Найти в Дзене
Блокнот Историй

Сквозь тайгу и время: Сбежать из ГУЛАГа и исчезнуть на 60 лет: Как трем женщинам это удалось?

Трое суток я пролежала по горло в ледяной жиже, пока собаки рыскали в километре от нас. Мороз стоял под семь градусов, сентябрь пятьдесят третьего. Рядом две женщины, такие же беглянки из лагеря Бутугычак — одной из страшных оловянных ям Колымы. За спиной триста километров тайги, которые мы одолели босиком. Впереди, до Охотского моря, еще пятьсот. Из трехсот женщин, пытавшихся бежать за последние пять лет, не спаслась никто. Нас тоже должны были убить, но мы совершили невозможное. Архив на Лубянке, две тысячи четырнадцатый год. В дрожащих руках — собственное следственное дело, рассекреченное спустя шестьдесят три года. Серая папка, номер пятьдесят восемь — десять — триста сорок девять. Перелистываю пожелтевшие листы. Протокол допроса от шестнадцатого января пятьдесят первого. Тогда меня звали Нина Сергеевна Белова. Девятнадцать лет, второкурсница пединститута. Статья пятьдесят восьмая: антисоветская агитация. Приговор — пятнадцать лет особого режима. За что? Пересказала соседке передач

Трое суток я пролежала по горло в ледяной жиже, пока собаки рыскали в километре от нас. Мороз стоял под семь градусов, сентябрь пятьдесят третьего. Рядом две женщины, такие же беглянки из лагеря Бутугычак — одной из страшных оловянных ям Колымы. За спиной триста километров тайги, которые мы одолели босиком. Впереди, до Охотского моря, еще пятьсот. Из трехсот женщин, пытавшихся бежать за последние пять лет, не спаслась никто. Нас тоже должны были убить, но мы совершили невозможное.

Архив на Лубянке, две тысячи четырнадцатый год. В дрожащих руках — собственное следственное дело, рассекреченное спустя шестьдесят три года. Серая папка, номер пятьдесят восемь — десять — триста сорок девять. Перелистываю пожелтевшие листы. Протокол допроса от шестнадцатого января пятьдесят первого. Тогда меня звали Нина Сергеевна Белова. Девятнадцать лет, второкурсница пединститута. Статья пятьдесят восьмая: антисоветская агитация. Приговор — пятнадцать лет особого режима.

За что? Пересказала соседке передачу «Голоса Америки», случайно пойманную на отцовский приемник. Соседка оказалась стукачкой. Через неделю, в три ночи, в дверь постучали. На пороге стояли трое в кожаных пальто: «Гражданка Белова, одевайтесь». Мать рухнула на колени, отца держали, а мне уже заламывали руки за спину.

Внизу ждал «воронок». Вонь, темнота, тихий плач в углу. Потом подвал на Литейном, кабинет следователя Корнеева. Три недели он выколачивал признание. Сначала не били — не давали спать. Сутки на допросе, сутки в камере стоя — и снова. Глаза слипались, мозг отключался, я подписывала всё. Даже то, что действовала по заданию разведки — чего я никогда не говорила. Когда отказалась ставить подпись, охранник ударил резиновой дубинкой по почкам. Я подписала. Суд длился двадцать минут.

Через месяц — этап. Столыпинский вагон, нары в три яруса, сто двадцать человек в вагоне на шестьдесят мест. Ехали три месяца, кормили баландой из гнилой капусты. Люди умирали от тифа и дизентерии, трупы сбрасывали в ямы у путей. Владивосток, пересадка на пароход «Джурма». Трюм, качка, смрад нечистот. Охрана орала: «Сидеть! Кто встанет — пристрелю». За неделю плавания до Магадана в трюме умерло человек пятнадцать. Их выбросили за борт.

Магадан встретил дождем со снегом. Конвой с автоматами, собаки рвутся с цепей. Погнали через город на пересылку. Люди на улицах отворачивались. Пересылка: барак на болоте, нары сплошные, вши, крысы, холод. Через неделю — распределение. Моя фамилия в списке: лагерь Бутугычак, оловянный рудник, женская зона.

Бутугычак я увидела издалека: бараки в распадке меж сопок, вышки, колючая проволока под током. Вахта с лозунгом «Труд в СССР — дело чести», ворота захлопнулись за спиной. Начальник лагеря, капитан Рыбаков, орал: «Вы — враги народа! Норма — три тонны руды. Не выполнишь — паек урежут. Побег — расстрел». Я спросила: «А мыться когда?» Он даже не посмотрел.

Барак. Полутьма, вонь, двухъярусные нары вдоль стен. Женщины в ватниках глянули равнодушно. Соседка Зинаида, худая как скелет, сразу научила: «Главное — норма. Триста процентов дашь — получишь усиленный паек. Не выполнишь — карцер и смерть. С блатными не связывайся. Надейся только на бригаду».

-2

Ужин. Баланда — мутная вода с кусками гнилой рыбы. Хлеб с опилками. Есть невозможно, но Зинаида шепнула: «Ешь, завтра захочешь». Отбой. Легла, укрылась ватником. Холод пробирает до костей, ветер гуляет по щелям. Пятнадцать лет... Рядом кто-то плакал, кто-то шептал молитвы. Я уснула под вой пурги и лай собак.

Подъем в пять утра. Сирена режет уши. Вскакиваем, одеваемся на ходу. Умывальник на улице — вода ледяная. Построение, перекличка, завтрак — баланда и кипяток с хвоей. И снова построение, конвой с собаками, и марш на работу. Три километра по горной дороге, ветер в лицо, снег, мороз за двадцать.

Рудник. Открытый карьер, уходящий вниз на сотни метров. В забое — кирки, ломы, вагонетки. Бригадирша, бывшая балерина, объяснила: «Норма — три тонны. Рубишь, грузишь, толкаешь. Смена двенадцать часов. Не выполнишь — карцер».

Я взяла кирку. Размахнулась, ударила по породе — искры, руки зазвенели. Порода твердая как бетон. Рублю час, два, три... Ладони в кровь, спина ноет, ноги подкашиваются. Женщины работают молча — нет сил. Только стук кирок да скрежет вагонеток. В полдень — обед. Баланда, хлеб, сидим прямо на камнях. Руки коченеют, ложку не удержать. Зинаида шепчет: «Дыши на руки, растирай. Иначе обморозишь — отрежут». Я дышала, растирала. Доела баланду и пошла обратно в забой.

К концу первой смены я нарубила тонну. До нормы не хватало двух. Бригадирша записала: «Белова — тридцать три процента. Паёк урезать на треть». Я чуть не расплакалась, но Тамара Ивановна сказала жестко: «Научишься. Или сдохнешь».

Вечером вернулась в барак, рухнула на нары. Соседка Мария из Одессы протянула отвар из коры — от боли. Помогло. Ужин был с урезанным пайком: двести граммов хлеба вместо трёхсот. Легла голодная. Зинаида шепнула снизу: «Первый месяц переживи. А там либо выживешь, либо нет».

Первая смерть случилась через две недели. Катя, восемнадцатилетняя студентка из Москвы, тихая и слабенькая, норму не тянула. Паёк ей урезали, и она таяла на глазах. Через две недели не встала. Сердце встало. В санчасть тело не взяли сразу — ждали комиссию. Катя пролежала на нарах трое суток. Мы жили, ели и спали рядом с ней. Запах тлена заполнил барак. На четвертый день труп забрали и закопали в общей яме.

В тот момент я поняла: надо меняться, иначе лягу рядом. Я начала выкладываться так, что свет мерк. Через месяц выполняла норму на семьдесят процентов, ещё через месяц — на все сто. Меня перевели на усиленный паёк. Я выжила, превратившись в машину для добычи руды. Слезы, жалость и страх ушли.

Зима пятьдесят первого выдалась лютой: мороз до пятидесяти. В забое ветер сбивал с ног, руки примерзали к металлу. Мы научились плевать на кирку перед тем, как взяться — слюна создавала тонкую прослойку. В бараке ночью тоже мороз, спали по двое-трое, чтобы согреться. За ту зиму из трёхсот женщин умерло сто двадцать. Хоронили в общих ямах, бульдозером долбивших мерзлоту. Вместо имён — номера личных дел.

Весна принесла облегчение. Я выполняла норму уже на сто пятьдесят процентов, стала ударницей, получила место у печки и доппаёк. Но понимала: это отсрочка. Пятнадцать лет здесь не выдержать. Старожилы, сидевшие по семь-десять лет, превращались в доходяг — ходячих мертвецов. Я решила: либо сбегу, либо умру при попытке.

-3

В мае пятьдесят третьего пришёл новый этап — тридцать политических. Среди них высокая женщина с прямой спиной и пронзительными серыми глазами. Громова Валентина Андреевна, бывший штурман дальней авиации, майор запаса. В пятьдесят втором её экипаж совершил вынужденную посадку в Иране. Их вернули в СССР и арестовали у трапа. Командира расстреляли, Валентина получила двадцать пять лет за измену.

