Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ОТВЕРЖЕННЫЙ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Лето перевалило за середину. Жара стояла такая, что даже по ночам не спадала, и воздух оставался густым, тяжёлым, как перед грозой.
Трава в полях побурела, припала к земле, река обмелела, обнажив илистые берега, и только в лесу, под пологом сосен, ещё держалась спасительная прохлада.
Тоня не замечала ни жары, ни духоты.

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Лето перевалило за середину. Жара стояла такая, что даже по ночам не спадала, и воздух оставался густым, тяжёлым, как перед грозой.

Трава в полях побурела, припала к земле, река обмелела, обнажив илистые берега, и только в лесу, под пологом сосен, ещё держалась спасительная прохлада.

Тоня не замечала ни жары, ни духоты.

Она жила в каком-то своём, выжженном мире, где остались только боль, надежда и бесконечное ожидание.

Она исхудала так, что скулы заострились, а глаза стали казаться больше, темнее, и в них поселилась такая тоска, что на неё нельзя было смотреть без жалости.

Платья висели на ней мешком, и мать, глядя на дочку, только вздыхала и качала головой.

Вечерами Тоня выходила на крыльцо, садилась на ступеньку и смотрела в ту сторону, где за огородами стоял дом Григория.

Она знала, что не увидит его оттуда — дом был скрыт деревьями, — но ей хотелось хотя бы смотреть в ту сторону, чувствовать, что он где-то там, дышит тем же воздухом, видит те же звёзды.

Она не спала ночами.

Ворочалась на своей кровати, слушала, как за стеной ровно дышит Даша, и думала, думала, думала. Как подойти к нему?

Что сказать? Он избегает её, отворачивается, проходит мимо, будто не видит.

Может, он презирает её?

Может, она для него — напоминание о том, что он хочет забыть?

Она перебирала сотни вариантов, но ни один не казался правильным.

Ей не хватало смелости. Она была робкой, когда дело касалось его, хотя с другими могла быть весёлой и бойкой.

При одной мысли, что нужно подойти, заговорить, заглянуть в его глаза, у неё перехватывало дыхание и подкашивались ноги.

Мать видела её мучения и не выдерживала.

— Тоня, — говорила она, когда они оставались вдвоём, — плюнь ты на него, дочка.

Вон Колька Плетнёв руку твою просит. Парень хороший, не пьёт, работящий.

Чего тебе ещё?

Тоня молчала, сжимая губы.

Она слышала эти слова уже в сотый раз, и каждый раз они отдавались в груди глухой, злой болью.

— Мам, не надо, — тихо говорила она, не поднимая глаз.

— А что «не надо»? — не унималась мать. — Сколько можно маяться?

Он на тебя и не смотрит, а ты вон как высохла.

Люди смеются уже. Замуж тебе пора, детей рожать, а ты...

— Не надо! — Тоня вскакивала, хлопала дверью так, что вздрагивали стёкла, и выбегала во двор, чтобы не слышать продолжения.

Мать оставалась в избе, смотрела на закрытую дверь и крестилась в угол. Она не понимала, что происходит с её младшенькой.

Та всегда была живой, смешливой, а теперь ходит как тень, говорит шепотом, ест через силу.

И всё из-за этого Гришки — молчаливого, угрюмого, который даже не взглянет в её сторону.

*****

В разгар страды, когда хлеб стоял стеной и дорог был каждый час светового дня, председатель собрал всех на краю поля, чтобы дать распоряжения.

Утро выдалось ясное, но душное, и над полем уже висела тяжёлая, медовая духота, предвещающая грозу к вечеру.

Григорий стоял рядом с председателем, слушал, о чём тот говорит, но сам был где-то далеко. Он стоял, прислонившись к крылу трактора, в замасленной рубахе, закатав рукава до локтей.

Руки были в солярке и земле, лицо заросло щетиной, и он щурился от солнца, глядя куда-то вдаль.

Подошли бабы — все, кто работал в поле, — с граблями, в платках, загорелые, шумные.

