Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

КУКУШКИНЫ СЛЁЗКИ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Воздух в тот день был тяжёлый, словно перед грозой. Солнце ещё держалось высоко, но по краям неба уже наползали сизые тучи, лениво ворочаясь над дальним лесом. Пахло нагретой пылью и чем-то горьковатым — то ли полынью, то ли предчувствием беды.
Силантий шёл по просёлку от околицы, и сердце его билось чаще, чем требовала усталая дорога.
Две недели он не был дома — сплавлял лес,

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Воздух в тот день был тяжёлый, словно перед грозой. Солнце ещё держалось высоко, но по краям неба уже наползали сизые тучи, лениво ворочаясь над дальним лесом. Пахло нагретой пылью и чем-то горьковатым — то ли полынью, то ли предчувствием беды.

Силантий шёл по просёлку от околицы, и сердце его билось чаще, чем требовала усталая дорога.

Две недели он не был дома — сплавлял лес, ночевал в балагане у реки, спал на голых досках, ел всухомятку.

Всё это время он думал о жене, о ребятишках, о том, как вернётся, починит забор, сходит с Герасимом на покос.

В котомке у него лежали гостинцы: Алевтине — отрез на сарафан, ребятишкам — леденцов, Матрене с Герасимом — по платку.

Деньги он откладывал по копейке, голодал, но не жалел.

Когда показалась знакомая улица с покосившимися заборами, он ускорил шаг.

Запахло дымом, коровьим навозом, свежей крапивой у плетней — запахами дома

. Он миновал колодец, повернул к своему двору.

Калитка была открыта, в огороде, согнувшись, полола Матрена.

Она подняла голову, увидела зятя, выпрямилась, вытирая руки о передник.

— Силантий! — голос её прозвучал непривычно громко, с той особой ноткой, в которой он уловил тревогу. — А мы не ждали… говорили, к концу недели.

— Пораньше управился, — сказал он, ставя котомку на землю. — Здравствуйте, мать Матрёна.

— Здравствуй, сынок. — Она подошла, обняла его, и он почувствовал, как сухие, шершавые руки её дрожат.

— Проходи в избу.

Алевтина… она у подруги ушла. Скоро вернётся.

Силантий кивнул, хотя внутри всё похолодело.

Он знал эту фразу «у подруги ушла». Она всегда означала, что жена где-то задержалась, и неизвестно, когда её ждать.

В избе было сумрачно, пахло кислым хлебом и старыми тряпками.

Дёмка и Сёмка спали на полатях, раскинувшись, как котята.

Силантий подошёл, долго смотрел на них, на их светлые волосы, на перемазанные щёки.

Хотел погладить, но не решился — боялся разбудить. Он сел на лавку, сложил руки на коленях и стал ждать.

Алевтина вернулась, когда солнце уже клонилось к закату.

Она вошла в избу с громким смехом, с кем-то прощаясь в сенях, и, увидев мужа, смех её оборвался, словно ножом отрезали.

— Приехал, — сказала она холодно, даже не здороваясь.

— Здравствуй, — тихо ответил Силантий, поднимаясь.

— Здравствуй, здравствуй… — Она прошла мимо, бросила на лавку платок, села напротив.

Взгляд её был колючий, недобрый. — Чего раньше-то?

Деньги, поди, кончились?

— Управился. — Он полез в котомку, достал отрез — ситцевый, с мелкими цветами.

— Вот… купил тебе.

Алевтина взяла материю двумя пальцами, как берут что-то неприятное, осклизлое, и отбросила в сторону.

— Этого добра у меня полно.

А ты бы лучше ребятишкам что привёз, али матери с отцом.

А мне твои тряпки… — Она поморщилась, отвернулась к окну. — Зачем приехал-то?

Опять на неделю, чтобы я тут с тобой маялась?

Силантий сжал губы. Он привык к такому тону, но каждый раз, как первый, эти слова вонзались под рёбра.

— Я домой приехал, — сказал он тихо. — К жене, к детям.

— Дети? — Алевтина резко обернулась, в глазах её полыхнуло. — А когда ты ими занимался?

Ты и дома-то бываешь реже, чем проезжий барыга.

Я одна с ними, с утра до ночи гну спину, пока ты в лесу прохлаждаешься!

— Не одна ты. Мать с отцом помогают, — возразил он, но голос его звучал неуверенно.

— Ах, помогают! — Она вскочила, заходила по избе, срывая с себя злость.

— Да если б не они, я б с этими щенками давно с ума сошла!

Сижу тут, как в клетке, а ты приедешь — и опять уедешь, только раздражаешь!

— щенками? — Силантий поднялся, голос его дрогнул.

— Это ж твои дети, Алевтина.

Наши.

— Мои? — Она засмеялась, но смех был страшный, без единой ноты веселья.

— Навязались мне на шею!

И ты навязался!

Не хотела я за тебя, знал бы!

Мать с отцом заставили, потому что я… — Она запнулась, но тут же продолжила, с ненавистью глядя на него.