Вечером в бараке я подошла к ней. Она сказала спокойно: «Двадцать пять не отсижу. Либо сбегу, либо умру». Я прошептала: «Я тоже об этом думаю. Но одной не справиться». Валентина посмотрела на меня: «Значит, вместе. Ты знаешь лагерь, я — карты и навигацию. Нужна третья, кто выживет в тайге».

И мы нашли Веру. Кузнецова Вера, эвенка, охотница из Усть-Неры. Пятнадцать лет получила за убийство: зарубила топором участкового, который пытался её изнасиловать. Она работала на лесоповале и знала тайгу как свои пять пальцев. Вера рассказала: «Отсюда до Охотского моря восемьсот километров. Если знать путь, пройти можно. Главное — уйти от собак в первые сутки».

Валентина украла в конторе лист бумаги и нарисовала карту. До посёлка Ола, где стоит порт, около тысячи километров пешком. Если проходить по двадцать в день — пятьдесят дней, но лучше закладывать семьдесят. Вера кивнула: «Реально. Но нужна подготовка: тёплая одежда, еда, нож, верёвка».

Я работала в швейной мастерской и могла сшить одежду из обрезков. Валентина мыла котлы на кухне — обещала копить сухари. Вера на лесоповале присматривалась к постам и обещала украсть охотничий нож. Мы начали готовиться.

Мы назначили дату на пятнадцатое сентября пятьдесят третьего. Осень — единственный шанс: уже холодно, но морозы еще терпимы, болота проходимы, комаров нет. Летом увязнем в трясине, зимой замерзнем насмерть.

Три месяца мы готовились. Валентина работала на кухне и каждый день откладывала по горбушке. За три месяца накопила двенадцать килограммов сухарей, украла соль, сало и банку тушенки. Все прятали в тайнике под нарами. Я в швейной мастерской специально портила ткань при раскрое, списывала обрезки как брак и уносила в барак. Ночами при коптилке шила три комплекта теплой одежды: ватные брюки, телогрейки с капюшонами, рукавицы, портянки.

Вера на лесоповале изучила маршрут. На делянке работали три поста, между вторым и третьим — трехкилометровый провал, куда конвои не суются. Если уйти в обед, когда охрана соберется у костра, у нас будет минут двадцать до проверки. Вера украла в сарае большой охотничий нож и закопала в тайге под старой лиственницей, запомнила место. По вечерам она учила нас выживать: какие растения есть, как ставить силки, добывать огонь, строить укрытие.

Валентина по памяти восстановила карту. Она летала над Колымой, знала местность. На листке, украденном в конторе, углем нарисовала путь: от Бутугычага до Олы на берегу Охотского моря. По прямой восемьсот километров, но с обходами — больше тысячи. Учила нас ориентироваться по звездам и солнцу.

Четырнадцатого сентября нас с Валентиной отправили на лесоповал вместе с бригадой Веры. Конвой — трое, старшой сержант Громов, ленивый и пьющий. Переночевали в вагончике. Всю ночь не спали, прислушиваясь к храпу конвоиров. Утром пятнадцатого поднялись затемно. Моросил дождь, термометр показывал пять градусов. Работали как обычно, но в глазах у каждой было одно: сегодня.

-4

В полдень конвой разжег костер и сел варить кашу. Мы оказались метрах в ста от них, у самой кромки леса. Вера чуть слышно выдохнула: «Сейчас. Пора».

Лето пятьдесят третьего тянулось бесконечной, липкой лентой. Дни похожи один на другой: подъем под вой динамика, баланда из гнилой капусты, двенадцать часов в забое или на лесоповале, промозглый барак, скудный ужин, отбой. Но под этой серой ряской мы втроем день за днем ткали нити побега. По крупицам собирали всё, что могло подарить шанс выжить в равнодушном океане тайги.

Валентине повезло — в июне ее перевели на кухню за примерное поведение. Кухня считалась не просто теплым местечком, а тихой гаванью. Многие завидовали: там можно отогреться у печи, утаить лишнюю корку. Но Валентина использовала свое «счастье» иначе. Каждый день она откладывала по горбушке. Утром, нарезая буханки, прятала краюшки под фартук, а вечером в бараке сушила их на раскаленной печке, замотав в тряпицу. Хлеб превращался в камень — твердый, сухой, но способный храниться месяцами. За три месяца накопила двенадцать килограммов сухарей. Тайник устроила под нарами, в щели между гнилых досок.

Она же таскала соль. В лагере она ценилась на вес золота, а в тайге без нее — верная смерть: организм без минералов сдает быстро. На кухне стояли пятидесятикилограммовые мешки, Валентина каждый день запускала в них горсть и ссыпала добычу в консервную банку. Накопила два килограмма. А однажды умудрилась стащить кусок сала. Повариха Нюра, толстая уголовница, на минуту отвернулась — Валентина мигом отхватила грамм триста и сунула за пазуху.

Сало было скользкое, норовило выскользнуть, но она удержала. Пронесла в барак и закопала в тайнике. Сало — это сила: калорийное, жирное. В тайге ему цены нет: съешь сырым, поджаришь на нем дичь или обувь смажешь, чтоб не промокала. Позже она раздобыла и банку тушенки. Консервы давали раз в месяц ударникам — Валентина получила свою, но не съела. Спрятала. Говяжья тушенка, триста граммов. В тайге при экономии — целая неделя жизни.

Меня перевели в швейную мастерскую в мае, когда я начала выполнять норму на полтораста процентов. Мастерская — тоже тепло, крыша над головой, не то что руду долбить. Шили одежду для новых этапов: телогрейки, ватные штаны. Материал привозили централизованно. Я использовала свое место для побега. При раскрое нарочно делала брак — резала криво, портила куски. Бригадирша ругалась, но брак списывала в ящик для ветоши. А я по ночам, пряча под ватником, таскала эти обрезки в барак. За три месяца накопила метров двадцать ткани и килограммов пять ваты.

Ночами, когда барак затихал и лишь коптилка чадила, я при ее тусклом свете шила. Сшила три комплекта: ватные брюки, телогрейки с капюшонами, рукавицы с двойной ватой. Все вышло грубо, кривовато, но тепло и прочно. Примерили тайком с Валентиной и Верой — сидело ладно, движений не сковывало. Еще сшила три пары теплых портянок из обрезков. Обувь у нас была казенная, рваная, но портянки спасут: и ноги согреют, и мозоли уберегут. Все это добро лежало под нарами, прикрытое старым тряпьем. Надзиратели в такие закутки не заглядывали — считали мусором.

Верина бригада работала на лесоповале. Дважды в неделю их вывозили в тайгу заготавливать дрова. Конвой — трое автоматчиков. Старшой — сержант Громов, мужик лет сорока, ленивый и охочий до самогона. Охрану нес спустя рукава, думая лишь о выпивке. Вера эти выезды использовала для разведки. У нее, эвенкийки, была феноменальная память на тайгу. Запоминала расположение постов, тропы, реки, болота, а вечером в бараке переносила все на бумагу.

Рассказывала нам: «Пост номер один — у дороги, где выгружаемся. Два автоматчика там постоянно. Пост номер два — на северной границе делянки, километрах в трех. Один ходит, проверяет раз в два часа. Пост номер три — на южной, тоже в трех километрах. График тот же. Но между вторым и третьим — провал. Три километра густого, буреломного леса. Конвоиры туда не суются — думают, мы без надобности в чащобу не полезем. А мы полезем. Если уйти в обед, когда они у костра соберутся, у нас будет минут двадцать до проверки. За это время уйдем километра на два вглубь».

Она же нашла на делянке нож. Большой охотничий, валялся в сарае с инструментом, забытый кем-то из вольняшек. Лезвие длинное, сантиметров двадцать, наточено остро. Ручка деревянная, удобная. Когда конвоиры закурили и отвлеклись, Вера сунула нож под одежду и вынесла. В тайге, в километре от делянки, закопала под старой лиственницей, сделала на коре затес и запомнила место. На следующем выезде проверила — нож на месте. Теперь у нас есть оружие, инструмент для охоты и защиты. Без ножа в тайге — смерть. С ножом — шанс.

-5

Еще Вера учила нас выживать. По вечерам, когда барак погружался в сон, она шепотом рассказывала про тайгу: какие растения съедобны, а какие убьют, как распознать ягоды и грибы, как ставить силки на зайца или ловушку на куропатку. Учила добывать огонь трением, если не будет спичек. Учила строить укрытие от ветра и дождя. Мы слушали, затаив дыхание, впитывая каждое слово. Знали: эти знания либо спасут нас, либо станут последним, что мы услышим в этой жизни.