Председатель начал распределять, кому на какой участок идти, кому снопы вязать, кому сено ворошить. Бабы переговаривались, смеялись, перебрасывались шутками.

Среди них была и Тоня с Дашей.

Тоня шла чуть позади, опустив голову, но когда подошла ближе, подняла глаза и сразу увидела его. Он стоял в нескольких шагах, такой близкий и такой недоступный, как сосна на том берегу — видишь, а не переплывёшь.

Сердце её забилось так, что стало трудно дышать.

Даша заметила это сразу.

Она перехватила взгляд сестры, увидела, как та смотрит — не отрываясь, жадно, будто пьёт его глазами, — и сделала шаг в сторону, пытаясь заслонить Тоню собой, прикрыть её от чужих глаз.

Но было поздно.

Бабы, народ бывалый, всё видели. Они переглядывались, перешёптывались, иные усмехались в кулак.

Сплетни в деревне расходятся быстро, а уж такое не спрячешь. Тонькина любовь к Гришке, который был женихом её сестры, а теперь вон как — и сестра замужем за другим, а младшенькая сохнет по отвергнутому.

— Глянь-ка, — шепнула одна другой, кивая в сторону Тони. — Всё на него смотрит, глаз не отведёт.

— А он хоть бы взглянул, — ответила другая. — И не смотрит.

Каменный.

— Жалко девку, — вздохнула третья. — Прямо тает на глазах.

Даша слышала эти шепотки, и лицо её залилось краской.

Ей было стыдно — за сестру, за себя, за то, что все видят это унижение. Она дёрнула Тоню за рукав, зашипела:

— Тоня, отвернись! Чего уставилась?

Но Тоня не слышала.

Она смотрела на Григория, и ей казалось, что если он сейчас повернётся, встретится с ней глазами, то всё изменится.

Он увидит, как она его любит, и...

Григорий не повернулся.

Он выслушал председателя, кивнул и, не бросив взгляда в сторону баб, развернулся и пошёл к трактору.

Его шаги были тяжёлыми, неторопливыми, спина — прямой и равнодушной.

Он прошёл мимо, будто здесь, на этом поле, никого не было, кроме него и его работы.

Тоня почувствовала, как земля уходит из-под ног.

Он даже не взглянул. Даже на секунду не задержался.

Для него она была — пустое место. Ничего.

— Видела? — прошептала Даша ей на ухо, и голос её был жёстким, безжалостным.

— Ему на тебя наплевать.

Ты ему не нужна. Не нужна, слышишь?

Тоня дёрнулась, вырвала руку, и глаза её наполнились слезами.

— Не твоё дело, — прошептала она, не глядя на сестру.

— Как это не моё? — зашипела Даша, схватив её за запястье.

— Ты позоришься на всю деревню! Все бабы уже языки чешут.

Ты что, не видишь?

Тоня вырвалась, и в этот миг трактор взревел, завёлся, и Григорий, не оглядываясь, повёл его по полю, поднимая за собой облако пыли.

Тоня стояла, смотрела, как удаляется зелёная машина, и чувствовала, как внутри неё что-то рвётся, обрывается, падает в пустоту.

— Дура, — бросила Даша ей в спину. — Не позорься больше.

Поняла?

Тоня не ответила.

Она развернулась и пошла прочь — не домой, а в сторону леса, туда, где можно было спрятаться от чужих глаз, от сплетен, от этого поля, от всего.

Она шла быстро, почти бежала, не разбирая дороги.

Платье цеплялось за сухие стебли, ноги путались в траве.

Она добежала до опушки, упала в высокую траву, прямо на землю, и зарыдала.

Слёзы хлынули сами собой, безудержные, горькие, как полынь. Она плакала навзрыд, уткнувшись лицом в сухие травинки, и тело её сотрясалось от рыданий

. Вокруг было тихо, только кузнечики стрекотали да где-то далеко, в поле, гудел трактор, напоминая о том, что он там, а она здесь — никому не нужная, никем не замеченная.

Она лежала в траве, и перед глазами её стояло одно: его спина, равнодушная, прямая, уходящая прочь.

Он даже не взглянул.

