***
***
Трава под её ногами вдруг ожила. Длинные, цепкие стебли, только что мягко прогибавшиеся под тяжестью тела, сплелись, обвили щиколотки, поднялись выше, к коленям, сжались, будто чьи-то сильные, невидимые пальцы. Ксения дёрнулась, попыталась вырваться, но трава держала крепко, не отпускала. Она рванулась ещё раз, вскрикнула от злости и страха и замерла, поняв, что не сдвинуться ей с места, не уйти, не скрыться.
Маша смотрела на неё молча. И в этом молчании была такая сила, что Ксения, недавно ещё уверенная в своём превосходстве, вдруг почувствовала себя маленькой, ничтожной, зажатой в ловушке, из которой нет выхода.
Вокруг стал усиливаться ветер. Тихо, едва заметно он родился где-то в глубине леса, пробежал по вершинам, заставляя их раскачиваться всё сильнее, и опустился ниже, к земле, к траве, к лицам. Листва на деревьях, только что мирно шелестевшая, вдруг зашумела тревожно, настойчиво, и в этом шуме слышалось что-то древнее, грозное, неумолимое. Лес, ещё недавно спокойный и приветливый, просыпался, встряхивался, и в каждом его движении, в каждом вздохе была готовность защищать, беречь, наказывать.
— Говори, — сказала Маша, и рука её медленно поднялась, протянулась к Ксении, не касаясь, но направляя всю ту силу, что скопилась в воздухе, в ветре, в листве, в самой земле.
Золотое облачко — тонкое, почти прозрачное, но ощутимое, как прикосновение, окутало голову Ксении. И та заговорила, слова полились из неё сами, помимо воли, помимо желания, и в каждом слове было то, что она прятала глубоко, на самом дне своей чёрной души.
— Ненавижу, — прошипела она, и лицо её исказилось гримасой злобы. — Всех ненавижу. Эту деревню, этих людей, эту жизнь. А Катьку эту, особенно. Красивая, счастливая, мужик её любит, дом у них тёплый, все её любят. А я? Я — холопка, пришлая, нищая, ни дома, ни семьи, ни мужа. И никто меня не приголубит, никто тёплого слова не скажет. А я хочу! Хочу быть как она! Хочу её жизнь! Хочу её мужа!
Она засмеялась — зло, отрывисто, и в этом смехе было что-то безумное.
— Я её уморю, понемногу, по капле, чтобы никто не понял. Уйдёт сила, и она угаснет, как свеча. А потом... — она перевела дух, и голос её стал вкрадчивым, почти ласковым, отчего стало ещё страшнее, — потом я за Михаила выйду замуж. Он хороший, он любить умеет, полюбит и меня. Я ему всё отдам, что у меня есть, я не хуже её, лучше. А холопкой больше не буду никогда, там посмотрю... — она облизала пересохшие губы. — Многое могу, многое умею, меня учили. Я сильная. Я всех их...
Она не договорила. Захлебнулась собственным смехом, который вдруг перешёл в кашель, в хрип, в бессвязное бормотание.
Маша слушала её, и лицо её оставалось спокойным. Только в глазах, в глубине, там, где зелёные искры сходились в один яркий, живой огонь, было что-то такое, что заставило бы любого, кто это увидел, отступить и поклониться.
Она покачала головой, медленно, печально. В этом движении не было злорадства, не было торжества победительницы — только глубокая, древняя печаль того, кто видит, как тьма пожирает душу, и не может, не хочет этого остановить, потому что каждая душа сама выбирает свой путь.
— Нет, — сказала Маша тихо, и голос её зазвучал ровно, спокойно, как вода в глубоком омуте. — В моей деревне, в моём лесу ты не будешь творить зло. Не будет здесь тёмных ворожей, не будет тех, кто крадёт чужую жизнь и чужое счастье. Матушка Берегиня, — она подняла голову к небу, туда, где сквозь раскачивающиеся ветви виднелось чистое, высокое небо, — призываю тебя, реши вопрос по справедливости.
И в ту же минуту небо раскрылось.
Солнечный свет, яркий, ослепительный, хлынул сквозь листву, собираясь в один мощный, живой луч, который упал прямо на Ксению. Она вскрикнула, попыталась заслониться руками, но свет проходил сквозь неё, сквозь пальцы, сквозь закрытые веки, сквозь самое нутро.