Валентина по памяти восстанавливала карту. Она пять лет летала над Колымой и Чукоткой, знала местность как свои пять пальцев: реки, горы, хребты, поселки. На листке бумаги, украденном в конторе, углем рисовала наш путь. Вот лагерь Бутугычаг — точка «А». Вот тайга — бескрайнее зеленое море. Вот река Колыма огибает нас с востока. Вот Охотское море на юге. Вот поселок Ола — порт на берегу. Расстояние до Олы по прямой — восемьсот километров. Но по прямой не пройдешь: горы, болота, реки. Надо петлять. Реальный путь — тыща с лишним. Каждый вечер мы изучали карту, запоминали ориентиры. Валентина показывала, как идти по звездам: «Полярная звезда всегда на севере. Идем так, чтоб она была за спиной — значит, топаем на юг». Днем — по солнцу. Если солнца нет, смотри на деревья: мох растет с северной стороны, крона гуще с южной.

— Речки у нас текут к морю, на юг, — учила Валентина. — Иди вдоль речки — выйдешь к большой воде, а там и до моря рукой подать. Горы тянутся с севера на юг, огибай их с востока — так короче. Болота обходи стороной, не лезь напролом. Утонешь или завязнешь — потеряешь время, а то и жизнь.

Август догорал. Мы выбрали дату — 15 сентября. Почему именно она? Вера объяснила:

— В сентябре уже студено, но не насмерть. Днем плюс пять, ночью около нуля. Терпимо, если одеты тепло. Снег еще не выпал по-настоящему, тайга проходима. Болота схватываются ледком, можно идти по краю. Летом не прорваться: жара, комары заедят, болота непролазные — сгинем в трясине. Зимой тоже нельзя: морозы под сорок и пятьдесят, без печки и жилья замерзнем за ночь. Только осень дает нам шанс. Сентябрь-октябрь. Два месяца у нас есть, пока не грянут настоящие морозы. Если за два месяца до моря дойдем — спасемся.

Четырнадцатого сентября Веру отправили на лесоповал на два дня. Нам с Валентиной нужно было попасть туда же. Я подошла к бригадирше Тамаре Ивановне:

— Товарищ бригадир, можно мне на лесоповал, с Верой? Там, говорят, руки нужны.

Тамара глянула подозрительно:

— Тебе чего там надо? Тут работы мало?

Я соврала, глядя в пол:

— Спина болит от кирки. Врач говорил — легкий труд нужен. На лесоповале пилить легче, чем руду долбить.

Тамара подумала, махнула рукой:

— Ладно, иди. Но норму не выполнишь — вернешься в забой.

Валентина пошла к поварихе Нюре, сказала то же. Нюре было все равно — лишний рот на кухне не нужен.

Утром четырнадцатого нас погрузили в грузовик вместе с бригадой Веры. Двадцать зэчек, три конвоира: старшой Громов, вялый и сонный с похмелья, и два молодых рядовых, лет по двадцать. Выехали в шесть утра, тряслись двадцать километров по разбитой проселочной дороге. Мы сидели в кузове на жестких лавках, вцепившись в борта. Приехали на делянку к восьми. Вокруг стеной стояла тайга — лиственницы, кедры, ели. Вдали синели сопки, по низинам стлался туман. Холодно, градусов пять тепла. Конвой развел костер, грелся. Мы начали работу: пилили двуручными пилами, складывали бревна.

Вера работала рядом. Пила ходила ходуном, но она улучила момент и шепнула, кивнув в сторону леса:

— Видишь ту лиственницу, с затесом? Там нож. Завтра в полдень, когда конвой сядет обедать, мы отходим к ней. Я выкопаю нож, и — сразу в чащу. Три минуты у нас будет, пока хватятся. За три минуты уйдем метров на триста. А дальше — только глухой лес. До ближайшего поста километр.

Ночевали в балагане — холодном дощатом сарае с нарами. Конвоиры устроились в соседней каморке, пили самогон, принесенный Громовым. До нас долетали их пьяный хохот и мат. Нам было не до того. Мы лежали, не смыкая глаз. Понимали: это наша последняя ночь в неволе. Завтра — или воля, или пуля.

В темноте тихо, еле слышно, спросила Валентина:

— Не боитесь?

Вера ответила сразу, твердо:

— Нет. Смерти не боюсь. Лагеря боюсь. Мне здесь еще тринадцать лет гнить. Лучше уж завтра умереть.

Я тоже сказала:

— И я не боюсь. Если поймают — расстрел. Быстрая смерть лучше этой медленной.

Валентина вздохнула, помолчала, потом произнесла:

— Тогда завтра меняем жизнь. Либо на свободу, либо пуля. Главное — вместе. Обещайте, что не бросите друг друга. Чтобы ни случилось.

Мы пообещали. Наступило 15 сентября 1953 года. Утро выдалось туманным.

Моросил мелкий, холодный дождь. Плюс пять, северный ветер пронизывал до костей. В шесть утра мы позавтракали баландой из термоса — остывшей, отвратительной, но мы съели всё до капли. Последняя еда перед долгим путем. В семь начали работу: пилили, складывали бревна. Конвоиры грелись у костра, курили, лениво перебрасывались словами.

-6

Громов сидел с опухшим лицом — похмелье давало о себе знать. Два молодых автоматчика изредка поглядывали в нашу сторону без интереса. Кому придет в голову бежать с лесоповала? Кругом тайга на сотни километров. Мы работали молча, как механизмы. Пила скрипела, деревья падали с тяжелым треском. Я пилила с Валентиной, Вера — метрах в десяти. Лишь изредка переглядывались. Всё уже было сказано. В полдень конвой пойдет обедать — у нас будет минут двадцать.

В одиннадцать Громов прокричал: «Обед через час! Заканчивайте!» Сердце колотилось в горле, руки дрожали. Валентина шепнула: «Спокойно, по плану». Я кивнула, стараясь дышать ровно.

Ровно в полдень конвоиры развели костер, повесили котелок с кашей и уселись. Громов достал флягу с самогоном, хлебнул, передал молодым. Те расслабились, разомлели от жара и выпивки. В этот миг Вера, будто по естественной надобности, отошла от пенька и направилась к опушке, к знакомой лиственнице с затесом. Мы с Валентиной отложили пилу и неторопливо двинулись следом, делая вид, что ищем уединения. Конвоирам было не до нас — они жевали кашу.

У лиственницы Вера присела и лихорадочно разгребла землю. Через минуту в ладони блеснул клинок. Она сунула нож за пояс и коротко кивнула: «Пошли». Мы шагнули в чащу. Первые метров пятьдесят шли тихо, а когда плотные лапы елей скрыли нас от глаз конвоя, рванули.

Бежали, не оглядываясь. Ветки хлестали по лицу, ноги спотыкались о корни, легкие горели. Каждая секунда была на вес жизни. Пробежав с полкилометра, остановились перевести дух. Вера прислушалась. Тишина. Только ветер и дождь. Конвой еще не заметил. «Идем дальше», — одними губами сказала она, и мы снова побежали.

Через десять минут сзади донеслись крики: «Стой! Стрелять буду!» — и автоматная очередь. Пули засвистели высоко в ветвях, не долетая. Мы были уже метров за пятьсот. «Не останавливаться!» — крикнула Вера. Бежали еще полчаса, пока силы не иссякли. Падали, поднимались, снова бежали. Одежда насквозь промокла, ботинки развалились, ноги стерты в кровь. Но жизнь измерялась теперь метрами.

Через час вышли к болоту — огромному, затянутому ряской. Вера сказала: «Идем через болото. Собаки потеряют след в воде». И мы полезли в ледяную жижу. Вода — градуса два, не больше. Ноги свело судорогой. Проваливались по пояс, по грудь, тина засасывала. Вера шла впереди, находя тропу. Несколько раз мы с Валентиной уходили с головой, и Вера вытаскивала нас за руки, матерясь сквозь зубы.

На другой берег выбрались полумертвые. Опустились на камень, дрожа так, что зубы выбивали дробь. Одежда висела ледяными лохмотьями. «Переодеться... иначе замерзнем...» — стуча зубами, прошептала Валентина. Вытащили из уцелевших узлов сухую одежду, припасенную заранее. Кое-как стянули мокрое тряпье и натянули сухие телогрейки. Мокрое бросили в болото. Сухое тепло разлилось по телу.

Вера, отдышавшись, сказала: «Идем дальше. До темноты часа три. Надо уйти как можно дальше. К вечеру пригонят собак». Мы встали и пошли. Вера вела, ориентируясь по солнцу, изредка проглядывавшему на западе. Значит, на юг. Шли через буреломы, овраги, заросли. Несколько раз вдалеке слышался лай собак. Замирали, прижимаясь к деревьям, но лай стихал.

