РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Воздух в тот день был тяжёлый, словно перед грозой. Солнце ещё держалось высоко, но по краям неба уже наползали сизые тучи, лениво ворочаясь над дальним лесом. Пахло нагретой пылью и чем-то горьковатым — то ли полынью, то ли предчувствием беды.
Силантий шёл по просёлку от околицы, и сердце его билось чаще, чем требовала усталая дорога.
Две недели он не был дома — сплавлял лес, ночевал в балагане у реки, спал на голых досках, ел всухомятку.
Всё это время он думал о жене, о ребятишках, о том, как вернётся, починит забор, сходит с Герасимом на покос.
В котомке у него лежали гостинцы: Алевтине — отрез на сарафан, ребятишкам — леденцов, Матрене с Герасимом — по платку.
Деньги он откладывал по копейке, голодал, но не жалел.
Когда показалась знакомая улица с покосившимися заборами, он ускорил шаг.
Запахло дымом, коровьим навозом, свежей крапивой у плетней — запахами дома
. Он миновал колодец, повернул к своему двору.
Калитка была открыта, в огороде, согнувшись, полола Матрена.
Она подняла голову, увидела зятя, выпрямилась, вытирая руки о передник.
— Силантий! — голос её прозвучал непривычно громко, с той особой ноткой, в которой он уловил тревогу. — А мы не ждали… говорили, к концу недели.
— Пораньше управился, — сказал он, ставя котомку на землю. — Здравствуйте, мать Матрёна.
— Здравствуй, сынок. — Она подошла, обняла его, и он почувствовал, как сухие, шершавые руки её дрожат.
— Проходи в избу.
Алевтина… она у подруги ушла. Скоро вернётся.
Силантий кивнул, хотя внутри всё похолодело.
Он знал эту фразу «у подруги ушла». Она всегда означала, что жена где-то задержалась, и неизвестно, когда её ждать.
В избе было сумрачно, пахло кислым хлебом и старыми тряпками.
Дёмка и Сёмка спали на полатях, раскинувшись, как котята.
Силантий подошёл, долго смотрел на них, на их светлые волосы, на перемазанные щёки.
Хотел погладить, но не решился — боялся разбудить. Он сел на лавку, сложил руки на коленях и стал ждать.
Алевтина вернулась, когда солнце уже клонилось к закату.
Она вошла в избу с громким смехом, с кем-то прощаясь в сенях, и, увидев мужа, смех её оборвался, словно ножом отрезали.
— Приехал, — сказала она холодно, даже не здороваясь.
— Здравствуй, — тихо ответил Силантий, поднимаясь.
— Здравствуй, здравствуй… — Она прошла мимо, бросила на лавку платок, села напротив.
Взгляд её был колючий, недобрый. — Чего раньше-то?
Деньги, поди, кончились?
— Управился. — Он полез в котомку, достал отрез — ситцевый, с мелкими цветами.
— Вот… купил тебе.
Алевтина взяла материю двумя пальцами, как берут что-то неприятное, осклизлое, и отбросила в сторону.
— Этого добра у меня полно.
А ты бы лучше ребятишкам что привёз, али матери с отцом.
А мне твои тряпки… — Она поморщилась, отвернулась к окну. — Зачем приехал-то?
Опять на неделю, чтобы я тут с тобой маялась?
Силантий сжал губы. Он привык к такому тону, но каждый раз, как первый, эти слова вонзались под рёбра.
— Я домой приехал, — сказал он тихо. — К жене, к детям.
— Дети? — Алевтина резко обернулась, в глазах её полыхнуло. — А когда ты ими занимался?
Ты и дома-то бываешь реже, чем проезжий барыга.
Я одна с ними, с утра до ночи гну спину, пока ты в лесу прохлаждаешься!
— Не одна ты. Мать с отцом помогают, — возразил он, но голос его звучал неуверенно.
— Ах, помогают! — Она вскочила, заходила по избе, срывая с себя злость.
— Да если б не они, я б с этими щенками давно с ума сошла!
Сижу тут, как в клетке, а ты приедешь — и опять уедешь, только раздражаешь!
— щенками? — Силантий поднялся, голос его дрогнул.
— Это ж твои дети, Алевтина.
Наши.
— Мои? — Она засмеялась, но смех был страшный, без единой ноты веселья.
— Навязались мне на шею!
И ты навязался!
Не хотела я за тебя, знал бы!
Мать с отцом заставили, потому что я… — Она запнулась, но тут же продолжила, с ненавистью глядя на него.
— Потому что дура была, связалась с таким, как ты!
Силантий стоял, не двигаясь, только руки его, большие, мозолистые, сжались в кулаки.
Он молчал. В этой тишине было что-то страшное, но Алевтина не замечала — или не хотела замечать.
— Что молчишь? — крикнула она. — Как рыба!
Ни слова, ни чувства! Камень!
С кем я живу, с кем связала жизнь! — Она схватила платок , швырнула его в угол.