Даже на миг.

— За что? — прошептала она в траву. — За что, Гриша?

Ответа не было. Только ветер шевелил сухие колосья, и небо над головой было высоким, равнодушным, чужим.

Она не знала, сколько так пролежала

. Может, час, может, больше.

Слёзы высохли, оставив на лице солёные дорожки.

Она лежала на спине, смотрела в небо, и мысли её были тяжёлыми, вязкими, как смола.

Она вспомнила Зинку, молодую вдову, которая всё время крутилась возле Григория.

Та не стеснялась, подходила, говорила громко, смеялась, старалась быть рядом.

Тоня видела это и каждый раз чувствовала, как внутри всё закипает от ревности.

Она не имела права ревновать — он ей никто, — но ревновала.

Сжимала кулаки, кусала губы, отводила глаза, чтобы не видеть, как Зинка трогает его за рукав, как заглядывает в лицо.

А он... он принимал её внимание? Тоня не знала. Казалось, ему всё равно на всех.

Но Зинка была настойчивой, и это пугало Тоню.

Она закрыла глаза, и перед ними снова возник Григорий — усталый, заросший, с твёрдым взглядом исподлобья.

Она любила его таким.

Любила, как безумная, как утопающий любит берег, которого никогда не достичь.

Она встала, отряхнула платье, вытерла лицо подолом.

Глаза были красными, опухшими, но слёз больше не осталось.

Она пошла домой, не глядя по сторонам, медленно, словно неся на плечах непосильную ношу.

*****

Дома её уже ждали.

Даша пришла раньше, и мать уже всё знала

. Едва Тоня переступила порог, как на неё обрушились слова — быстрые, злые, как осенний ветер.

— Ты что это делаешь, дочь? — мать стояла посреди избы, подперев руками бока, и лицо её было красным от гнева.

— На всю деревню позор!

Люди языки чешут, а она, видите ли, влюбилась!

В кого? В этого Гришку, который с нашей Дашкой...

— Мама, — попыталась остановить её Тоня.

— Молчи! — прикрикнула мать.

— Он на тебя и не смотрит, а ты за ним бегаешь, глазами хлопаешь! Стыд-то какой!

Даша сидела на лавке, сложив руки на коленях, и лицо её было бледным, губы сжаты в тонкую нитку.

Она не смотрела на сестру.

— Отдайте уже её замуж, — сказала Даша, обращаясь к матери, и голос её был холодным, отстранённым, будто речь шла не о родной сестре, а о чужой, надоевшей всем девице. — Пусть заботится о муже, а не по чужим женихам сохнет.

Тоня вздрогнула, как от пощёчины. Она посмотрела на сестру, и в её глазах мелькнуло что-то, чего Даша раньше не видела — боль, смешанная с гневом.

— Ты... — прошептала Тоня, — ты смеешь меня судить?

Ты, которая...

— Что — я? — Даша подняла голову, и взгляд её стал жёстким.

— Я замужем, и ты замуж пойдёшь. Колька Плетнёв — хороший человек, не тебе разбирать.

А этого... забудь.

Он тебя не достоин.

— Не достоин? — Тоня горько усмехнулась.

— Это он меня не достоин или я его? Ты-то уж точно не в праве говорить, кто кого достоин.

В избе повисла тишина. Мать перекрестилась, Даша побелела и встала.

— Тоня, — сказала она тихо, с угрозой.

— Замолчи.

Тоня посмотрела на неё долгим, тяжёлым взглядом, потом развернулась и ушла в свою комнату, заперлась изнутри.

Она слышала, как за стеной мать и Даша о чём-то говорят вполголоса, но слов не разбирала. Да и не хотела.

Она легла на кровать, поджала колени к груди, свернулась калачиком, как делала в детстве, когда хотела спрятаться от всего мира.

В доме было тихо, только за окном шумели деревья, да где-то далеко громыхала гроза, которая никак не могла разразиться.

Тоня лежала в темноте, и перед её глазами всё стояла его спина — прямая, равнодушная, уходящая прочь.