— Потому что дура была, связалась с таким, как ты!

Силантий стоял, не двигаясь, только руки его, большие, мозолистые, сжались в кулаки.

Он молчал. В этой тишине было что-то страшное, но Алевтина не замечала — или не хотела замечать.

— Что молчишь? — крикнула она. — Как рыба!

Ни слова, ни чувства! Камень!

С кем я живу, с кем связала жизнь! — Она схватила платок , швырнула его в угол.

— Забирай свои подачки!

Не нужны они мне!

Она выбежала в сени, хлопнув дверью так, что задребезжали стёкла.

На полатях заворочались, закряхтели дети.

Силантий опустился на лавку, обхватив голову руками.

В ушах ещё стоял её крик, а в груди — пустота, такая звенящая, что, казалось, вот-вот лопнет.

Он не пошёл за ней.

Не было сил. Только сидел, глядя на тряпицу в углу, и думал о том, что уже много раз думал: как же так вышло? За что?

Матрена вошла в избу неслышно, словно тень. Увидела зятя, вздохнула, подобрала платок , аккуратно сложила.

— Не слушай ты её, — сказала она, садясь рядом. — Сама не знает, что говорит.

Злость в ней живёт, пустая, ни на чем не основанная.

— Мать Матрёна, — поднял он на неё глаза, — что ж я делаю не так? Работаю, не пью, домой всё несу… Чего ей не хватает?

Матрена долго молчала, теребя край платка.

— Не знаю, сынок, — сказала она наконец.

— Не родилась она, видать, для семьи. А может, и родилась, да мы её избаловали, когда маленькая была.

— Она помолчала, добавила: — Ты уж прости её, Христа ради.

Силантий ничего не ответил. Он встал, поправил рубаху, накинул картуз.

— Пойду, — сказал глухо.

— На покос завтра с вами. А сейчас… сейчас я пойду.

Он вышел во двор, постоял, глядя на закат. Вдалеке, на улице, слышались голоса — Алевтина уже ушла к подругам, и смех её, звонкий, неискренний, доносился откуда-то из конца деревни.

Силантий повернулся и побрёл на околицу, куда глаза глядят.

*****

Ночь выдалась тёмная, безлунная. Где-то в середине её начал накрапывать дождь — мелкий, нудный, какой бывает в конце лета. Матрена долго не спала, прислушивалась.

Алевтина не вернулась. Герасим, лёжа на печи, кряхтел, но молчал. Только раз спросил:

— Где она?

— Не знаю, — ответила Матрена.

— И не ищи. Не маленькая.

И замолчали. Сёмка проснулся среди ночи, заплакал — приснилось что-то.

Дёмка обнял его, зашептал: «Тише, спи, бабаня рядом». И опять всё стихло.

***

Силантий вернулся под утро, мокрый, продрогший.

Он обошёл всю деревню, заглянул туда, где обычно гуляла молодёжь, — пусто.

Спросил у мужиков, игравших в карты у клуба, — те только переглянулись, развели руками.

Он сел на крыльце, сложив руки на коленях, и ждал рассвета.

****

Утро выдалось серое, но без дождя. Герасим, не сказав ни слова зятю, запряг лошадь, взял косу.

Матрена собрала ребятишек, сунула им в карманы по краюхе хлеба. Силантий молча взял вторую косу, и все двинулись на луг, где вчера не докосили.

Трава стояла мокрая от ночной росы, коса входила в неё тяжело, сочным хрустом.

Герасим шёл первым, за ним — Силантий.

Мужики работали молча, только слышалось ровное «вжик-вжик» да дыхание, сбитое усталостью. Матрена вязала снопы, складывала их в копны

. Дёмка с Сёмкой, забыв про все тревоги, носились по лугу, ловили кузнечиков, валялись в скошенной траве, и смех их, чистый, детский, разносился далеко вокруг.

К полудню присели передохнуть. Матрена разлила по кружкам молоко, достала хлеб.

Герасим сидел на валке, закуривал самокрутку, поглядывая на зятя. Потом, видно, набравшись духу, заговорил.

— Силантий, — сказал он негромко, но твёрдо.

— Ты мужик.

А мужик за свою семью ответ держать должен.

Силантий поднял голову, взглянул на тестя.

Глаза у него были красные, невыспавшиеся, но взгляд — прямой.

— Я и держу, Герасим Палыч. Работаю, содержу.

— Не о том речь, — перебил Герасим, пуская дым в сторону.

— Деньги — это хорошо.

Да баба твоя, жена то есть, не золотом держится.

А чем — сам не знаешь? — Он помолчал, пожевал губами. — Не гоже так жить, как вы живёте.

Силантий опустил глаза.

— Где она сейчас?

Вчера ушла — и нету.

Где ночевала? — продолжал Герасим, и голос его крепчал.

— Ты бы спросил с неё по-хозяйски. Как же ты так распустил свою жену?

— Я не распускал, — глухо ответил Силантий.