— Забирай свои подачки!
Не нужны они мне!
Она выбежала в сени, хлопнув дверью так, что задребезжали стёкла.
На полатях заворочались, закряхтели дети.
Силантий опустился на лавку, обхватив голову руками.
В ушах ещё стоял её крик, а в груди — пустота, такая звенящая, что, казалось, вот-вот лопнет.
Он не пошёл за ней.
Не было сил. Только сидел, глядя на тряпицу в углу, и думал о том, что уже много раз думал: как же так вышло? За что?
Матрена вошла в избу неслышно, словно тень. Увидела зятя, вздохнула, подобрала платок , аккуратно сложила.
— Не слушай ты её, — сказала она, садясь рядом. — Сама не знает, что говорит.
Злость в ней живёт, пустая, ни на чем не основанная.
— Мать Матрёна, — поднял он на неё глаза, — что ж я делаю не так? Работаю, не пью, домой всё несу… Чего ей не хватает?
Матрена долго молчала, теребя край платка.
— Не знаю, сынок, — сказала она наконец.
— Не родилась она, видать, для семьи. А может, и родилась, да мы её избаловали, когда маленькая была.
— Она помолчала, добавила: — Ты уж прости её, Христа ради.
Силантий ничего не ответил. Он встал, поправил рубаху, накинул картуз.
— Пойду, — сказал глухо.
— На покос завтра с вами. А сейчас… сейчас я пойду.
Он вышел во двор, постоял, глядя на закат. Вдалеке, на улице, слышались голоса — Алевтина уже ушла к подругам, и смех её, звонкий, неискренний, доносился откуда-то из конца деревни.
Силантий повернулся и побрёл на околицу, куда глаза глядят.
*****
Ночь выдалась тёмная, безлунная. Где-то в середине её начал накрапывать дождь — мелкий, нудный, какой бывает в конце лета. Матрена долго не спала, прислушивалась.
Алевтина не вернулась. Герасим, лёжа на печи, кряхтел, но молчал. Только раз спросил:
— Где она?
— Не знаю, — ответила Матрена.
— И не ищи. Не маленькая.
И замолчали. Сёмка проснулся среди ночи, заплакал — приснилось что-то.
Дёмка обнял его, зашептал: «Тише, спи, бабаня рядом». И опять всё стихло.
***
Силантий вернулся под утро, мокрый, продрогший.
Он обошёл всю деревню, заглянул туда, где обычно гуляла молодёжь, — пусто.
Спросил у мужиков, игравших в карты у клуба, — те только переглянулись, развели руками.
Он сел на крыльце, сложив руки на коленях, и ждал рассвета.
****
Утро выдалось серое, но без дождя. Герасим, не сказав ни слова зятю, запряг лошадь, взял косу.
Матрена собрала ребятишек, сунула им в карманы по краюхе хлеба. Силантий молча взял вторую косу, и все двинулись на луг, где вчера не докосили.
Трава стояла мокрая от ночной росы, коса входила в неё тяжело, сочным хрустом.
Герасим шёл первым, за ним — Силантий.
Мужики работали молча, только слышалось ровное «вжик-вжик» да дыхание, сбитое усталостью. Матрена вязала снопы, складывала их в копны
. Дёмка с Сёмкой, забыв про все тревоги, носились по лугу, ловили кузнечиков, валялись в скошенной траве, и смех их, чистый, детский, разносился далеко вокруг.
К полудню присели передохнуть. Матрена разлила по кружкам молоко, достала хлеб.
Герасим сидел на валке, закуривал самокрутку, поглядывая на зятя. Потом, видно, набравшись духу, заговорил.
— Силантий, — сказал он негромко, но твёрдо.
— Ты мужик.
А мужик за свою семью ответ держать должен.
Силантий поднял голову, взглянул на тестя.
Глаза у него были красные, невыспавшиеся, но взгляд — прямой.
— Я и держу, Герасим Палыч. Работаю, содержу.
— Не о том речь, — перебил Герасим, пуская дым в сторону.
— Деньги — это хорошо.
Да баба твоя, жена то есть, не золотом держится.
А чем — сам не знаешь? — Он помолчал, пожевал губами. — Не гоже так жить, как вы живёте.
Силантий опустил глаза.
— Где она сейчас?
Вчера ушла — и нету.
Где ночевала? — продолжал Герасим, и голос его крепчал.
— Ты бы спросил с неё по-хозяйски. Как же ты так распустил свою жену?
— Я не распускал, — глухо ответил Силантий.
— А кто ж, я? — Герасим повысил голос, но тут же оглянулся на Матрену, сидевшую поодаль с внуками.
Та делала вид, что не слушает, но плечи её напряглись.
— И где она болтается у тебя, как блудня корова?
Всю ночь по деревне шастает, мужики пальцами показывают, а ты молчишь!
Ты муж или кто?
Силантий молчал, перебирая в руках травинку.
Лицо его было серое, словно выцвело за одно утро.