Лучи пронзали её, и каждый луч, проходя сквозь тело, выжигал черноту, что накопилась там, на самом дне. Выжигал вместе с кусками плоти, с кровью, с тем, что делало её человеком. Ксения кричала долго, страшно, и крик её разносился по лесу, пугая птиц и зверей. Но Маша не отводила глаз. Она стояла и смотрела, как солнечный свет делает своё дело, как выжигает зло, не оставляя и следа. Вросло это в женщину, слилось с ней так, что уже не отделить, не вынуть, не спасти. И оставалось только одно — сжечь.
Спустя несколько минут всё кончилось. Крик оборвался, свет погас, и там, где только что стояла Ксения, на примятой, выжженной траве осталась только горстка пепла: серого, лёгкого, ещё хранящего тепло солнечных лучей. Ветер подул, подхватил его, развеял над лесом, над полями, над рекой, унося прочь, растворяя в чистом, прозрачном воздухе. И не осталось от Ксении ничего, ни имени, ни памяти, ни той чёрной силы, которую она копила и лелеяла.
Маша вздохнула глубоко, свободно, как вздыхают после долгой, тяжёлой работы и тут же, вспомнив, бросилась к Кате.
Та лежала всё так же в траве, бледная, слабая, с закрытыми глазами. Дыхание её было поверхностным, едва заметным, и на миг Маше стало страшно — успела ли? Вовремя ли перехватила нить, вернула ли всю силу до конца?
Она опустилась на колени рядом, бережно приподняла голову Кати, откинула спутанные волосы с лица, прислонила к себе. Потом, одной рукой поддерживая, другой достала флягу с живой водой. Отвинтила крышку, поднесла к губам Кати.
— Пей, — сказала тихо, но властно. — Три глотка, не больше, только три, больше нельзя, не выдержит сердце.
Катя, даже не открывая глаз, послушно глотнула: раз, другой, третий. Живая вода пошла по телу, разливаясь теплом, возвращая силу, заставляя бледные щёки розоветь, а слабые руки сжиматься в кулаки.
После третьего глотка Катя открыла глаза: в них больше не было той мути, той странной отрешённости, что мучила её последние недели. Они смотрели ясно, светло, с удивлением и благодарностью.
— Маша... — прошептала она, пытаясь сесть. — Что со мной было?
— Потом, — мягко, но твёрдо сказала Маша, помогая ей подняться. — Всё потом. Сейчас главное то, что ты жива. И...
Она помолчала, прислушиваясь к тому, что чувствовала внутри Кати, и улыбнулась.
— И твоя девочка жива. Она сильная, выживет.
Катя прижала руки к животу, и глаза её наполнились слезами — светлыми, живыми слезами облегчения и радости.
— Спасибо тебе, — сказала она, и голос её дрожал, но уже не от слабости, а от переполнявшего её чувства. — Спасибо тебе, маленькая Берегиня.
Маша покачала головой, помогая Кате встать на ноги, поддерживая за локоть.
— Катюша, — сказала она, глядя прямо в глаза, — никому не рассказывай о том, что здесь было: ни про Ксению, ни про воду, ни про то, что видела. Поняла?
Катя кивнула, не задавая лишних вопросов. В ней проснулось то, что она сама была лекаркой, многое знала, многое умела и понимала: есть вещи, о которых не говорят вслух.
— Конечно, — ответила она. — Даже маме?
— Даже маме, — подтвердила Маша.
Они переглянулись, и в этом взгляде было больше, чем слова. Договор, скреплённый лесом, водой и той древней силой, что жила в Маше, невысказанный, но нерушимый.
После того дня Катерина пошла на поправку, болезнь отступила, слабость ушла, и уже через седмицу она хлопотала по хозяйству, смеялась, смотрела на мужа такими глазами, что Михаил, здоровенный десятник, ходил за ней, как привязанный, и улыбался до ушей. Живая вода сделала своё дело, молодая женщина окрепла, расцвела, и с каждым днём всё явственнее чувствовала ту, что росла под её сердцем, девочка, будущая лекарка, сильная и светлая.
А Маша вернулась домой, поставила флягу с живой водой в свой угол, на самую верхнюю полку, прикрыла чистой холстиной и долго сидела у окна, глядя на лес, который чернел на горизонте, дышал, жил своей огромной, древней жизнью. В груди у неё было тихо и спокойно. Она знала: там, в лесу, её ждут. И время её ещё придёт, а пока — надо жить. Жить и беречь.