Она знала, что Даша права: он не смотрит на неё, не замечает, не нуждается в ней.

Но сердце не слушалось разума. Оно билось и ждало, ждало, ждало — хотя ждать было нечего.

А в соседней комнате Даша сидела у окна, смотрела в темноту и думала. Она думала о том, что когда-то Григорий смотрел на неё так же, как сейчас Тоня смотрит на него. Смотрел и верил.

А она предала эту веру, растоптала, выбрала другого.

И теперь, когда сестра идёт по тому же пути, она не знает — то ли остановить её, то ли помочь.

Она вздохнула, перекрестилась на икону в углу и тихо вышла из избы, оставив мать одну.

А на дворе всё не было дождя.

Небо тяжелело, темнело, и в воздухе пахло грозой, но гроза всё не приходила, заставляя томиться землю, травы, людей — всех, кто ждал облегчения, но не смел просить.

***

Август подходил к концу, но лето никак не хотело уступать. Дни стояли знойные, сухие, и над полями висела золотистая дымка, в которой дрожали очертания деревьев и домов. Земля растрескалась, река обмелела настолько, что местами можно было перейти вброд, и только по утрам, когда роса тяжело ложилась на траву, становилось чуть прохладнее.

В такие дни Григорий особенно любил уезжать в лес.

Там, среди сосен, которые пахли смолой и нагретой корой, он находил то, чего не мог найти среди людей, — тишину.

Не ту, что давила на него в пустом доме, а ту, что лечила, успокаивала, позволяла дышать полной грудью.

Оседлав Воронка, он уезжал с утра и возвращался только к вечеру.

Конь знал дорогу, знал любимые места хозяина — туда, где лес подступал к обрыву, откуда открывался вид на реку, или в глубь, где стояли вековые сосны, помнившие, может, ещё его деда. Григорий сидел на коне, не торопил его, и они медленно брели по лесным тропам, и время для них останавливалось.

В эти часы он думал о разном. О работе, о матери, о том, как идёт жизнь. Но чаще всего мысли его сворачивали на одно и то же, и он сердито отгонял их, как назойливых мух.

Он думал о Тоне.

Это было против его воли.

Он не хотел о ней думать, запрещал себе, называл себя дураком.

Но её образ вставал перед глазами: тёмные глаза, которые смотрели на него с такой надеждой и болью, что сердце сжималось; её худенькая фигурка, когда она шла по улице с коромыслом; её звонкий смех, который он однажды услышал на поле и не мог забыть.

«Не смей, — говорил он себе. — Она сестра Дашки. Её семья... не лезь. Только хуже будет».

Но сердце не слушалось.

Оно билось чаще, когда он случайно видел её издалека, и он злился на себя за эту слабость.

Лучше держаться подальше. Лучше не смотреть.

Не подходить. Не думать.

Так он и делал.

Он избегал её так же, как избегал Дашу и Тараса, — уходил в сторону, отворачивался, делал вид, что не замечает.

Это было жестоко, он понимал, но другого выхода не видел.

***

Сегодня он снова уехал в лес. Воронок шёл шагом, Григорий положил руку на тёплую шею коня и думал о своём, глядя, как солнце пробивается сквозь сосновые кроны, оставляя на земле золотые пятна.

А в это время в деревне Зинаида наконец решилась.

Она давно присматривалась к Григорию, ещё с зимы, когда он, угрюмый и замкнутый, появился в мастерской, и она сразу поняла — это её мужик.

Не тот, что будет словами рассыпаться, а надёжный, крепкий, молчаливый.

С ним, как за каменной стеной.

Зина была женщиной опытной, вдовой, и годы одиночества сделали её настойчивой.

Она не боялась чужого мнения, не стеснялась первой подойти.

Но с Григорием её обычная смелость почему-то не работала. Он был вежлив, но холоден, и ни разу не дал ей повода думать, что она ему интересна.

И всё же Зина решила не отступать.

В тот день, когда она увидела, как Григорий уехал из деревни верхом, она собралась, надела лучший платок, прихватила в узелке немного варенья из своей малины и пошла к его дому.