К вечеру, пройдя километров пятнадцать от места побега, силы кончились. Вера остановилась: «Надо укрыться на ночь. Разведем огонь — иначе не доживем до утра». Нашли густой ельник, небольшое углубление под ним. Натаскали лапника, сделали шалаш, укрылись ветками. Вера достала кремень, высекла искру на сухой мох, раздула огонек. Огонь разгорелся — жаркий, живой. Мы сгрудились вокруг, протянув озябшие руки к теплу. Впервые за этот бесконечный день почувствовали, что живы.

Достали сухари, разломили. Твердые как камень, но после такого дня казались невероятно вкусными. Запили водой. Вера отрезала тонкий ломтик сала, разделила на троих. Жирное, соленое — мгновенно придало сил. Легли спать, тесно прижавшись друг к другу. Огонек горел, согревая живым дыханием. Сквозь дрему слышали вдалеке вой собак и приглушенные крики конвоиров. Они искали, прочесывали лес, но не добрались — болото отрезало след.

Я лежала и смотрела на звезды, пробивающиеся сквозь лапы елей. Первый день свободы. Без конвоя, без приказов, без колючей проволоки. Мы сбежали. Мы живы. Впереди восемьсот километров тайги, два месяца пути, тысячи опасностей — но мы свободны. Я уснула под треск огня и тихий шепот Валентины: «Господи, спаси и сохрани... Веди через тайгу к морю, дай силу дойти... Аминь».

-7

Проснулись на рассвете от холода. Огонь погас ночью, температура упала ниже нуля. Иней покрывал ветки, наши телогрейки, лица. Тело затекло, мышцы одеревенели. Вера разворошила угли и раздула огонь. Позавтракали сухарями и ледяной водой. Вера развернула карту: «Вчера прошли пятнадцать километров. До моря осталось семьсот восемьдесят пять. Надо проходить по двадцать в день. Тогда за сорок дней дойдем». Загасили костер и двинулись дальше.

Первые дни шли по двенадцать часов. Останавливались лишь у ручьев. Адреналин гнал вперед — мы знали, что нас ищут, и нужно оторваться. Через три дня вышли к широкой реке, метров пятьдесят. Вера сказала: «Приток Колымы. Надо переправляться».

Связали плот из сухих бревен лианами. Получилось неустойчивое сооружение. Вера переправилась первой, потом Валентина — на середине плот опасно накренился, но удержалась. Когда пришла моя очередь, сердце ушло в пятки. Течение снесло меня метров на сто вниз, прежде чем удалось причалить. Выбравшись, дрожала от холода. Пришлось разводить костер и сушиться.

Сидели у огня голые, закутавшись в сухие телогрейки. Вдруг Валентина замерла: «Слышите?» Гул мотора. Вертолет. Вера скомандовала тушить костер. Залили водой и забились под лапы елей. Военный МИ-4 пролетел на высоте метров трехсот, покружил и ушел на север. Переглянулись: ищут всерьез. Теперь костры только ночью и в глухих местах.

Через неделю кончились сухари. Двенадцать килограммов съели за семь дней. Валентина разломила последнюю корку на трое. Вера сказала твердо: «Будем охотиться. Белки, зайцы, куропатки. Ягоды, грибы, коренья. Не умрем».

Вера учила: корни кипрея на вкус как картошка, кедровые орехи калорийны, бруснику можно есть горстями. Желудок бунтовал, но голод заставлял есть все. Вера делала силки из проволоки, найденной в заброшенном зимовье. Первые три дня пустовали. На четвертый в силках запутался заяц. Вера перерезала ему горло, освежевала. Мясо сварили с солью. После недели голода ели руками, обжигаясь, облизывая пальцы, доели все до последней косточки.

На второй неделе я заболела. Температура, озноб, кашель — простудилась после переправы. Лежала в шалаше, Валентина и Вера поили отваром из ивовой коры. Через три дня полегчало, но силы ушли. Шла с трудом, подруги поддерживали под руки, тащили волоком. Проходили не больше пяти километров в день. Вера остановилась: «Надо встать. Дать Нине восстановиться, иначе умрет». Нашли полуразрушенное зимовье с печкой и нарами. Три дня отогревались. Вера поймала еще двух зайцев и куропатку. Мясо закоптили в дыму. Я окрепла, но потеряли три дня.

На третьей неделе ударили морозы. Ночью минус пятнадцать, днем минус пять. Выпал снег. Идти стало невыносимо: проваливались по колено. Обувь развалилась окончательно. Обматывали ноги тряпками и корой, но холод пробирал до костей. Пальцы побелели, потеряли чувствительность. Через неделю два пальца на левой ноге почернели — начался некроз.

Вера сказала жестко: «Надо ампутировать. Иначе заражение». Я закричала: «Нет!» Она схватила меня за плечи: «Ты хочешь умереть?» Нагрела нож на костре докрасна. Валентина держала меня, зажимая рот рукой. Вера одним движением отрезала два почерневших пальца. Боль выключила сознание. Очнулась через час. Нога замотана тряпками, Вера прижгла раны раскаленным лезвием. В воздухе стоял запах паленого мяса. Но я была жива.

Две недели не могла нормально ходить — хромала, опиралась на палку. Валентина и Вера несли меня по очереди на спинах, молча, без жалоб, хотя сами еле держались. Проходили километров десять в день, от силы. Отставание от графика становилось критическим. Вера сверилась с картой и мрачно подвела итог.

— Прошли двести километров за три недели. До моря осталось шестьсот. При таком темпе дойдем через два месяца. Но через два месяца здесь будет зима, морозы под сорок. Мы не переживем.

На четвертой неделе нога наконец зажила, и я смогла идти сама, сначала прихрамывая, а потом все увереннее. Мы ускорились, проходя теперь по пятнадцать километров в день. Охотились на дичь, собирали замерзшие ягоды, которые еще можно было найти под снегом, научились различать съедобные грибы и варить их с мясом. Питались скудно, но регулярно. Истощение, конечно, прогрессировало — лица осунулись, глаза ввалились, ребра можно было пересчитать через телогрейки, — но пока мы держались.

Однажды нам встретился медведь. Огромный, бурый, килограммов четыреста, не меньше. Мы вышли на поляну, а он стоял метрах в тридцати, рыл землю в поисках кореньев. Увидев нас, зверь медленно поднялся на задние лапы и зарычал — низко, угрожающе, так, что мороз продрал по коже похлеще любого ветра. Вера едва слышно выдохнула:

— Стоять! Не двигаться! Не бежать! Если побежим — догонит и убьет.

Мы замерли, превратившись в каменные изваяния. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть. Медведь смотрел на нас, не мигая, его рык перешел в глубокое утробное ворчание. Так продолжалось, казалось, целую вечность. Потом он вдруг опустился на все четыре лапы, развернулся и неторопливо, с достоинством истинного хозяина тайги, ушел в лес. Мы стояли еще минут десять, боясь пошевелиться, а когда он скрылся из виду, медленно, стараясь не шуметь, отошли в противоположную сторону.

Валентина, когда опасность миновала, перекрестилась дрожащей рукой:

— Господи... я думала, это конец...

Вера покачала головой, все еще вглядываясь в лес:

— Медведи просто так не нападают. Только если защищают медвежат или ранены. Этот был сытый, неголодный. Потому и ушел.

-8

Пятая неделя выдалась голодной. Запасы еды кончились — последний кусок копченого зайца мы доели еще три дня назад. Силки, которые Вера ставила на каждом привале, пустовали. Дичь словно вымерла, ягоды под снегом кончились, все замёрзло и превратилось в ледяную крошку. Три дня мы жевали кору деревьев и варили хвою — горькую, смолистую, от которой сводило желудок. Началась диарея, силы таяли с каждым днём. Мы слабели на глазах.

На четвертый день Вере чудом попалась в силок куропатка. Одна-единственная птица на троих. Мы сварили её в котелке, разделили на три части и съели за минуту, обжигаясь и давясь, чувствуя, как тепло и сытость тонкой струйкой растекаются по телу. Но этого хватило ровно на день. На следующий день голод вернулся с новой силой. Вера ушла на охоту с ножом, бродила по тайге шесть часов, выслеживая зверя, и вернулась ни с чем.

— Зверь ушел южнее, — глухо сказала она, присаживаясь к костру. — Здесь пустая тайга. Надо идти дальше. Быстрее. Иначе умрём от голода.

Шестая неделя стала для меня роковой. Я не могла идти. Ноги просто отказывались держать, подкашивались при первой же попытке встать. Валентина тоже еле передвигалась, лицо её стало землисто-серым, глаза потухли. Одна Вера еще держалась, но и она была на пределе человеческих возможностей. Мы сидели у костра, молчали, и в этом молчании было страшное понимание: всё. Сил дойти до моря нет. Мы умрём здесь, в тайге, в трехстах километрах от цели.