— А кто ж, я? — Герасим повысил голос, но тут же оглянулся на Матрену, сидевшую поодаль с внуками.

Та делала вид, что не слушает, но плечи её напряглись.

— И где она болтается у тебя, как блудня корова?

Всю ночь по деревне шастает, мужики пальцами показывают, а ты молчишь!

Ты муж или кто?

Силантий молчал, перебирая в руках травинку.

Лицо его было серое, словно выцвело за одно утро.

— Люблю я её, — сказал он наконец еле слышно.

Герасим с досадой махнул рукой, встал.

— Эх, люблю… Любовью-то сыт не будешь.

И семью не построишь.

Бабу держать надо, понял?

А то приехал, подарки ей таскаешь, а она их в глаза тебе мечет.

— Он вздохнул тяжело, как перед грозой.

— Ты, Силантий, мужиком будь.

А то скоро и вовсе в шею выставит.

Он отряхнулся, взял косу и пошёл дальше, оставив зятя на валке. Матрена украдкой перекрестилась, подозвала внуков, чтобы не мешались.

Дёмка с Сёмкой, наигравшись, сидели на копне, перешёптывались. Сёмка спрашивал: «А где мамка?» Дёмка тыкал его в бок: «Молчи, бабка сказала, на покосе».

А сам всё поглядывал на дорогу — не идёт ли кто.

После обеда, когда солнце выглянуло из-за туч и припекло, Силантий положил косу, вытер пот.

— Пойду я, — сказал он. — Поищу.

— Иди, — коротко бросил Герасим, не оборачиваясь.

Силантий пошёл через деревню, мимо колодцев, мимо домов, где бабы, глядя ему вслед, перешёптывались.

Он знал, куда идти: к подруге Алевтины, Нюрке, той самой черноглазой, с которой жена водилась больше всех.

Калитка скрипнула.

Он вошёл во двор, постучал в дверь. Нюрка вышла на крыльцо, сложив руки на груди

. Взгляд у неё был наглый, вызывающий.

— Нет её, ушла вчера ещё! — рявкнула она, даже не дав ему рта раскрыть.

— Не знаю, где она!

— Нюр, ты скажи, если знаешь… — начал было Силантий.

— Шалавится твоя жинка, — вдруг раздался скрипучий голос со скамейки у ворот.

Он обернулся.

Там сидела бабка Дуся, соседка, древняя, как само время, с клюкой в руках и бельмом на глазу.

Она глядела на него своим единственным глазом, и в этом взгляде было что-то и жалостливое, и осуждающее.

— Беспутная баба, — продолжала бабка Дуся, кивая головой.

— Тебя жалко, да дитев.

А её — нет.

Ты, милай, не ищи ветра в поле.

Нашёл у кого спрашивать.

Нюрка хлопнула дверью так, что забор качнулся.

Силантий постоял, повернулся и пошёл прочь.

Он обошёл полдеревни — заглянул в клуб, в летнюю столовую, на ферму, даже в баню, что стояла на отшибе. Нигде её не было.

****

А она в это время лежала на краю деревни, за огородами, в старом стогу, что остался с прошлого года. Рядом с ней был Ермолай — мужик лет сорока, кудлатый, с чёрной бородой, пахнущий табаком и потом. Он обнимал её за плечи, и она льнула к нему, жаркая, нетерпеливая.

Сено было сухое, колючее, но Алевтина не замечала.

Ей было хорошо — впервые за долгое время.

Здесь, в этом стогу, вдали от мужа, от детей, от вечного ворчания отца и укоризненных взглядов матери, она чувствовала себя свободной.

— Ермолай, забери меня уже к себе, — прошептала она, обвивая рукой его крепкую шею.

— Устала я от этого телка.

Приехал же домой уже, противен он мне.

Ермолай помолчал, поглаживая её по спине. Потом спросил, глядя ей в лицо:

— А как же дети ваши?

— Да бабка с дедом выходят, — отмахнулась Алевтина, даже не задумавшись.

Глаза её горели, голос стал вкрадчивым, почти ласковым — таким, каким она никогда не говорила с Силантием.

— А я тебе нарожу своих, Ермолай.

Она прижалась к нему, замерла, чувствуя, как бьётся его сердце. Ермолай молчал.

Он смотрел куда-то поверх её головы, на облака, что плыли над стогом, и лицо его было непроницаемо.

Вдали, на лугу, звенела коса, и детские голоса — Дёмки и Сёмки — смеялись, не зная, не ведая, что их мать, которую они ждали, ради которой каждую ночь шептали молитвы, сейчас лежит в чужом стогу и обещает нарожать других детей. И только кукушка где-то в лесу подавала голос — тоскливо, надрывно, словно оплакивала кого-то, кого уже не вернуть.

****

Утро пришло нехотя, сквозь плотную завесу тумана, который выполз из низин и облепил деревню, словно ватой. Роса на траве стояла такая обильная, что каждый шаг отзывался мокрым хлюпаньем. Петухи прокричали спозаранку, но тут же смолкли, будто испугались собственного голоса в этой белой, зыбкой тишине.