— Люблю я её, — сказал он наконец еле слышно.
Герасим с досадой махнул рукой, встал.
— Эх, люблю… Любовью-то сыт не будешь.
И семью не построишь.
Бабу держать надо, понял?
А то приехал, подарки ей таскаешь, а она их в глаза тебе мечет.
— Он вздохнул тяжело, как перед грозой.
— Ты, Силантий, мужиком будь.
А то скоро и вовсе в шею выставит.
Он отряхнулся, взял косу и пошёл дальше, оставив зятя на валке. Матрена украдкой перекрестилась, подозвала внуков, чтобы не мешались.
Дёмка с Сёмкой, наигравшись, сидели на копне, перешёптывались. Сёмка спрашивал: «А где мамка?» Дёмка тыкал его в бок: «Молчи, бабка сказала, на покосе».
А сам всё поглядывал на дорогу — не идёт ли кто.
После обеда, когда солнце выглянуло из-за туч и припекло, Силантий положил косу, вытер пот.
— Пойду я, — сказал он. — Поищу.
— Иди, — коротко бросил Герасим, не оборачиваясь.
Силантий пошёл через деревню, мимо колодцев, мимо домов, где бабы, глядя ему вслед, перешёптывались.
Он знал, куда идти: к подруге Алевтины, Нюрке, той самой черноглазой, с которой жена водилась больше всех.
Калитка скрипнула.
Он вошёл во двор, постучал в дверь. Нюрка вышла на крыльцо, сложив руки на груди
. Взгляд у неё был наглый, вызывающий.
— Нет её, ушла вчера ещё! — рявкнула она, даже не дав ему рта раскрыть.
— Не знаю, где она!
— Нюр, ты скажи, если знаешь… — начал было Силантий.
— Шалавится твоя жинка, — вдруг раздался скрипучий голос со скамейки у ворот.
Он обернулся.
Там сидела бабка Дуся, соседка, древняя, как само время, с клюкой в руках и бельмом на глазу.
Она глядела на него своим единственным глазом, и в этом взгляде было что-то и жалостливое, и осуждающее.
— Беспутная баба, — продолжала бабка Дуся, кивая головой.
— Тебя жалко, да дитев.
А её — нет.
Ты, милай, не ищи ветра в поле.
Нашёл у кого спрашивать.
Нюрка хлопнула дверью так, что забор качнулся.
Силантий постоял, повернулся и пошёл прочь.
Он обошёл полдеревни — заглянул в клуб, в летнюю столовую, на ферму, даже в баню, что стояла на отшибе. Нигде её не было.
****
А она в это время лежала на краю деревни, за огородами, в старом стогу, что остался с прошлого года. Рядом с ней был Ермолай — мужик лет сорока, кудлатый, с чёрной бородой, пахнущий табаком и потом. Он обнимал её за плечи, и она льнула к нему, жаркая, нетерпеливая.
Сено было сухое, колючее, но Алевтина не замечала.
Ей было хорошо — впервые за долгое время.
Здесь, в этом стогу, вдали от мужа, от детей, от вечного ворчания отца и укоризненных взглядов матери, она чувствовала себя свободной.
— Ермолай, забери меня уже к себе, — прошептала она, обвивая рукой его крепкую шею.
— Устала я от этого телка.
Приехал же домой уже, противен он мне.
Ермолай помолчал, поглаживая её по спине. Потом спросил, глядя ей в лицо:
— А как же дети ваши?
— Да бабка с дедом выходят, — отмахнулась Алевтина, даже не задумавшись.
Глаза её горели, голос стал вкрадчивым, почти ласковым — таким, каким она никогда не говорила с Силантием.
— А я тебе нарожу своих, Ермолай.
Она прижалась к нему, замерла, чувствуя, как бьётся его сердце. Ермолай молчал.
Он смотрел куда-то поверх её головы, на облака, что плыли над стогом, и лицо его было непроницаемо.
Вдали, на лугу, звенела коса, и детские голоса — Дёмки и Сёмки — смеялись, не зная, не ведая, что их мать, которую они ждали, ради которой каждую ночь шептали молитвы, сейчас лежит в чужом стогу и обещает нарожать других детей. И только кукушка где-то в лесу подавала голос — тоскливо, надрывно, словно оплакивала кого-то, кого уже не вернуть.
****
Утро пришло нехотя, сквозь плотную завесу тумана, который выполз из низин и облепил деревню, словно ватой. Роса на траве стояла такая обильная, что каждый шаг отзывался мокрым хлюпаньем. Петухи прокричали спозаранку, но тут же смолкли, будто испугались собственного голоса в этой белой, зыбкой тишине.
Силантий не спал всю ночь.
Он сидел на сеновале, привалясь спиной к стене, и смотрел в щель между брёвнами, как над лесом медленно светлеет небо.
Сено пахло сухой землёй и летом, но этот запах не приносил успокоения. В голове вертелись одни и те же мысли: где она? С кем? Почему?