Валентина вдруг подняла голову и посмотрела на нас. В её глазах, потухших и запавших, мелькнул странный свет.

— Знаете что? — тихо сказала она. — Я не жалею. Мы хотя бы попытались. Прошли пятьсот километров. Пережили то, что не пережил никто. Мы свободны уже месяц. И это дорогого стоит.

Вера кивнула, глядя в огонь:

— Да. Лучше умереть здесь, чем сгнить в лагере.

А я вдруг почувствовала, что не могу так просто сдаться. Не имею права. Я сжала кулаки и сказала:

— Давайте попробуем ещё. Пройдём завтра хоть километр. Хоть один. Пока живы — идём.

И на следующий день мы встали и пошли. Сначала по километру в день, потом по два. Медленно, спотыкаясь, падая и поднимаясь, поддерживая друг друга. А на сорок пятый день пути мы наткнулись на охотничье зимовье.

Оно стояло в распадке между сопок, спрятанное под огромными кедрами, почти незаметное, если не знать, где искать. Вера шла впереди, вдруг остановилась и подняла руку.

— Смотрите, — показала она на постройку, темневшую между стволами.

Изба была небольшая, метров пять на пять. Брёвна, почерневшие от времени, но на вид крепкие. Крыша из досок, покрытая берестой. Дверь на железных петлях, замка нет. Я толкнула дверь — она жалобно скрипнула и открылась. Внутри пахло дымом, сухими травами и звериными шкурами.

-9

Мы вошли, оглядываясь, как в храм. Посередине стояла печка, сложенная из камней, труба уходила в крышу. У стены — широкие нары, застеленные оленьими шкурами. Стол из грубо обтесанной колоды, две лавки. На стене висели капканы, ловушки, моток верёвки. В углу — старое ружьё, берданка, похоже, ещё дореволюционная. Патронов рядом не было. А на полке... На полке стояли банки с консервами, лежал мешок муки, соль, а в жестяной коробке — спички.

Вера присвистнула:

— Это охотничье зимовье. Хозяин не бросил, просто ушёл на время. Скорее всего, вернётся. Может, через неделю, а может, через месяц.

Валентина испуганно спросила:

— Что делать? Уходить?

Вера покачала головой:

— Нет. Мы на пределе. Ещё неделя в тайге без еды — умрём все трое. Останемся здесь, подождём хозяина. Если он добрый — поможет. Если злой — попробуем договориться.

Мы остались. Первым делом растопили печку — дрова лежали у стены, аккуратно наколотые, сухие. Вера развела огонь, и печка загудела, задышала жаром. Тепло разлилось по избе — невероятное, забытое тепло после месяца ледяного ада. Мы стащили с себя промёрзшую, мокрую одежду, развесили сушиться, завернулись в оленьи шкуры и сели у печки, блаженно жмурясь, как кошки.

Потом поели. На полке нашлись три банки тушёнки — просроченные, но не вздутые. Мы открыли одну, разделили на троих. Ели ложками, медленно, смакуя каждый кусочек жирного, солёного мяса. Желудки, отвыкшие от нормальной еды, взбунтовались — подташнивало, крутило, но мы держались, не позволяя себе вырвать. Организму нужны были калории, нужен был белок. А потом мы заварили чай из пачки, нашёдшейся на полке — чёрный, крепкий, без сахара. Пили из жестяных кружек, обжигаясь, и едва не плакали от счастья. Первый нормальный чай за месяц.

Легли спать на нарах, под тёплыми шкурами. Впервые за долгие недели — на мягком, в тепле, сытые. Уснули мгновенно, провалились в сон, как в чёрную яму, и проспали почти сутки.

Проснулись от скрипа двери. Я открыла глаза и увидела на пороге силуэт. Мужчина, старый, в оленьей малице и меховой шапке. Лицо обветренное, морщинистое, глаза узкие, раскосые — эвенк. В руках он держал ружьё, направленное прямо на нас. Вера мгновенно вскочила, вскинув руки:

— Не стреляй, дед! Мы не воры, не враги! Просто заблудились, замерзали. Нашли зимовье, остановились переждать.

Старик не опускал ружьё. Говорил на ломаном русском, хрипло и сурово:

— Вы кто? Откуда?

Вера ответила спокойно, глядя ему прямо в глаза:

— Зечки. Сбежали из лагеря Бутугычаг. Идём на юг, к морю. Хотим на волю. Ты сдашь нас?

Старик долго смотрел на нас — изучающе, пристально, словно читал по лицам всю нашу жизнь. Потом медленно опустил ружьё, прислонил его к стене и сел на лавку. Достал кисет, закурил трубку, пустил к потолку струйку дыма. Заговорил неторопливо, обдумывая каждое слово:

— Я Афанасий. Это моё зимовье. Охочусь здесь пятьдесят лет. Вижу вы... слабые, больные, голодные. Сколько идёте?

Вера ответила:

— Сорок пять дней. Прошли пятьсот километров. До моря ещё триста.

Афанасий покачал головой:

— Далеко. Зимой не дойдёте. Скоро морозы — сорок, пятьдесят. В тайге умрёте за неделю. Надо остаться здесь до весны. Весной пойдёте, когда тепло.

Валентина недоверчиво спросила:

— А ты нас не сдашь? За беглых зечек награду дают.

Афанасий усмехнулся, и в этой усмешке была горечь:

— Награда? Рубль медный? Мне не надо. Я власть не люблю. Власть отобрала землю нашу, согнала в колхозы, стариков постреляла. Зачем я буду власти помогать?

Он встал, прошёл к двери, остановился на пороге и оглянулся:

— Оставайтесь. Еды на зиму хватит. Я принесу патроны — будете охотиться. Весной пойдёте к морю. Но одно условие: никому про меня не говорить. Если поймают — скажете, сами нашли зимовье, жили одни. Договорились?

Мы закивали, боясь поверить своему счастью:

— Договорились. Спасибо тебе, дед.

Афанасий ушёл так же внезапно, как и появился. Вернулся через три дня — принёс коробку патронов к ружью, мешок муки, соль, сушёное мясо. Всё сложил на стол и сказал:

— Учитесь стрелять, охотьтесь. Я буду приходить раз в месяц, проверять. Если помощь нужна — делайте зарубку на кедре у избы, я увижу.

Афанасий научил нас стрелять из берданки — старой, однозарядной, но меткой. Вера схватывала на лету, она была прирожденной охотницей. Потом научила нас с Валентиной. Первую неделю только патроны перевели, но на вторую Вера подстрелила зайца, потом еще одного, потом куропатку. Мясо коптили, сушили, солили — заготавливали на зиму.

Зима пятьдесят третьего — пятьдесят четвертого выдалась лютой. Морозы до минус пятидесяти, ветер выл в трубе, снег заметал зимовье по крышу. Мы топили печку круглосуточно. Дрова заготовили заранее — целый штабель, хватило на всю зиму.

Жили размеренно, словно в другом мире. Вставали с рассветом, топили печь, завтракали. Днем кто-то уходил на охоту, кто-то готовил, кто-то чинил одежду. Вечерами сидели у огня, читали вслух единственную книгу — потрепанный сборник Джека Лондона. «Белый Клык», «Зов предков», «Разжечь костер» — истории о выживании в дикой природе, будто про нас написаны.

Афанасий приходил раз в месяц, приносил новости из поселка, что в пятидесяти километрах. Рассказывал: власти искали трех беглянок из Бутугычага. Всю осень прочесывали тайгу, гоняли собак, вертолеты летали. Не нашли. Решили — погибли. Приказ из Магадана: поиски прекратить.

— Значит, нас больше не ищут? — спросила Вера, стараясь скрыть надежду.
— Не ищут, — кивнул Афанасий. — Вы теперь призраки, официально мертвые. Весной пойдете к морю — никто не будет искать призраков.

Он учил нас таежным премудростям: читать следы, определять погоду по облакам, находить дорогу по звездам. Рассказывал легенды своего народа — о духах тайги, о Великом Охотнике. Мы впитывали каждое слово, понимая: эти знания спасут нас весной.

Зима сделала из городских девчонок настоящих таежных зверей. Валентина окрепла, научилась стрелять и ставить капканы. Я выходила ногу, научилась шить меховую одежду из шкур. Вера стала еще сильнее, выносливее — сама тайга признала в ней свою дочь.

Весна пришла в апреле. Снег начал таять, побежали ручьи. Афанасий пришел в последний раз:
— Пора вам идти. Через месяц тайга оттает, болота станут непроходимыми. Идите сейчас, пока снег держится.

Он дал мешок сухарей, сушеное мясо, соль, патроны. Ружье оставил нам. Мы прощались и плакали в три ручья — этот старый эвенк спас нам жизнь, дал пережить зиму, научил всему. Без него мы бы лежали в вечной мерзлоте. Афанасий обнял каждую по-отечески:
— Идите. Дойдите до моря. Живите долго, рождайте детей. Пусть они не знают, что такое лагеря.