Силантий не спал всю ночь.

Он сидел на сеновале, привалясь спиной к стене, и смотрел в щель между брёвнами, как над лесом медленно светлеет небо.

Сено пахло сухой землёй и летом, но этот запах не приносил успокоения. В голове вертелись одни и те же мысли: где она? С кем? Почему?

Он уже не злился.

Злость выгорела ещё вечером, когда он обошёл полдеревни и нигде не нашёл её.

Теперь осталась только глухая, тупая боль, которая сидела под рёбрами и не давала дышать полной грудью.

Внизу, в избе, завозилась Матрена. Силантий слышал, как она гремит ухватами, раздувает самовар, шаркает валенками по половицам. Потом послышался голос Дёмки — сонный, с хрипотцой:

— Бабаня, а мамка пришла?

Матрена что-то ответила, слов не разобрать.

Силантий закрыл глаза.

Пришла ли? Он бы услышал — скрип калитки, шаги на крыльце.

Нет, тишина.

Он спустился вниз, когда солнце уже пробилось сквозь туман, и на дворе засветилось желтоватым, неверным светом.

Матрена встретила его у порога, взглянула жалостливо, но ничего не сказала.

Только кивнула на стол, где стояла кринка молока и горка ещё тёплых блинов.

— Поешь, — сказала она тихо.

Силантий сел, но есть не мог.

Он только пил молоко большими глотками, чувствуя, как оно холодом разливается по горлу.

Сёмка подбежал к нему, замер, глядя снизу вверх.

— Тять, а ты мамку не видал? — спросил он шепотом.

Силантий поставил кружку, взял сына на руки.

Мальчик был лёгкий, как пёрышко. Силантий прижал его к груди, уткнулся лицом в белобрысые волосы, и вдруг понял, что сейчас, вот-вот, не сдержится — заплачет. Сёмка почувствовал что-то, тоже обнял его за шею и затих.

— Найдётся, — сказал Силантий, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Найдётся твоя мамка.

Дёмка стоял в стороне, смотрел на них настороженно. В свои семь лет он уже многое понимал. Он видел, как вчера мать кричала на отца , как швырнула отрез, как убежала и не вернулась. Он видел, как бабка плакала в подушку, думая, что никто не слышит. И сейчас он молчал, только крепко сжимал губы, чтобы не разреветься.

Матрена возилась у печи, поглядывая в окно. Туман рассеивался, и на улице уже было видно каждый куст, каждую травинку. Дорога за околицей пустовала. Никто не шёл.

— Герасим, — позвала она мужа, — может, сходить к председателю, сказать?

— Чего говорить? — отозвался тот из сеней, где налаживал сбрую. — Сама придёт. Не маленькая.

Он вошёл в избу, хмурый, с собранными бровями. Глянул на зятя, на внуков, на жену, вздохнул.

— Пойду лошадь запрягать. Силантий, ты с нами на луг? Или…

— Пойду, — сказал Силантий, ставя Сёмку на пол. — Пойду.

Он не знал, зачем идёт на покос. В голове было пусто, и только одна мысль билась, как птица в клетке: «Вернётся или нет?»

Но сидеть в избе, ждать у окна, было хуже. Работа, тяжёлая, до седьмого пота, всегда спасала его. В лесу, когда валишь деревья, думать некогда — только держи топор, только бей, только чувствуй, как мышцы наливаются свинцом. Может, и сегодня коса поможет забыться.

Они уже выходили со двора, когда калитка скрипнула.

Все обернулись.

Алевтина вошла медленно, словно нехотя. Лицо её было бледное, под глазами залегли тени, волосы выбились из-под платка, одежда помялась, на юбке — примётки сена. Она остановилась посреди двора, оглядела всех, и в глазах её мелькнуло что-то — то ли вызов, то ли страх. Но длилось это мгновение. Потом она подняла подбородок, скрестила руки на груди и усмехнулась — той самой усмешкой, от которой Силантию становилось холодно даже в жаркий день.

— Что вылупились? — спросила она с вызовом.

— Не видали, что ли?

Герасим шагнул вперёд, и лицо его налилось кровью.

— Где была? — спросил он глухо, не повышая голоса, но в этом спокойствии было что-то страшное.

— Гуляла, — ответила Алевтина, пожав плечами.

— Небось, не маленькая, отчитываться не обязана.

— Ты замужняя баба! — Герасим всё же сорвался, голос его прокатился по двору, заставив вздрогнуть кур, что копошились у забора.

— У тебя муж, дети! А ты по ночам шастаешь, где попало пропадаешь! Стыд-то имей!

— Ах, стыд! — Алевтина засмеялась, но смех её был резкий, как скрежет железа.

— Он у меня, стыд-то, давно кончился!

И муж у меня — что пень берёзовый! Ни слова, ни дела!

А дети… — она покосилась на Дёмку и Сёмку, что жались к бабке, — дети бабкой выкормлены, не мной.

— Молчи! — рявкнул Герасим, но Алевтина не замолчала.