Дом стоял на отшибе, недалеко от леса, окружённый старыми берёзами.

Крыльцо было чистым, двор ухоженным — видно, что здесь живут крепкие хозяева.

Зина перевела дух, поправила платок и постучала.

Анна Ивановна открыла сразу. Увидев Зинаиду, слегка удивилась, но пригласила в дом.

— Проходи, Зина, проходи. Чего на пороге стоять.

Зина переступила порог, огляделась. В избе было чисто, пахло свежим хлебом и сушёными травами. На столе стоял самовар, тускло поблёскивая начищенным боком.

— Я это... — начала Зина, чувствуя себя вдруг неловко.

— Варенья принесла. Малиновое, своё.

— Спасибо, — Анна Ивановна взяла узелок, развязала, поставила банку на стол. — Садись, Зина.

Сейчас чаю налью.

Они сели у окна.

Самовар тихо пел, и за этим мирным звуком разговор пошёл сам собой. Сначала о погоде — жарко, не продохнуть, дождя бы, да всё нет. Потом о хозяйстве — куры не несутся, корова отелилась благополучно.

Потом о том о сём.

Зина крутила в руках чашку, не решаясь перейти к главному. Наконец, набравшись духу, поставила чашку на блюдце и сказала:

— Я что зашла-то сюда, Анна Ивановна.

Замолвите словечко за меня перед Григорием Петровичем.

Анна Ивановна подняла глаза.

Она уже догадывалась, к чему клонит Зина, но услышать всё равно было неожиданно.

— Очень уж люб он мне, — продолжала Зина, и в голосе её появилась та самая бабья искренность, которую трудно подделать.

— Я хорошей женой ему буду, Анна Ивановна. И жить будем мы вместе, я и его уважать стану, и хозяйство вести.

Вы же знаете меня — я не ленивая, не пустая. Одна маялась столько лет, а теперь... как увидела его, так и поняла — мой человек.

Анна Ивановна вздохнула.

Она сидела напротив, сложив руки на столе, и лицо её было задумчивым, чуть виноватым.

— Зина, — сказала она мягко, — я не могу за сына решать.

Он уж сам мужик, сам себе голова.

Я ему слово поперёк не скажу, не заставлю.

Зина опустила глаза, покраснела.

— Я понимаю, — тихо сказала она. — Но, может, вы бы ему как-то... намекнули?

Он же вас слушает.

— Слушает, это правда, — кивнула Анна Ивановна. — Но ты бы сама к нему подошла.

По-другому надо, Зина. Он у меня сейчас... — она помолчала, подбирая слова, — недоверчивый очень. Обжёгся один раз, теперь боится.

Ты бы лаской его взяла, нежностью бабской. Не напором, а так, потихоньку.

Глядишь, и оттает

. Мужики они ведь что? Им тепло нужно, а не натиск.

Зина слушала, кивала. В словах Анны Ивановны был смысл, и она это понимала.

— Я попробую, — сказала она, вставая. — Спасибо вам за чай, за разговор.

— Не за что, — ответила Анна Ивановна, провожая её до дверей. — Ты забегай ещё, Зина. В любое время.

Зина вышла на крыльцо, и в этот момент солнце как раз вышло из-за облаков, залило двор жёлтым светом. Она прищурилась, поправила платок и быстро пошла к калитке, чтобы успеть уйти до того, как Григорий вернётся.

Но она не заметила, что в это время по улице шли две соседки — Марфа и Дарья, которые всегда и всё видели первыми.

Они как раз возвращались с огорода и, увидев Зинаиду, выходящую из дома Григория, переглянулись многозначительно.

— Глянь-ка, — шепнула Марфа, толкая Дарью локтем. — Зинка-то от Гришкиного дома выходит.

И где же сам хозяин?

— А нету его, — ответила Дарья, щурясь. — На коне, поди, уехал.

А она тут как тут. Прямо к свекрови зашла, видать, заигрывать.

— Да ну? — Марфа усмехнулась в кулак. — Значит, дело к свадьбе?