Он уже не злился.
Злость выгорела ещё вечером, когда он обошёл полдеревни и нигде не нашёл её.
Теперь осталась только глухая, тупая боль, которая сидела под рёбрами и не давала дышать полной грудью.
Внизу, в избе, завозилась Матрена. Силантий слышал, как она гремит ухватами, раздувает самовар, шаркает валенками по половицам. Потом послышался голос Дёмки — сонный, с хрипотцой:
— Бабаня, а мамка пришла?
Матрена что-то ответила, слов не разобрать.
Силантий закрыл глаза.
Пришла ли? Он бы услышал — скрип калитки, шаги на крыльце.
Нет, тишина.
Он спустился вниз, когда солнце уже пробилось сквозь туман, и на дворе засветилось желтоватым, неверным светом.
Матрена встретила его у порога, взглянула жалостливо, но ничего не сказала.
Только кивнула на стол, где стояла кринка молока и горка ещё тёплых блинов.
— Поешь, — сказала она тихо.
Силантий сел, но есть не мог.
Он только пил молоко большими глотками, чувствуя, как оно холодом разливается по горлу.
Сёмка подбежал к нему, замер, глядя снизу вверх.
— Тять, а ты мамку не видал? — спросил он шепотом.
Силантий поставил кружку, взял сына на руки.
Мальчик был лёгкий, как пёрышко. Силантий прижал его к груди, уткнулся лицом в белобрысые волосы, и вдруг понял, что сейчас, вот-вот, не сдержится — заплачет. Сёмка почувствовал что-то, тоже обнял его за шею и затих.
— Найдётся, — сказал Силантий, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Найдётся твоя мамка.
Дёмка стоял в стороне, смотрел на них настороженно. В свои семь лет он уже многое понимал. Он видел, как вчера мать кричала на отца , как швырнула отрез, как убежала и не вернулась. Он видел, как бабка плакала в подушку, думая, что никто не слышит. И сейчас он молчал, только крепко сжимал губы, чтобы не разреветься.
Матрена возилась у печи, поглядывая в окно. Туман рассеивался, и на улице уже было видно каждый куст, каждую травинку. Дорога за околицей пустовала. Никто не шёл.
— Герасим, — позвала она мужа, — может, сходить к председателю, сказать?
— Чего говорить? — отозвался тот из сеней, где налаживал сбрую. — Сама придёт. Не маленькая.
Он вошёл в избу, хмурый, с собранными бровями. Глянул на зятя, на внуков, на жену, вздохнул.
— Пойду лошадь запрягать. Силантий, ты с нами на луг? Или…
— Пойду, — сказал Силантий, ставя Сёмку на пол. — Пойду.
Он не знал, зачем идёт на покос. В голове было пусто, и только одна мысль билась, как птица в клетке: «Вернётся или нет?»
Но сидеть в избе, ждать у окна, было хуже. Работа, тяжёлая, до седьмого пота, всегда спасала его. В лесу, когда валишь деревья, думать некогда — только держи топор, только бей, только чувствуй, как мышцы наливаются свинцом. Может, и сегодня коса поможет забыться.
Они уже выходили со двора, когда калитка скрипнула.
Все обернулись.
Алевтина вошла медленно, словно нехотя. Лицо её было бледное, под глазами залегли тени, волосы выбились из-под платка, одежда помялась, на юбке — примётки сена. Она остановилась посреди двора, оглядела всех, и в глазах её мелькнуло что-то — то ли вызов, то ли страх. Но длилось это мгновение. Потом она подняла подбородок, скрестила руки на груди и усмехнулась — той самой усмешкой, от которой Силантию становилось холодно даже в жаркий день.
— Что вылупились? — спросила она с вызовом.
— Не видали, что ли?
Герасим шагнул вперёд, и лицо его налилось кровью.
— Где была? — спросил он глухо, не повышая голоса, но в этом спокойствии было что-то страшное.
— Гуляла, — ответила Алевтина, пожав плечами.
— Небось, не маленькая, отчитываться не обязана.
— Ты замужняя баба! — Герасим всё же сорвался, голос его прокатился по двору, заставив вздрогнуть кур, что копошились у забора.
— У тебя муж, дети! А ты по ночам шастаешь, где попало пропадаешь! Стыд-то имей!
— Ах, стыд! — Алевтина засмеялась, но смех её был резкий, как скрежет железа.
— Он у меня, стыд-то, давно кончился!
И муж у меня — что пень берёзовый! Ни слова, ни дела!
А дети… — она покосилась на Дёмку и Сёмку, что жались к бабке, — дети бабкой выкормлены, не мной.
— Молчи! — рявкнул Герасим, но Алевтина не замолчала.
— А чего молчать-то? Правду, что ли, боишься? — Она перевела взгляд на Силантия.
Тот стоял неподвижно, только руки его, сжимавшие косу, побелели. — Скажи, Силантий, что я тебе врала? Когда я тебя любила?