Двадцатого апреля ушли на рассвете. Оглянулись в последний раз на зимовье, на фигурку старика у двери. Он махал рукой, мы махали в ответ — и повернули на юг.

Апрель пятьдесят четвертого. Мы шли через тайгу окрепшие, закаленные, готовые к любым испытаниям. Зима сделала лес не враждебной стихией, а домом. Впереди было триста километров до моря, но теперь мы знали: дойдем.

Шли по двадцать километров в день — организм работал как отлаженный механизм. Мышцы окрепли, дыхание ровное, выносливость почти звериная. Держали путь строго на юго-восток по карте в Валентининой голове и по звездам. Охотились каждый день: Вера с ружьем, я с силками, Валентина собирала молодую зелень и первые ягоды. Голод отступил, мясо копили впрок.

Погода стояла хорошая: днем до десяти градусов, ночью около нуля. Снег таял стремительно, реки вздулись, вода несла камни и деревья. Переправлялись вброд, держась друг за друга в ледяной воде по пояс. Течение сбивало с ног, но мы проходили, стиснув зубы.

Через неделю вышли к большой реке. Валентина сверилась с внутренней картой и просияла:
— Это река Яма. Впадает прямо в Охотское море. Еще километров сто — и выйдем к морю.

Решили идти вдоль реки. Так надежнее — не собьешься. Река текла к морю, и мы шли за ней, как за нитью Ариадны. Берег был обрывистый, каменистый, но в тайге без ориентиров легко потерять направление. Мы шли, и с каждым днем воздух становился влажнее, солонее — приближался океан.

На десятый день пути мы наткнулись на старателей. Трое мужиков, грязных, обросших, мыли золото на реке, сидя по пояс в воде у деревянных лотков. Увидев нас, они замерли, как вкопанные. Мы тоже остановились как вкопанные. Вера едва слышно выдохнула:

— Уходим тихо... не привлекаем внимания...

Мы начали медленно, стараясь не делать резких движений, отходить назад, в спасительную тень леса. Но один из старателей, с рыжей бородой и злыми глазами, крикнул:

— Стоять! Кто такие?

Вера крикнула в ответ, стараясь, чтобы голос звучал спокойно и уверенно:

— Свои! Промысловики! Идем вниз по реке!

Старатель не поверил. Сплюнул сквозь зубы:

— Врешь! Бабы в тайге одни не ходют! Вы зечки беглые! За вас награда!

Валентина, не дожидаясь продолжения, выдохнула:

— Бежим!

Мы рванули в лес. Старатели, матерясь, побежали следом, их крики разносились над рекой:

— Стоять, суки! Стрелять будем!

Грохнул выстрел. Пуля свистнула где-то над головой, срезав ветку. Еще выстрел. Мы бежали, не оглядываясь, петляя между стволов, прыгая через валежник, не чувствуя ног. Старатели отстали, не рискнули углубляться в чащу. Мы пробежали еще километр, пока силы не кончились, и упали на землю, хватая ртами воздух.

Вера, тяжело дыша, прохрипела:

— Они пойдут в ближайший поселок... в милицию... Начнется облава. Надо уходить быстро. Как можно дальше.

И мы пошли форсированным маршем. Двадцать пять километров в день — мы выматывались до предела, до дрожи в мышцах, до звона в ушах, но шли. Через три дня за спиной снова послышался лай собак. Погоня. Военный патруль с собаками шел по следу, неумолимо приближаясь. Вера огляделась, оценивая местность, и скомандовала:

— В болото! Собаки потеряют след в воде!

Мы полезли в болото. Холодная, вонючая жижа дошла до пояса, ноги увязали в трясине, каждый шаг давался с чудовищным трудом. Мы шли через топь целый час, пока не выбрались на другой стороне, грязные, мокрые, дрожащие от холода. Прислушались. Лай стих, растворился в тишине. Собаки потеряли след.

Еще через два дня мы вышли к морю. Увидели его с вершины сопки — бескрайнее, серое, холодное, под свинцовым небом. Охотское море. Валентина закричала, и в этом крике было все: боль, радость, облегчение, счастье:

— Море! Мы дошли!

Мы обнялись, стоя на ветру, и плакали, не стесняясь слез. Семь месяцев пути. Тысяча километров через тайгу. И вот оно — море. Спустились к берегу. Галька хрустела под ногами, волны с глухим шумом бились о камни, ветер нес соленые брызги. Вдали, у самой кромки воды, виднелся поселок. Вера достала бинокль, найденный в зимовье, всмотрелась.

— Это Ола, — сказала она. — Рыбацкий порт. Вижу катера, сейнеры, причалы.

Валентина, прикидывая что-то в уме, проговорила:

— Туда нельзя идти открыто. Документов нет — сразу арестуют. Надо пробраться ночью, украсть лодку и уплыть вдоль берега до Магадана. Там большой порт, можно затеряться среди людей.

До ночи мы ждали в лесу у самого берега, прячась в кустах и наблюдая за поселком. С наступлением темноты, когда в домах погасли огни, спустились к причалам. Крались между сараями и рыбацкими избушками, прятались в тени, замирая при каждом шорохе. Вышли к пирсу, где покачивались на волнах катера. Выбрали небольшой, с мотором. Валентина, бывший штурман, знала в этом толк. Она ловко забралась в кабину, осмотрелась: мотор исправен, бак полон. А ключ — надо же! — торчал в замке. Видно, хозяин второпях забыл его вытащить.

Валентина повернула ключ, мотор чихнул, зарычал, застучал ровно. Вера и я мигом отвязали швартовы и прыгнули в лодку. Валентина дала газ, и катер рванул вперед, разрезая темную воду. С берега донеслись крики: «Стой! Воры! Держи!» Затрещали выстрелы. Пули защелкали по воде вокруг нас, поднимая фонтанчики брызг. Валентина вела катер зигзагами, уклоняясь от огня. Скоро поселок остался позади, пули перестали доставать, и мы вырвались в открытое море.

Плыли двое суток. Днем прятались в безлюдных бухтах, заводили катер в расщелины скал, спали, свернувшись калачиком на жестких лавках. Ночью двигались вдоль берега, не зажигая огней, ориентируясь по звездам и смутным очертаниям сопок. Питались остатками сухарей и сушеного мяса, воду берегли. На вторые сутки начался шторм. Волны поднялись высотой с дом, ветер выл ураганом. Катер бросало, как щепку, заливало водой. Валентина из последних сил держала штурвал, вцепившись в него побелевшими пальцами, борясь с каждой волной. Мы с Верой, стоя по колено в ледяной воде, вычерпывали ее ведрами, которые нашли в трюме.

Три часа мы боролись со стихией. Три часа ада, когда казалось, что море решило нас похоронить. А потом огромная волна, черная, как сама смерть, накрыла катер. Он перевернулся, и мы полетели в ледяную пучину.

Вода обожгла, сдавила грудь, лишила дыхания. Я барахталась, пытаясь выплыть, волны накрывали с головой, заливали рот, нос, я захлебывалась, кашляла, глотала соленую воду. Вынырнула на миг, увидела рядом Веру, мы схватились за руки, пытаясь держаться вместе. Где-то рядом кричала Валентина: «Я здесь! Плывите ко мне!» Мы гребли из последних сил, борясь с волнами, и наконец схватились втроем, вцепившись друг в друга мертвой хваткой. Волны несли нас к берегу, переворачивали, тащили по камням.

Через полчаса нас выбросило на гальку. Мы лежали на мокрых камнях, не в силах пошевелиться, харкали водой, кашляли, дрожали от холода. Живы. Чудом живы. Но катер утонул. Все припасы — на дне моря. Ружье, подарок Афанасия, тоже ушло под воду. Мы поднялись, пошатываясь, огляделись. Берег был пустынным: скалы, чахлый лес, никаких признаков жилья.

Валентина, стуча зубами, сказала:

— Надо идти пешком... до Магадана... По берегу километров пятьдесят... Дойдем за три дня.

И мы пошли. Мокрые, замерзшие, разбитые, но живые. Шли вдоль берега по камням, через овраги, через холодные ручьи, впадающие в море. Ночевали в расщелинах скал, разводили костры из плавника, грелись, сушили одежду. Ели ракушки, которые собирали на отмелях, жевали водоросли, пили воду из ручьев.

На третий день мы увидели вдали огни Магадана. Большой город: портовые краны, корабли, дома. Дождались ночи, пробрались на окраину, крались по задворкам, прячась от редких прохожих. Нашли пустующий барак на окраине, забрались внутрь через разбитое окно и переночевали на кучах старого тряпья.

Утром мы поняли, что дальше делать — не знаем. Документов нет, денег нет, вид у нас был дикий, заросший, оборванный. При первой же проверке нас схватят. Нужно было что-то придумать.