— Кто ж их разберёт, — протянула Дарья. — Но что-то у них там, это точно. Не зря она к нему ходит.

К вечеру новость облетела полдеревни.

Бабы судачили на лавочках, перешёптывались у колодца, строили догадки. Кто-то говорил, что Зинка уже невеста Гришки, кто-то — что это мать его сватает, кто-то — что они давно тайком встречаются.

— А чего ж он к ней не ходит, если так? — спросила кто-то.

— Так он же мужик скрытный, — отвечали ей. — Молчун. Может, не хочет, чтоб знали.

Сплетни росли, обрастали подробностями, и к утру уже никто не сомневался: Гришка крутит любовь с Зинкой, а скоро, глядишь, и свадьба.

*****

Тоня узнала об этом на следующий день.

Она шла с поля вместе с другими девчатами, уставшая, загорелая, и всё ещё худая, хотя мать заставляла её есть чуть ли не силой

. За лето она привыкла к тому, что люди шепчутся за её спиной, что Даша смотрит на неё с жалостью и раздражением, что мать вздыхает. Она старалась не обращать внимания, но каждое слово, каждый косой взгляд ранили её, как заноза.

На этот раз она услышала случайно.

Две бабы шли впереди по дороге, не видя её за поворотом, и говорили громко, не стесняясь.

— ...ну и Зинка, я тебе скажу, пробивная баба.

Не прошло и месяца, а уже к жениху подкатила.

— А что Гришка? — спросила вторая.

— А что Гришка? Мужик, он и есть мужик. Ему лишь бы баба в доме была. А Зинка — баба видная, справная.

Чего ж не взять?

— А слышала, она сама к нему ходила? Вчера, говорят, у них разговор был.

Анна Ивановна её как дочку приняла, чаем поила.

— Значит, дело к свадьбе.

— Конечно. Небось, и Гришка не против.

Чего ему одному-то мыкаться?

Тоня остановилась как вкопанная. Земля под ногами качнулась, и на миг ей показалось, что сейчас она упадёт.

Она схватилась за плетень, прижалась лбом к шершавым кольям, пытаясь отдышаться.

Свадьба. Гришка женится на Зинке.

Эти слова стучали в висках, как молот. Она не верила — не могла, не хотела верить.

Но бабы говорили так уверенно, так спокойно, будто обсуждали что-то давно решённое и неизбежное.

Девчата, что шли с ней, заметили, что Тоня отстала

. Катя — та самая, что сама заглядывалась на Гришку, — обернулась, увидела её лицо и всё поняла.

— Тонь, ты чего? — спросила она, подходя ближе.

— Ничего, — выдавила Тоня, не поднимая глаз.

— Идите, я догоню.

Девчата переглянулись, но послушались. Тоня осталась одна посреди улицы, и ветер дул ей в лицо, но он не приносил облегчения.

Она пошла домой, но не той дорогой, что все, а в обход — через огороды, мимо старого пруда, где уже никто не купался, потому что вода зацвела. Она шла медленно, как во сне, и всё повторяла про себя: «Он женится, он женится, он женится».

Дома она не стала ни есть, ни разговаривать. Прошла в свою комнату, легла на кровать и уставилась в потолок

. Глаза были сухими, но в груди было такое чувство, будто кто-то сжал сердце ледяной рукой и не отпускает.

Она думала о Зинке — красивой, взрослой, уверенной. Та умеет подойти, умеет говорить, умеет добиваться своего.

А она, Тоня, что? Девчонка, которая только и может, что краснеть и смотреть издалека.

«А ты думала, он тебя заметит? — спрашивала она себя с горечью. — Ты кто ему?

Сестра той, которая его бросила. Да он, может, и не помнит, как тебя зовут».

Она закрыла глаза, и перед ними встало его лицо — усталое, суровое, с твёрдым взглядом.

В этом лице не было места для неё. Не было и не будет.

Мать заглядывала в комнату несколько раз, спрашивала, не хочет ли она поесть, но Тоня только качала головой.

Даша пришла поздно, но и она не стала ничего говорить.

Она посмотрела на сестру, вздохнула и вышла, притворив дверь.