Когда за тебя шла — и то не любила! Так, судьба горькая!
А теперь и вовсе сил нет! Противный ты мне! Каждый раз, как вижу — тошнит!
— Алевтина! — вскрикнула Матрена, прижимая к себе внуков. — Одумайся! Что ты говоришь-то, бесстыжая!
— А то и говорю! — крикнула дочь, и в голосе её зазвенели слёзы, но не от раскаяния — от злобы. — Не хочу я так жить! Не хочу с ним!
Не хочу с вами!
Не хочу тут!
Она рванула платок с головы, швырнула на землю. Волосы рассыпались по плечам, спутанные, с прошлогодним сеном.
Дёмка заплакал — тихо, в голос, уткнувшись лицом в бабкин подол. Сёмка смотрел на мать широко раскрытыми глазами, не понимая, почему она такая страшная, почему кричит, почему говорит такие слова, от которых хочется зажать уши.
Силантий медленно поставил косу к забору.
Подошёл к Алевтине, и все замерли — Герасим, Матрена, даже куры перестали кудахтать.
Он встал напротив жены, глядя ей прямо в глаза.
В его взгляде не было злобы. Была боль — такая глубокая, что у Матрены сердце оборвалось.
— Алевтина, — сказал он тихо, — ты погляди на них. На детей. На сыновей своих.
— Не мои они! — выкрикнула она, но в голосе уже не было прежней уверенности. — Не мои!
— Твои, — сказал Силантий. — Твоя кровь. Ты их родила, ты их мать.
А хочешь уходить — уходи.
Только знай: назад дороги не будет. Не пущу.
И детей не отдам.
Алевтина отступила на шаг.
Впервые она увидела в муже не молчаливую тень, а человека, который может сказать «нет». Это испугало её больше, чем отцовский крик.
— Чего ты мне грозишь? — сказала она, но голос её дрогнул. — Куда я денусь? Тут моя земля, моя деревня…
— Твоя, — кивнул Силантий. — А семья — тоже твоя.
Или ты от неё отказываешься?
Она молчала, кусая губы.
По щеке скатилась слеза, но она быстро смахнула её, словно стыдясь.
— Я… — начала она и запнулась.
В это время калитка снова скрипнула.
Во двор вошёл Ермолай.
Он был без шапки, в расстёгнутой рубахе, из-под которой виднелась чёрная, курчавая грудь.
Он оглядел двор, усмехнулся и спросил, ни к кому не обращаясь:
— Чего шум? Мир не поделили?
Герасим шагнул к нему, и кулаки его сжались.
— А ты, кобель, чего припёрся? — спросил он, и голос его был тихим, но таким, что даже Ермолай, здоровый мужик, попятился.
— Не твоего ума дело!
Пошёл вон, пока цел!
— Да я ничего, — замахал руками Ермолай, но не уходил.
— Я Алевтину искал. Вещи, говорит, у неё тут.
Забрать хотела.
Силантий медленно повернулся к жене.
В его глазах что-то оборвалось — то последнее, что ещё держалось.
Он смотрел на неё, и видел не жену, не мать своих детей, а чужую, холодную женщину, которая уже выбрала.
— Вещи? — переспросил он. — Ты к нему собралась?
Алевтина молчала.
Она стояла, опустив голову, и только плечи её вздрагивали.
— Ну, — сказала она наконец, поднимая глаза.
— Да. К нему.
Чего тут сидеть?
Всё равно ты вечно в лесу, а я одна… Он хоть человек, не молчун.
— А дети? — спросил Силантий, и голос его сел.
— Дети с бабкой останутся. Им со мной нечего… — Она не договорила.
— С бабкой? — вдруг подала голос Матрена, выходя вперёд.
Она держала внуков за плечи, и лицо её было мокрым от слёз.
— А меня ты спросила?
Я что, нянька тебе? Я и так всю жизнь на тебя положила, а теперь и на внуков ?!
Уходи, коли хочешь, но детей не бросай!
Они твои, ты их родила!
— Мам, не учи! — крикнула Алевтина. — Ты всю жизнь меня учишь!
Сама замуж выдала, сама за этого… за него сосватали! А теперь ещё и детей на меня вешаешь!
— Замолчи! — Герасим шагнул к дочери, занёс руку, но ударить не посмел.
Рука опустилась. — Убирайся с глаз моих!
И чтобы духу твоего тут не было!
А внуки — с нами останутся. Не нужна ты им!
— И останутся! — выкрикнула Алевтина, вырываясь. Она метнулась в избу, через минуту выскочила с узелком, наспех собранным.
На пороге замешкалась, глянула на детей, но не подошла.
Сёмка потянулся к ней, заплакал: «Мамка!», но Дёмка схватил брата за руку, прижал к себе, зашептал: «Не ходи, не надо».
И Сёмка остался, только плакал тихо, уткнувшись в братнину рубаху.