Магадан встретил нас дождем и холодом. Стоял июль пятьдесят четвертого, но на Колыме даже летом температура редко поднимается выше пятнадцати. Мы сидели в том же заброшенном бараке, дрожа от сырости, и думали. Валентина нарушила молчание:

— Нужны документы. Без них мы никуда. Арестуют при первой же проверке, вернут в лагерь... А может, и расстреляют за побег.

Вера кивнула, глядя в одну точку:

— Значит, надо достать поддельные. Я слышала, в Магадане есть мужик, Серёга-гравёр. Он делает фальшивые паспорта за самогон или деньги.

Мы пошли искать Серёгу. Три дня расспрашивали осторожно в портовых кабаках, среди грузчиков, пьяных моряков, спекулянтов. И нашли. Он жил в полуподвале на самой окраине, вечно пьяный мужик лет пятидесяти с трясущимися руками, но печати и штампы, говорят, вырезал мастерски. Мы пришли к нему вечером, постучали в обитую рваным дерматином дверь. Открыл, уставился мутными глазами:

— Чего надо?

Валентина сказала прямо:

— Паспорта нужны. Три штуки. Сколько возьмешь?

Серёга почесал небритый подбородок:

— По литру самогона за штуку... Или по сто рублей...

Самогона у нас, конечно, не было. Денег тоже. Валентина не растерялась:

— Отработаем. Что нужно сделать?

Серёга усмехнулся, оглядывая нас с ног до головы:

— Бабам... работа у меня только одна... — Он замолчал, потом хитро прищурился. — Если только согласитесь в портовую столовую устроиться на месяц. Моя знакомая там заведует, Клавдия. Ей работницы нужны. Договоритесь с ней, она мне самогона принесет, я вам паспорта сделаю.

Мы пошли к Клавдии. Толстая баба лет сорока с хитрыми, бегающими глазками выслушала нас, оценивающе оглядела и кивнула:

— Ладно, возьму. Месяц отработаете на кухне: мыть полы, посуду, картошку чистить. Без выходных. Еду давать буду. Жить можете здесь же, в подсобке. Только без фокусов. Поймаю на воровстве — милицию вызову. Согласны?

Мы согласились. И работали месяц как проклятые. С шести утра до десяти вечера мыли полы в огромном, прокуренном зале, драили до блеска многолитровые котлы, чистили горы картошки, от которой потом слезились глаза и болели пальцы. Но кормили нас нормально, давали спать в теплой подсобке на старых матрасах. За месяц мы отъелись, окрепли, на лицах появился румянец, глаза перестали быть дикими.

Клавдия сдержала слово. Через месяц она отдала Серёге три литра самогона, а Серёга сделал нам паспорта. Валентина стала Екатериной Смирновой, тысяча девятьсот двадцать первого года рождения, уроженкой Воронежа. Я стала Анной Волковой, тысяча девятьсот двадцать четвертого, из Тамбова. Вера стала Марией Петровой, тысяча девятьсот двенадцатого, из Иркутска. Печати были липовые, фотографии наклеены кривовато, но на первый взгляд выглядело правдоподобно. Для беглой проверки должно было прокатить. Главное — не попадаться на серьезную, с запросами по месту «рождения».

С новыми документами мы устроились на рыбозавод разнорабочими. Чистили рыбу, солили ее в огромных чанах, упаковывали в ящики. Платили мало — пятьсот рублей в месяц, но дали комнату в общежитии и кормили в заводской столовой. Жили втроем в комнатушке десять квадратных метров. Было тесно, но тепло и, главное, безопасно.

Мы работали на заводе целый год. Каждый день боялись: вдруг раздастся стук в дверь, вдруг проверка, вдруг кто-то узнает, опознает. Но пронесло. В Магадане было много приезжих, беженцев, бывших зеков, отсидевших свои сроки и вышедших на поселение. Никто особенно не проверял, откуда кто взялся. Главное — работай и не нарушай.

Через год мы решили, что пора уезжать. В Магадане оставаться было опасно — слишком близко к лагерям, слишком велик риск, что кто-то опознает, вспомнит лица. Надо было уходить дальше, на материк, в большую, неизвестную Россию. Мы купили билеты на пароход до Владивостока. Третий класс, трюм, набитый людьми и грузами, но мы плыли и с каждым ударом винта чувствовали, как прошлое отдаляется, тает за кормой.

Владивосток показался нам раем после Колымы. Тепло, яркое солнце, море ласковое, тёплое, люди на улицах улыбаются, не прячут глаза. Мы устроились на консервный завод — снова разнорабочими, снова та же грязная работа, но платили больше — семьсот рублей в месяц. И, главное, здесь можно было дышать. Здесь можно было жить.

Мы прожили во Владивостоке год, а потом снова сорвались с места. Теперь — Хабаровск, потом Иркутск. Каждый раз новый город, новая работа, новая легенда. Мы привыкли жить настороже, постоянно оглядываясь, постоянно готовые бежать. Прошлое дышало в спину, и мы не позволяли себе расслабиться ни на день.

В пятьдесят шестом случилось то, что перевернуло всё. Двадцатый съезд партии. Доклад Хрущева о культе личности. Началась реабилитация жертв репрессий. Тысячи дел пересматривали, людей выпускали из лагерей, восстанавливали в правах, возвращали им имена. Валентина долго молчала, думала, а потом решилась. Написала запрос в Военную коллегию Верховного суда — просила пересмотреть свое дело. Подписалась настоящим именем: Громова Валентина Андреевна. Указала, что отбывала срок в Бутугычаге, в пятьдесят третьем совершила побег, считается погибшей. Просит реабилитации.

Мы ждали полгода. Полгода страха, надежды, бессонных ночей. А потом пришел ответ. Тонкий казенный конверт, который Валентина вскрывала дрожащими руками. Прочла — и заплакала. Дело Громовой В. А. пересмотрено, признана невиновной, реабилитирована посмертно. В деле указано: погибла при попытке побега в сентябре 1953 года. Тело не найдено.

— Реабилитирована... — прошептала Валентина сквозь слезы. — Посмертно. Официально я мертва.

Она плакала и смеялась одновременно, а мы с Верой обнимали ее и тоже плакали. Это было странное счастье — быть мертвой для государства, но живой для себя. Это значило, что можно больше не бояться. Можно продолжать жить под чужим именем, не опасаясь, что однажды ночью постучат в дверь.

Я тоже написала запрос. И через год получила такой же ответ. Белова Нина Сергеевна реабилитирована посмертно, погибла при попытке побега. Вера не стала писать.

— У меня статья за убийство, — сказала она спокойно, как всегда. — Не реабилитируют. Да и не нужно мне. Лучше навсегда останусь Марией Петровой.

Мы продолжали жить в Иркутске. Город стал нашим домом, нашим пристанищем. Валентина в пятьдесят девятом вышла замуж за инженера Петра — вдовца с двумя детьми. Он был тихий, добрый, работящий. Потом родила еще одного — сына. Работала бухгалтером на заводе, жила тихо, скромно, никому не рассказывая о прошлом. Только иногда, когда мы оставались вдвоем, она позволяла себе вспоминать.

Я тоже вышла замуж в шестьдесят втором. За учителя Ивана — доброго, непьющего, с легкой грустинкой в глазах. Родила дочь, потом сына. Работала в школе библиотекарем. Тихая жизнь, обычная семья, дети, внуки — все, о чем можно было только мечтать там, в тайге, у костра, когда смерть дышала в затылок.

Вера не вышла замуж. Жила одна, работала на лесозаготовках — там, где лес, где тайга, где пахнет смолой и свободой. Она осталась дикой, нелюдимой, как волчица, которую приручили, но которая помнит лес. Приходила к нам раз в месяц, садилась на кухне, пила чай, и мы вспоминали. О тайге, о зимовье, об Афанасии. Но при детях молчали.

— Дети не должны знать, — говорила Вера. — Это наша тайна. Наша боль. И наша победа.

В девяностом Вера исчезла. Просто пришла однажды и сказала:

— Я еду на Колыму. К своему народу. К эвенкам. Хочу вернуться в родные места, пока не поздно.

Мы прощались, обнимали ее, плакали. А она только усмехалась своей обычной усмешкой:

— Чего вы? Я же таёжная, не пропаду.

Больше мы ее не видели. Звонила пару раз в девяностых — голос в трубке, далекий, будто с того света. А потом связь оборвалась.

Валентина умерла в две тысячи четвертом. Рак. Съел ее за полгода. Шестьдесят семь лет — немного, но она прожила достойно. Похоронили под именем Екатерина Смирнова. На памятнике выбили это имя. Настоящее знали только я и ее сын. Она рассказала ему правду незадолго до смерти. Сидел у ее постели, слушал, не перебивая, а потом вышел в коридор и долго курил, хотя никогда не курил.