— А чего молчать-то? Правду, что ли, боишься? — Она перевела взгляд на Силантия.

Тот стоял неподвижно, только руки его, сжимавшие косу, побелели. — Скажи, Силантий, что я тебе врала? Когда я тебя любила?

Когда за тебя шла — и то не любила! Так, судьба горькая!

А теперь и вовсе сил нет! Противный ты мне! Каждый раз, как вижу — тошнит!

— Алевтина! — вскрикнула Матрена, прижимая к себе внуков. — Одумайся! Что ты говоришь-то, бесстыжая!

— А то и говорю! — крикнула дочь, и в голосе её зазвенели слёзы, но не от раскаяния — от злобы. — Не хочу я так жить! Не хочу с ним!

Не хочу с вами!

Не хочу тут!

Она рванула платок с головы, швырнула на землю. Волосы рассыпались по плечам, спутанные, с прошлогодним сеном.

Дёмка заплакал — тихо, в голос, уткнувшись лицом в бабкин подол. Сёмка смотрел на мать широко раскрытыми глазами, не понимая, почему она такая страшная, почему кричит, почему говорит такие слова, от которых хочется зажать уши.

Силантий медленно поставил косу к забору.

Подошёл к Алевтине, и все замерли — Герасим, Матрена, даже куры перестали кудахтать.

Он встал напротив жены, глядя ей прямо в глаза.

В его взгляде не было злобы. Была боль — такая глубокая, что у Матрены сердце оборвалось.

— Алевтина, — сказал он тихо, — ты погляди на них. На детей. На сыновей своих.

— Не мои они! — выкрикнула она, но в голосе уже не было прежней уверенности. — Не мои!

— Твои, — сказал Силантий. — Твоя кровь. Ты их родила, ты их мать.

А хочешь уходить — уходи.

Только знай: назад дороги не будет. Не пущу.

И детей не отдам.

Алевтина отступила на шаг.

Впервые она увидела в муже не молчаливую тень, а человека, который может сказать «нет». Это испугало её больше, чем отцовский крик.

— Чего ты мне грозишь? — сказала она, но голос её дрогнул. — Куда я денусь? Тут моя земля, моя деревня…

— Твоя, — кивнул Силантий. — А семья — тоже твоя.

Или ты от неё отказываешься?

Она молчала, кусая губы.

По щеке скатилась слеза, но она быстро смахнула её, словно стыдясь.

— Я… — начала она и запнулась.

В это время калитка снова скрипнула.

Во двор вошёл Ермолай.

Он был без шапки, в расстёгнутой рубахе, из-под которой виднелась чёрная, курчавая грудь.

Он оглядел двор, усмехнулся и спросил, ни к кому не обращаясь:

— Чего шум? Мир не поделили?

Герасим шагнул к нему, и кулаки его сжались.

— А ты, кобель, чего припёрся? — спросил он, и голос его был тихим, но таким, что даже Ермолай, здоровый мужик, попятился.

— Не твоего ума дело!

Пошёл вон, пока цел!

— Да я ничего, — замахал руками Ермолай, но не уходил.

— Я Алевтину искал. Вещи, говорит, у неё тут.

Забрать хотела.

Силантий медленно повернулся к жене.

В его глазах что-то оборвалось — то последнее, что ещё держалось.

Он смотрел на неё, и видел не жену, не мать своих детей, а чужую, холодную женщину, которая уже выбрала.

— Вещи? — переспросил он. — Ты к нему собралась?

Алевтина молчала.

Она стояла, опустив голову, и только плечи её вздрагивали.

— Ну, — сказала она наконец, поднимая глаза.

— Да. К нему.

Чего тут сидеть?

Всё равно ты вечно в лесу, а я одна… Он хоть человек, не молчун.

— А дети? — спросил Силантий, и голос его сел.

— Дети с бабкой останутся. Им со мной нечего… — Она не договорила.

— С бабкой? — вдруг подала голос Матрена, выходя вперёд.

Она держала внуков за плечи, и лицо её было мокрым от слёз.

— А меня ты спросила?

Я что, нянька тебе? Я и так всю жизнь на тебя положила, а теперь и на внуков ?!

Уходи, коли хочешь, но детей не бросай!

Они твои, ты их родила!

— Мам, не учи! — крикнула Алевтина. — Ты всю жизнь меня учишь!

Сама замуж выдала, сама за этого… за него сосватали! А теперь ещё и детей на меня вешаешь!

— Замолчи! — Герасим шагнул к дочери, занёс руку, но ударить не посмел.

Рука опустилась. — Убирайся с глаз моих!

И чтобы духу твоего тут не было!

А внуки — с нами останутся. Не нужна ты им!

— И останутся! — выкрикнула Алевтина, вырываясь. Она метнулась в избу, через минуту выскочила с узелком, наспех собранным.

На пороге замешкалась, глянула на детей, но не подошла.

Сёмка потянулся к ней, заплакал: «Мамка!», но Дёмка схватил брата за руку, прижал к себе, зашептал: «Не ходи, не надо».