Алевтина шагнула к калитке, где её ждал Ермолай.
Силантий стоял посреди двора, глядя ей вслед.
Он хотел что-то сказать, но слова застряли в горле.
Только когда она уже взялась за калитку, он выдохнул:
— Алевтина…
Она обернулась. Взгляд её был пустым, чужим.
— Прощай, — сказал он.
Она ничего не ответила, вышла за калитку и пошла по улице, не оглядываясь.
Ермолай, бросив насмешливый взгляд на двор, потянулся было за ней, но Герасим окликнул:
— Ермолай! Погоди!
Тот остановился, обернулся.
— Если что с ней сделаешь — я тебя из-под земли достану, — сказал Герасим спокойно, но так, что у Ермолая усмешка сползла с лица. — Понял?
— Да ладно, — буркнул тот и поспешил за Алевтиной.
На дворе стало тихо. Слышно было только, как кудахчут куры да где-то далеко, за огородами, гремит телега. Сёмка всё плакал, уткнувшись в Дёмкино плечо, а старший брат гладил его по голове и повторял: «Ничего, ничего, мы тут, бабка тут, дед тут».
И сам едва сдерживал слёзы.
Силантий стоял, не двигаясь.
Потом медленно подошёл к тому месту, где лежал платок, поднял его. Платок был дешёвый, ситцевый, в мелкий цветочек — тот самый, что он купил ей вчера.
Он сжал его в кулаке, и плечи его затряслись.
Матрена подошла, положила руку ему на плечо.
— Сынок, — сказала она, — пойдём в дом.
— Нет, — он выпрямился. Глаза его были сухими, только желваки ходили на скулах. — Пойду на покос.
Работа ждёт.
Он взял косу и пошёл со двора, не оглядываясь.
Герасим, поколебавшись, двинулся следом.
Матрена осталась с внуками.
Она присела на завалинку, притянула обоих к себе и замерла, глядя на дорогу, где скрылась Алевтина.
Над деревней снова сгущался туман, и солнце, которое только-только пробилось, снова спряталось за облака.
Стало серо, сыро, неуютно.
— Господи, — прошептала Матрена, глядя на небо, — за что же так?
За что?
Туман полз по улицам, заволакивая избы, сараи, колодцы.
В этом тумане растворилась фигура Алевтины, и никто не видел, как она, не дойдя до Ермолаева дома, остановилась посреди дороги, прижала узелок к груди и заплакала — горько, навзрыд, как плачут дети, потерявшие что-то самое дорогое, даже не успев понять, что потеряли. Ермолай стоял рядом, переминался с ноги на ногу, не зная, что делать, и наконец взял её за руку, повёл дальше, в свой дом, что стоял на самом краю деревни, у самого леса.
А там, на лугу, уже звенели косы — Герасим и Силантий косили молча, не глядя друг на друга.
Трава ложилась ровными рядами, пахла соком и горечью.
И среди скошенных стеблей то там, то здесь виднелись кукушкины слезки — примятые, сломанные, но всё ещё живые.
Силантий остановился, нагнулся, поднял один цветок — тонкий стебелёк с лиловыми лепестками, уже увядающий.
Подержал на ладони, потом выпрямился и, разжав пальцы, уронил на землю.
Цветок упал в траву, и его сразу не стало видно.
Герасим видел это, но ничего не сказал. Только вздохнул тяжело и снова взялся за косу.
Небо на западе темнело, собиралась гроза.
****
Осень пришла в тот год рано.
Ещё в августе ночи стали холодными, а по утрам на траве лежал такой густой иней, что к полудню он не успевал растаять, а только серебрился в низинах, словно кто-то рассыпал соль.
Листья на берёзах пожелтели раньше срока, и ветер, пробегая по рощам, срывал их и нёс к реке, где они кружились в медленных водоворотах, прежде чем утонуть в тёмной воде.
Деревня притихла, словно готовилась к долгой зиме.
В домах топили печи, и дым из труб стлался низко, путаясь в ветвях, пахло картофельной ботвой, которую жгли на огородах, и кислой капустой, которую рубили в кадках.
Лето кончилось, и с ним кончилась та жизнь, какой она была раньше.
Развод оформили быстро.
Алевтина сама пришла в сельсовет, подала заявление, не глядя ни на Силантия, ни на родителей, которые сидели на лавке у крыльца, когда она выходила.
Она была в новом платке, в сарафане, который купил ей Ермолай, и лицо её казалось чужим, словно у незнакомки.
Силантий поставил подпись молча, не проронив ни слова.
Только рука его дрогнула, когда он отдал бумаги секретарше.
Матрена плакала в уголке, закрыв лицо передником, а Герасим стоял у окна, глядел на улицу, и только спина его, согнутая, словно под непомерной тяжестью, выдавала, что он чувствует.
— Ну вот и всё, — сказала Алевтина, выходя на крыльцо.Она забрала остатки своих вещей.