Я осталась одна. Последняя из троих.

****

Две тысячи четырнадцатый год. Мне восемьдесят два. Живу в Иркутске, в обычной двухкомнатной квартире на окраине. Дети выросли, разъехались. Внуки приезжают по выходным. Живу не одна — со мной внучка Маша, студентка, учится в университете, снимает у меня комнату.

Маша хорошая девочка. Умная, любопытная, все ей интересно. Про жизнь спрашивает, про прошлое, про войну. Я отвечаю уклончиво: детство в эвакуации, война, голод, обычные истории для нашего поколения. Настоящую правду не рассказываю. Зачем ей знать про лагеря, про побег, про то, что ее бабушка официально мертва уже больше шестидесяти лет?

Но в последние месяцы чувствую — время уходит. Сердце барахлит, врачи разводят руками: год-два максимум. И все чаще думаю: надо рассказать. Пока жива. Чтобы кто-то знал. Чтобы не умерло вместе со мной.

Майский вечер. Сидим с Машей на кухне, пьем чай. Она уроки делает, я в окно смотрю. За окном — обычный иркутский двор, дети на качелях, бабки на лавочке. И вдруг говорю:

— Маша, хочу тебе кое-что показать.

Она поднимает глаза:

— Что, бабушка?

Иду в комнату, достаю из шкафа старую коробку. В ней — документы, фотографии, письма. То, что я храню шестьдесят лет в тайнике, завернутое в тряпки, перевязанное бечевкой. Приношу на кухню, ставлю на стол. Маша смотрит удивленно:

— Что это?

Открываю коробку. Достаю пожелтевший паспорт на имя Беловой Нины Сергеевны. Мой настоящий паспорт, выданный в тысяча девятьсот сорок девятом. Фотография молодой девушки с косами. Это я шестьдесят пять лет назад.

Маша берет паспорт, вертит в руках:

— Белова?.. Но ты же Волкова, бабушка. Я не понимаю.

— Сядь, — говорю. — Я расскажу тебе историю. Длинную. Страшную. Правдивую. О том, кто я на самом деле. О том, что случилось шестьдесят три года назад. О том, почему я живу под чужим именем.

И рассказываю. Все. С самого начала. От ареста в пятьдесят первом до сегодняшнего дня. Три часа говорю без остановки, и слова текут сами, будто прорвало плотину. Про лагерь, про норму, про смерти. Про Валентину и Веру. Про план побега. Про пятнадцатое сентября пятьдесят третьего. Про тайгу, голод, холод. Про зимовье и Афанасия. Про море, Магадан, фальшивые документы. Про десятилетия жизни в тени.

-10

Маша слушает, не перебивая. Глаза широко открыты, слезы текут по щекам. Когда я заканчиваю, она молчит минут пять. Потом шепчет:

— Господи, бабушка... Это правда? Все это с тобой было?

Киваю:

— Правда. Вот документы, фотографии, письма. Вот справка о реабилитации — посмертная. Видишь? Белова Н. С. реабилитирована, погибла при попытке побега в сентябре пятьдесят третьего. Но я жива. Я — Нина Сергеевна Белова. А Анна Волкова — это выдумка, призрак, за которым я прячусь больше шестидесяти лет.

Маша обнимает меня, плачет:

— Бабушка... Ты героиня. Ты прошла тысячу километров через тайгу. Ты выжила. Это подвиг.

Качаю головой:

— Нет, не подвиг. Просто выживание. Хотели жить — вот и шли. Тысячи других пытались бежать — все погибли. Нам повезло. Встретили Афанасия. Он спас нас. Без него умерли бы.

Маша спрашивает:

— А что с Валентиной и Верой?

Рассказываю:

— Валентина умерла десять лет назад. Вера пропала в девяностых, уехала на Колыму. Может, жива, может, нет. Не знаю.

Маша говорит горячо:

— Надо рассказать твою историю! Написать, опубликовать! Люди должны знать. О лагерях, о побегах, о тех, кто выжил.

Качаю головой:

— Нет, не надо публиковать. Пока я жива — это опасно. Найдутся те, кто вспомнит, проверит, раскроет. Меня могут посадить за фальшивые документы, за нелегальную жизнь.

Маша настаивает:

— Тогда после твоей смерти я напишу. Отдам в архив «Мемориала». Они собирают истории жертв репрессий. Твоя история должна сохраниться.

Соглашаюсь:

— Хорошо. После моей смерти — пиши.

Следующие месяцы Маша записывает мой рассказ. Диктофон, ноутбук, часы бесед. Я рассказываю все до мельчайших деталей — имена, даты, места. Она печатает, задает вопросы, уточняет. Получается толстая рукопись — страниц триста.

В сентябре две тысячи четырнадцатого мне становится плохо. Сердце. Скорая, реанимация. Врачи говорят: недели, может быть, дни. Прощаюсь с детьми, внуками. Машу подзываю последней. Шепчу:

— Рукопись в коробке, в шкафу. После моей смерти отдай в «Мемориал». Пусть знают. Пусть помнят.

Она кивает, плачет:

— Обещаю, бабушка.

Я умираю пятого октября две тысячи пятнадцатого. Восемьдесят три года. Хоронят под именем Анна Волкова. На памятнике выбивают это имя. Настоящее знают только дети и Маша.

Две тысячи восемнадцатый год. Маша передает рукопись в архив «Мемориала». Историки изучают, проверяют факты по архивам КГБ. Находят дело Беловой Н. С., справку о реабилитации, приказ о прекращении поисков беглянок. Все сходится. История подтверждена документами.

Ее публикуют в сборнике воспоминаний узников Гулага. «Тысяча километров через тайгу. Побег троих женщин из лагеря Бутугычаг. История Нины Беловой, Валентины Громовой, Веры Кузнецовой». Книга выходит тиражом пять тысяч экземпляров. Читают, обсуждают. Кто-то не верит, говорит — выдумка. Большинство верит. Слишком много деталей, документов, имен.

Летом две тысячи восемнадцатого Маша едет на Колыму. Находит место, где был лагерь Бутугычаг. Теперь там музей. Развалины бараков, ржавая колючая проволока, памятник погибшим. Она кладет цветы, стоит молча. Здесь все начиналось. Здесь ее бабушка провела два года ада.

Едет дальше, в тайгу. Нанимает проводника — эвенка, старика лет семидесяти. Спрашивает:

— Вы не слышали про охотника Афанасия? Который помогал беглянкам в пятьдесят третьем?

Старик морщит лоб, думает:

— Слышал. Мой дед рассказывал. Афанасий был его брат. Умер давно, в семидесятых. Но историю знают. Про трех женщин, которых он спас зимой.

Маша спрашивает:

— А зимовье его осталось?

Старик кивает:

— Осталось. Заброшенное, полуразрушенное, но стоит. Могу показать, если хочешь.

Они идут в тайгу два дня. И находят зимовье. Покосившееся, крыша провалилась, но стены стоят. Внутри — печка, остатки нар. Маша заходит, смотрит. Здесь ее бабушка прожила зиму. Здесь выжила, окрепла, научилась быть таёжницей. Садится на старые нары и плачет. Представляет трех женщин, сидящих у огня, читающих Джека Лондона, планирующих путь к морю.

Возвращается в Иркутск, пишет статью о поездке, публикует в местной газете. История получает огласку. Журналисты звонят, просят интервью. Снимают документальный фильм — «Тысяча километров. История великого побега». Фильм выходит в две тысячи двадцатом. Смотрят миллионы, обсуждают на форумах, в соцсетях.

Большинство восхищается: «Героини! Выжившие вопреки системе!» Некоторые критикуют: «Зачем героизировать преступниц, нарушивших закон?» Но история живет. Передается из уст в уста. О трех женщинах, которые прошли тысячу километров через тайгу, пережили зиму в лесу, добрались до моря и прожили десятилетия под чужими именами.

О Нине Беловой, которая умерла как Анна Волкова, но осталась в памяти как та, кто не сдался.

О Валентине Громовой, штурмане, которая вела их по звездам.

О Вере Кузнецовой, таёжной охотнице, которая научила их выживать.

И об Афанасии — старом эвенке, который спас трех беглянок, не спросив награды. Просто потому, что так велела совесть. Потому что власть отняла у него слишком много, и помочь врагам власти было его маленькой местью.

История закончилась. Но память осталась. В книгах, в фильмах, в рассказах. В сердцах тех, кто читал, смотрел, слушал. И пока мы помним — они живы. Все трое. И старая лиственница с затесом в тайге, и зимовье в распадке между сопок, и холодное Охотское море, которое стало для них свободой.

ПОДДЕРЖАТЬ АВТОРА

-11

#таёжныеистории #тайга #выживание #одиночество #холод #рассказ #охотник #собака #зима #природа #сибирь #истории #рассказы #животные