.
Шли по тёмной улице, взявшись за руки. Молчали, но молчание было полно смысла. У калитки Глашиного дома остановились.
— Ты это... — Сашка мялся. — Завтра придёшь?
— Приду, — улыбнулась Глаша. — Обязательно приду.
— Я ждать буду. — Он помолчал. — Глаш, я это... я тебя люблю. Ты знай.
— И я тебя, Саша.
Она привстала на цыпочки, поцеловала его в щёку быстро-быстро и нырнула в калитку. Сашка стоял, смотрел ей вслед, и сердце его пело.
В доме было темно. Аксинья спала. Глаша на цыпочках пробралась на свою лежанку, разделась, нырнула под одеяло. Лежала, смотрела в потолок и улыбалась в темноте. Губы ещё хранили тепло его поцелуя. Сердце колотилось, как птица в клетке.
— Глаш, — вдруг донеслось с материной кровати. — Ты чего не спишь?
— Мам... — Глаша замерла. — А ты чего не спишь?
— Да жду тебя. — Аксинья вздохнула. — Ну как там Сашка? Живой?
— Живой, мам.
— А ты?
— И я живая. — Глаша помолчала. — Мам, а можно я тебе скажу?
— Говори.
— Я его люблю, мам. Очень люблю. И он меня любит. Мы сегодня... поцеловались первый раз.
Аксинья долго молчала. Потом вздохнула снова.
— Эх, молодость... Ну что ж, дочка. Любите. Только с головой дружите. И друг друга берегите. Война всё спишет, если что. Живы останетесь — вот и счастье.
— Мы будем беречь, мам. Обещаю.
— Ну спи тогда. Завтра на работу.
— Спокойной ночи, мам.
— Спи, Незабудка.
Глаша закрыла глаза. Перед ними стоял Сашка, его глаза, его поцелуй. И звёзды над головой. И ни войны, ни горя, ни смерти. Только любовь. Самая первая, самая сладкая, самая чистая.
Та, что бывает только раз в жизни.
. Продолжение следует.
Глава 4