Оглядела родной двор, где прошло её детство, где она бегала девчонкой, где родила Дёмку и Сёмку, и на мгновение в глазах её что-то дрогнуло.
Но она быстро отвернулась, одёрнула юбку и пошла прочь, не оглядываясь.
На углу её ждал Ермолай — кудлатый, в расстёгнутом жилете, с папиросой в зубах.
Он взял её под руку, и они исчезли за поворотом, в сторону дома, что стоял на отшибе, у самого леса.
Силантий остался в доме Герасима. Своей избы у него не было — он жил у тестя с тех пор, как женился, и теперь остался здесь, потому что некуда было идти, да и дети держали.
Дёмка и Сёмка — они стали для него всем , как будто он сам родил их.
Он не делал различий между ними, не думал, что один — его кровь, а другой — нет. Оба были его сыновьями, потому что росли на его глазах, потому что он вкладывал в них всё, что мог. Хотя знал, что Семку она родила не от него, но молчал.
Матрена и Герасим души не чаяли в мальчишках.
Бабка баловала их, как умела: пекла оладьи, вязала тёплые носки, рассказывала сказки перед сном. Дед, несмотря на суровость, тоже смягчился.
Он брал внуков с собой в кузницу, давал подержать молоток, учил различать породы дерева.
Дёмка особенно привязался к деду — ходил за ним хвостом, ловил каждое слово.
Сёмка больше тянулся к бабке, любил залезть к ней на колени и слушать, как она поёт старые песни, от которых на глаза наворачивались слёзы, хотя слов он ещё не понимал.
Силантий жил рядом, помогал по хозяйству, работал в лесу, но что-то в нём надломилось.
Он стал ещё молчаливее, чем прежде. По вечерам садился на крыльцо, смотрел на закат и курил одну папиросу за другой, хотя раньше не курил.
Матрена видела это, вздыхала, но не трогала — знала, что боль надо перетерпеть, как зубную. Не заговоришь, не утешишь.
*****
Однажды вечером, когда солнце уже село и сумерки затянули деревню, Дёмка подошёл к отцу.
Силантий сидел на завалинке, чинил хомут, и пальцы его двигались медленно, словно во сне.
Мальчик пристроился рядом, помолчал, потом вынул из кармана перочинный ножик и кусок липовой коры.
— Тять, — сказал он, не поднимая глаз.
— Я птичку хочу сделать.
Для Сёмки. Свисток.
— Делай, — ответил Силантий, не отрываясь от работы.
Дёмка принялся строгать, но руки его дрожали.
Он отложил ножик, помолчал, потом спросил, глядя прямо перед собой, в темнеющее поле:
— Тять, а что мамка ушла от нас к другому дядьке?
Силантий замер.
Хомут выпал из рук.
Он медленно поднял голову, посмотрел на сына.
Мальчик сидел, не шевелясь, и только глаза его — большие, синие, точь-в-точь как у Алевтины — не отрываясь смотрели на отца и ждали ответа.
В этих глазах было столько серьёзности, столько детской, но уже взрослой боли, что у Силантия перехватило дыхание.
Он долго молчал.
Смотрел на горизонт, где последняя полоска зари угасала, уступая место звёздам.
Поле за околицей темнело, и оттуда тянуло сыростью и прелым листом. Где-то вдалеке залаяла собака, и снова стало тихо — так тихо, что слышно было, как в траве шевелятся кузнечики.
— Не осуждай её, сынок, — сказал наконец Силантий.
Голос его был глухой, с хрипотцой, словно он выталкивал каждое слово из самой глубины.
— Она запуталась просто немного. Одумается и вернётся.
Дёмка молчал.
Он смотрел на отца, и в его взгляде было недоверие — то недоверие, которое не обманешь пустыми словами.
— А если не вернётся? — спросил он тихо.
Силантий не ответил.
Он протянул руку, погладил сына по голове — по этим белобрысым, жёстким волосам, которые так напоминали чьи-то другие, но он отогнал это воспоминание.
— Вернётся, — сказал он и встал. — Птичку доделай, Сёмка завтра радоваться будет.
Он пошёл к сеновалу, поднялся по скрипучим ступенькам, лёг на душистое сено, которое они убрали ещё до всей этой истории.
Сено пахло летом, солнцем, и от этого запаха боль становилась ещё острее.
Силантий лежал на спине, смотрел в щель между брёвнами, где мерцали звёзды, и думал.
Душа у него болела и разрывалась.
Другой бы мужик на его месте давно бы взял ремень, да прошёлся по спине жены, как Сидорову козу отодрал .
В деревне так и говорили: «Бабу надо держать в ежовых рукавицах, распустишь — на шею сядет».
Иные соседи, что построже, даже укоряли его: «Силантий, ты что ж, совсем смирился? Она же над тобой смеётся, по всей деревне позор! Ты бы её приструнил!»
Но Силантий не мог.
Не потому, что боялся, а потому что любил.
Любил по-своему — молча, терпеливо, без крика и без рукоприкладства.