И Сёмка остался, только плакал тихо, уткнувшись в братнину рубаху.

Алевтина шагнула к калитке, где её ждал Ермолай.

Силантий стоял посреди двора, глядя ей вслед.

Он хотел что-то сказать, но слова застряли в горле.

Только когда она уже взялась за калитку, он выдохнул:

— Алевтина…

Она обернулась. Взгляд её был пустым, чужим.

— Прощай, — сказал он.

Она ничего не ответила, вышла за калитку и пошла по улице, не оглядываясь.

Ермолай, бросив насмешливый взгляд на двор, потянулся было за ней, но Герасим окликнул:

— Ермолай! Погоди!

Тот остановился, обернулся.

— Если что с ней сделаешь — я тебя из-под земли достану, — сказал Герасим спокойно, но так, что у Ермолая усмешка сползла с лица. — Понял?

— Да ладно, — буркнул тот и поспешил за Алевтиной.

На дворе стало тихо. Слышно было только, как кудахчут куры да где-то далеко, за огородами, гремит телега. Сёмка всё плакал, уткнувшись в Дёмкино плечо, а старший брат гладил его по голове и повторял: «Ничего, ничего, мы тут, бабка тут, дед тут».

И сам едва сдерживал слёзы.

Силантий стоял, не двигаясь.

Потом медленно подошёл к тому месту, где лежал платок, поднял его. Платок был дешёвый, ситцевый, в мелкий цветочек — тот самый, что он купил ей вчера.

Он сжал его в кулаке, и плечи его затряслись.

Матрена подошла, положила руку ему на плечо.

— Сынок, — сказала она, — пойдём в дом.

— Нет, — он выпрямился. Глаза его были сухими, только желваки ходили на скулах. — Пойду на покос.

Работа ждёт.

Он взял косу и пошёл со двора, не оглядываясь.

Герасим, поколебавшись, двинулся следом.

Матрена осталась с внуками.

Она присела на завалинку, притянула обоих к себе и замерла, глядя на дорогу, где скрылась Алевтина.

Над деревней снова сгущался туман, и солнце, которое только-только пробилось, снова спряталось за облака.

Стало серо, сыро, неуютно.

— Господи, — прошептала Матрена, глядя на небо, — за что же так?

За что?

Туман полз по улицам, заволакивая избы, сараи, колодцы.

В этом тумане растворилась фигура Алевтины, и никто не видел, как она, не дойдя до Ермолаева дома, остановилась посреди дороги, прижала узелок к груди и заплакала — горько, навзрыд, как плачут дети, потерявшие что-то самое дорогое, даже не успев понять, что потеряли. Ермолай стоял рядом, переминался с ноги на ногу, не зная, что делать, и наконец взял её за руку, повёл дальше, в свой дом, что стоял на самом краю деревни, у самого леса.

А там, на лугу, уже звенели косы — Герасим и Силантий косили молча, не глядя друг на друга.

Трава ложилась ровными рядами, пахла соком и горечью.

И среди скошенных стеблей то там, то здесь виднелись кукушкины слезки — примятые, сломанные, но всё ещё живые.

Силантий остановился, нагнулся, поднял один цветок — тонкий стебелёк с лиловыми лепестками, уже увядающий.

Подержал на ладони, потом выпрямился и, разжав пальцы, уронил на землю.

Цветок упал в траву, и его сразу не стало видно.

Герасим видел это, но ничего не сказал. Только вздохнул тяжело и снова взялся за косу.

Небо на западе темнело, собиралась гроза.

****

Осень пришла в тот год рано.

Ещё в августе ночи стали холодными, а по утрам на траве лежал такой густой иней, что к полудню он не успевал растаять, а только серебрился в низинах, словно кто-то рассыпал соль.

Листья на берёзах пожелтели раньше срока, и ветер, пробегая по рощам, срывал их и нёс к реке, где они кружились в медленных водоворотах, прежде чем утонуть в тёмной воде.

Деревня притихла, словно готовилась к долгой зиме.

В домах топили печи, и дым из труб стлался низко, путаясь в ветвях, пахло картофельной ботвой, которую жгли на огородах, и кислой капустой, которую рубили в кадках.

Лето кончилось, и с ним кончилась та жизнь, какой она была раньше.

Развод оформили быстро.

Алевтина сама пришла в сельсовет, подала заявление, не глядя ни на Силантия, ни на родителей, которые сидели на лавке у крыльца, когда она выходила.

Она была в новом платке, в сарафане, который купил ей Ермолай, и лицо её казалось чужим, словно у незнакомки.

Силантий поставил подпись молча, не проронив ни слова.

Только рука его дрогнула, когда он отдал бумаги секретарше.

Матрена плакала в уголке, закрыв лицо передником, а Герасим стоял у окна, глядел на улицу, и только спина его, согнутая, словно под непомерной тяжестью, выдавала, что он чувствует.