Эта любовь жила в нём, глубокая, как корень, который не вырвать, и она же мучила его больше всего.
Он закрыл глаза и увидел Алевтину — не ту, что ушла с Ермолаем, холодную и чужую, а ту, что была когда-то: как она в первый раз взяла на руки Дёмку, как растерянно улыбнулась, как поцеловала его, Силантия, в щёку, сказав: «Спасибо». Это было давно, и казалось теперь, что не с ним, а с кем-то другим.
Но память держалась, как заноза.
Внизу, в избе, Матрена укладывала внуков спать.
Сёмка уже засыпал, прижавшись к бабке, а Дёмка всё ворочался.
— Бабаня, — спросил он шёпотом, — а тятька говорит, мамка вернётся. Правда?
Матрена долго не отвечала.
Она смотрела на огонёк лампады в красном углу, на икону Богородицы, и думала о том, что сказать внуку.
— Бог даст, — сказала она наконец. — Молись, сынок.
— А я молюсь, — сказал Дёмка и замолк.
В избе стало тихо.
Матрена поправила одеяло, перекрестила мальчишек, вышла в сени.
Герасим сидел там на лавке, налаживал рассохшуюся борону. Он поднял голову, взглянул на жену.
— Силантий на сеновале? — спросил он.
— Там.
— Спать бы шёл, утро вечера мудренее.
— Не уснёт он, — сказала Матрена. — Как уснёшь, когда душа болит.
Герасим крякнул, отложил молоток. Посидел, помолчал, потом сказал:
— Странный он мужик.
Любит — а не бьёт.
По-нашему, по-деревенски, это неправильно.
А по-другому, может, и правильно.
Я вот всю жизнь тебя, Матрёна, тоже пальцем не тронул.
И ты меня.
— Так я ж не Алевтина, — вздохнула Матрена. — Я другой была.
— Другой, — согласился Герасим. — А он, видать, другой любовью любит. Не кулаком, а сердцем.
Только от этой любви больше боли, чем от кулака.
Матрена не ответила.
Она вышла на крыльцо, поглядела на небо. Звёзды высыпали густо, и Млечный Путь тянулся через всё небо, как дорога, по которой идут души.
В доме Ермолая, на краю деревни, горел свет.
Она долго смотрела на это окно, и сердце её сжималось.
Что там? Как там дочь?
Счастлива ли? Или уже поняла, что натворила, да поздно?
***
В доме Ермолая было шумно.
Он привёл с собой дружков, пили самогон, играли в карты, громко смеялись.
Алевтина сидела в углу, на сундуке, смотрела на них и не узнавала себя. Всё было не так, как она представляла.
Дом Ермолая стоял на отшибе, старый, покосившийся, с провалившейся крышей.
Внутри — грязь, табак, везде валялись пустые бутылки.
Сам он, когда трезвый, был ещё ничего, а как выпьет — становился злым, грубым.
Сегодня он уже кричал на неё, чтобы подала на стол, и она подала, боясь ослушаться.
Алевтина смотрела в окно, на звёзды, и вдруг ей вспомнился родной дом, чистый, уютный, где всегда пахло пирогами и молоком. Вспомнилась мать, которая никогда не повышала голос, отец, который, хоть и ворчал, но любил.
Вспомнились дети — Дёмка и Сёмка, как они смотрели на неё в тот последний день, как Сёмка тянул к ней руки, а Дёмка его удержал.
Она зажмурилась, чтобы не заплакать.
Но слёзы всё равно потекли — горькие, солёные, падая на новое платье, которое купил Ермолай, но которое уже успело пропахнуть табаком и перегаром.
— Чего ревёшь? — крикнул он из-за стола. — Праздник же! Свободная ты теперь!
— Свободная, — прошептала Алевтина, и в этом слове ей вдруг послышалось не счастье, а пустота, такая глубокая, что можно было упасть и не найти дна.
А на сеновале Силантий всё лежал, глядя в звёздное небо.
В руке он сжимал тот самый платок — ситцевый, в мелкий цветочек, который так и не понадобился Алевтине.
Он поднёс его к лицу, и ему показалось, что он ещё чувствует её запах — травы, молока, чего-то родного и навсегда ушедшего.
Он долго лежал так, а потом заплакал — тихо, чтобы никто не слышал, уткнувшись лицом в сено. Сено было сухим, колючим, но он не чувствовал боли.
Только одну боль — ту, что разрывала душу пополам, оставляя в одной половине любовь, а в другой — пустоту.
Где-то в лесу завыла сова, и её голос пролетел над деревней, над домом Герасима, над избой Ермолая, над полями, где уже никто не косил, и над рекой, где кружились последние жёлтые листья.
Осень вступала в свои права, и с каждым днём становилось всё холоднее, словно сама природа готовилась к долгой, тяжёлой зиме, которая ждала всех — и тех, кто остался, и тех, кто ушёл.
. Продолжение следует.
Глава 3