— Ну вот и всё, — сказала Алевтина, выходя на крыльцо.Она забрала остатки своих вещей.

Оглядела родной двор, где прошло её детство, где она бегала девчонкой, где родила Дёмку и Сёмку, и на мгновение в глазах её что-то дрогнуло.

Но она быстро отвернулась, одёрнула юбку и пошла прочь, не оглядываясь.

На углу её ждал Ермолай — кудлатый, в расстёгнутом жилете, с папиросой в зубах.

Он взял её под руку, и они исчезли за поворотом, в сторону дома, что стоял на отшибе, у самого леса.

Силантий остался в доме Герасима. Своей избы у него не было — он жил у тестя с тех пор, как женился, и теперь остался здесь, потому что некуда было идти, да и дети держали.

Дёмка и Сёмка — они стали для него всем , как будто он сам родил их.

Он не делал различий между ними, не думал, что один — его кровь, а другой — нет. Оба были его сыновьями, потому что росли на его глазах, потому что он вкладывал в них всё, что мог. Хотя знал, что Семку она родила не от него, но молчал.

Матрена и Герасим души не чаяли в мальчишках.

Бабка баловала их, как умела: пекла оладьи, вязала тёплые носки, рассказывала сказки перед сном. Дед, несмотря на суровость, тоже смягчился.

Он брал внуков с собой в кузницу, давал подержать молоток, учил различать породы дерева.

Дёмка особенно привязался к деду — ходил за ним хвостом, ловил каждое слово.

Сёмка больше тянулся к бабке, любил залезть к ней на колени и слушать, как она поёт старые песни, от которых на глаза наворачивались слёзы, хотя слов он ещё не понимал.

Силантий жил рядом, помогал по хозяйству, работал в лесу, но что-то в нём надломилось.

Он стал ещё молчаливее, чем прежде. По вечерам садился на крыльцо, смотрел на закат и курил одну папиросу за другой, хотя раньше не курил.

Матрена видела это, вздыхала, но не трогала — знала, что боль надо перетерпеть, как зубную. Не заговоришь, не утешишь.

*****

Однажды вечером, когда солнце уже село и сумерки затянули деревню, Дёмка подошёл к отцу.

Силантий сидел на завалинке, чинил хомут, и пальцы его двигались медленно, словно во сне.

Мальчик пристроился рядом, помолчал, потом вынул из кармана перочинный ножик и кусок липовой коры.

— Тять, — сказал он, не поднимая глаз.

— Я птичку хочу сделать.

Для Сёмки. Свисток.

— Делай, — ответил Силантий, не отрываясь от работы.

Дёмка принялся строгать, но руки его дрожали.

Он отложил ножик, помолчал, потом спросил, глядя прямо перед собой, в темнеющее поле:

— Тять, а что мамка ушла от нас к другому дядьке?

Силантий замер.

Хомут выпал из рук.

Он медленно поднял голову, посмотрел на сына.

Мальчик сидел, не шевелясь, и только глаза его — большие, синие, точь-в-точь как у Алевтины — не отрываясь смотрели на отца и ждали ответа.

В этих глазах было столько серьёзности, столько детской, но уже взрослой боли, что у Силантия перехватило дыхание.

Он долго молчал.

Смотрел на горизонт, где последняя полоска зари угасала, уступая место звёздам.

Поле за околицей темнело, и оттуда тянуло сыростью и прелым листом. Где-то вдалеке залаяла собака, и снова стало тихо — так тихо, что слышно было, как в траве шевелятся кузнечики.

— Не осуждай её, сынок, — сказал наконец Силантий.

Голос его был глухой, с хрипотцой, словно он выталкивал каждое слово из самой глубины.

— Она запуталась просто немного. Одумается и вернётся.

Дёмка молчал.

Он смотрел на отца, и в его взгляде было недоверие — то недоверие, которое не обманешь пустыми словами.

— А если не вернётся? — спросил он тихо.

Силантий не ответил.

Он протянул руку, погладил сына по голове — по этим белобрысым, жёстким волосам, которые так напоминали чьи-то другие, но он отогнал это воспоминание.

— Вернётся, — сказал он и встал. — Птичку доделай, Сёмка завтра радоваться будет.

Он пошёл к сеновалу, поднялся по скрипучим ступенькам, лёг на душистое сено, которое они убрали ещё до всей этой истории.

Сено пахло летом, солнцем, и от этого запаха боль становилась ещё острее.

Силантий лежал на спине, смотрел в щель между брёвнами, где мерцали звёзды, и думал.

Душа у него болела и разрывалась.

Другой бы мужик на его месте давно бы взял ремень, да прошёлся по спине жены, как Сидорову козу отодрал .

В деревне так и говорили: «Бабу надо держать в ежовых рукавицах, распустишь — на шею сядет».

Иные соседи, что построже, даже укоряли его: «Силантий, ты что ж, совсем смирился? Она же над тобой смеётся, по всей деревне позор! Ты бы её приструнил!»

Но Силантий не мог.

Не потому, что боялся, а потому что любил.

Любил по-своему — молча, терпеливо, без крика и без рукоприкладства.

Эта любовь жила в нём, глубокая, как корень, который не вырвать, и она же мучила его больше всего.

Он закрыл глаза и увидел Алевтину — не ту, что ушла с Ермолаем, холодную и чужую, а ту, что была когда-то: как она в первый раз взяла на руки Дёмку, как растерянно улыбнулась, как поцеловала его, Силантия, в щёку, сказав: «Спасибо». Это было давно, и казалось теперь, что не с ним, а с кем-то другим.

Но память держалась, как заноза.

Внизу, в избе, Матрена укладывала внуков спать.

Сёмка уже засыпал, прижавшись к бабке, а Дёмка всё ворочался.

— Бабаня, — спросил он шёпотом, — а тятька говорит, мамка вернётся. Правда?

Матрена долго не отвечала.

Она смотрела на огонёк лампады в красном углу, на икону Богородицы, и думала о том, что сказать внуку.

— Бог даст, — сказала она наконец. — Молись, сынок.

— А я молюсь, — сказал Дёмка и замолк.

В избе стало тихо.

Матрена поправила одеяло, перекрестила мальчишек, вышла в сени.

Герасим сидел там на лавке, налаживал рассохшуюся борону. Он поднял голову, взглянул на жену.

— Силантий на сеновале? — спросил он.

— Там.

— Спать бы шёл, утро вечера мудренее.

— Не уснёт он, — сказала Матрена. — Как уснёшь, когда душа болит.

Герасим крякнул, отложил молоток. Посидел, помолчал, потом сказал:

— Странный он мужик.

Любит — а не бьёт.

По-нашему, по-деревенски, это неправильно.

А по-другому, может, и правильно.

Я вот всю жизнь тебя, Матрёна, тоже пальцем не тронул.

И ты меня.

— Так я ж не Алевтина, — вздохнула Матрена. — Я другой была.

— Другой, — согласился Герасим. — А он, видать, другой любовью любит. Не кулаком, а сердцем.

Только от этой любви больше боли, чем от кулака.

Матрена не ответила.

Она вышла на крыльцо, поглядела на небо. Звёзды высыпали густо, и Млечный Путь тянулся через всё небо, как дорога, по которой идут души.

В доме Ермолая, на краю деревни, горел свет.

Она долго смотрела на это окно, и сердце её сжималось.

Что там? Как там дочь?

Счастлива ли? Или уже поняла, что натворила, да поздно?

***

В доме Ермолая было шумно.

Он привёл с собой дружков, пили самогон, играли в карты, громко смеялись.

Алевтина сидела в углу, на сундуке, смотрела на них и не узнавала себя. Всё было не так, как она представляла.

Дом Ермолая стоял на отшибе, старый, покосившийся, с провалившейся крышей.

Внутри — грязь, табак, везде валялись пустые бутылки.

Сам он, когда трезвый, был ещё ничего, а как выпьет — становился злым, грубым.

Сегодня он уже кричал на неё, чтобы подала на стол, и она подала, боясь ослушаться.

Алевтина смотрела в окно, на звёзды, и вдруг ей вспомнился родной дом, чистый, уютный, где всегда пахло пирогами и молоком. Вспомнилась мать, которая никогда не повышала голос, отец, который, хоть и ворчал, но любил.

Вспомнились дети — Дёмка и Сёмка, как они смотрели на неё в тот последний день, как Сёмка тянул к ней руки, а Дёмка его удержал.

Она зажмурилась, чтобы не заплакать.

Но слёзы всё равно потекли — горькие, солёные, падая на новое платье, которое купил Ермолай, но которое уже успело пропахнуть табаком и перегаром.

— Чего ревёшь? — крикнул он из-за стола. — Праздник же! Свободная ты теперь!

— Свободная, — прошептала Алевтина, и в этом слове ей вдруг послышалось не счастье, а пустота, такая глубокая, что можно было упасть и не найти дна.

А на сеновале Силантий всё лежал, глядя в звёздное небо.

В руке он сжимал тот самый платок — ситцевый, в мелкий цветочек, который так и не понадобился Алевтине.

Он поднёс его к лицу, и ему показалось, что он ещё чувствует её запах — травы, молока, чего-то родного и навсегда ушедшего.

Он долго лежал так, а потом заплакал — тихо, чтобы никто не слышал, уткнувшись лицом в сено. Сено было сухим, колючим, но он не чувствовал боли.

Только одну боль — ту, что разрывала душу пополам, оставляя в одной половине любовь, а в другой — пустоту.

Где-то в лесу завыла сова, и её голос пролетел над деревней, над домом Герасима, над избой Ермолая, над полями, где уже никто не косил, и над рекой, где кружились последние жёлтые листья.

Осень вступала в свои права, и с каждым днём становилось всё холоднее, словно сама природа готовилась к долгой, тяжёлой зиме, которая ждала всех — и тех, кто остался, и тех, кто ушёл.

. Продолжение следует.

Глава 3