Ночью, когда все уснули, Тоня вышла на крыльцо.

Ночь была тёплой, душной, над рекой висела полная луна, и свет её был холодным, белым. Где-то далеко, на краю деревни, лаяла собака, и всё было тихо и пусто.

Тоня смотрела в ту сторону, где стоял дом Григория, и ей казалось, что она видит его сквозь темноту, сквозь деревья, сквозь это проклятое расстояние.

Она стояла и смотрела, и в груди у неё росла такая боль, что хотелось кричать.

«Зачем ты мне дал его увидеть? — шептала она в ночь. — Зачем я его полюбила?»

Ответа не было. Луна светила равнодушно, и ветер шевелил листву, и где-то там, в доме на краю деревни, Григорий, может быть, тоже не спал, думая о своём. Но не о ней. Не о ней.

Тоня вернулась в дом, легла на кровать, свернулась калачиком и закрыла глаза.

Слёз больше не было, но сердце болело так, будто по нему ходили босиком по битому стеклу.

Она знала, что не сможет его забыть. Знала, что будет мучиться, и что никто — ни мать, ни Даша, ни этот Колька Плетнёв, которого ей сватали, — не сможет залечить эту рану.

И от этого знания было ещё страшнее, потому что впереди была целая жизнь, и в этой жизни не было ничего, кроме пустоты и боли.

А где-то там, в доме на краю деревни, Анна Ивановна сидела у окна и тоже не спала.

Она смотрела на луну, на уснувшую улицу и думала о том, что сказала Зинаиде. «Лаской возьми, нежностью», — посоветовала она. Но она не была уверена, что это поможет.

Её Гришка был упрям, как старый дуб, и корни его уходили глубоко в землю, и чтобы вытащить их, нужна была сила, которой ни у Зинаиды, ни у кого другого, может, не было.

Она перекрестилась, глядя на тёмный образ в углу, и тихо попросила у Бога одного — чтобы сын её нашёл покой.

С кем, не важно. Лишь бы перестал мучиться.

Луна зашла за тучу, и ночь стала совсем тёмной, и только где-то далеко прокричала птица, и крик её был похож на плач.

**

Сентябрь пришёл неожиданно, как всегда бывает в этих местах: ещё вчера было лето, а сегодня утром потянуло холодком, листья на берёзах окрасились в жёлтое, и над рекой поползли густые туманы. Солнце ещё грело по-летнему, но в тени уже чувствовалась осень — та самая, прозрачная, грустная пора, когда всё замирает в ожидании долгой зимы.

Григорий работал в поле, заканчивал последние дни страды.

Трактор его уже износился за лето, то и дело чихал, но тянул, не подводил. Он любил это время — когда работы оставалось немного, когда можно было не спеша доделать своё и с чистой совестью вернуться домой. Любил запах увядающих трав, холодные утренники, первые паутинки, что тянулись по ветру. В такие дни даже на душе становилось спокойнее.

В тот день он вернулся с поля раньше обычного — закончил свой участок и решил сходить в мастерскую, сдать инструмент. Дорога шла через деревню, мимо домов, мимо плетней, мимо лавочек, где бабы уже начинали собираться на вечерние посиделки.

Он шёл не спеша, насвистывая что-то себе под нос, и думал о том, что надо бы завтра съездить в лес за дровами, пока дороги не развезло.

Он не заметил, как из-за поворота вышла Даша.

Она стояла прямо на его пути, поджидала его — это было ясно. Руки её были сложены на груди, лицо — бледное, глаза горели злым, холодным огнём.

Она смотрела на него так, будто видела перед собой не человека, а врага, заклятого, давнего, которому пришла пора предъявить счёт.

Григорий остановился.

Он не видел её так близко с того самого дня на обрыве, когда она уходила по гальке прочь, а он оставался на коленях.

Теперь она стояла перед ним — замужняя, чужая, злая.

Он молча ждал, чувствуя, как внутри поднимается тяжёлая, вязкая волна.

— Здравствуй, Григорий, — сказала Даша, и голос её был ровным, но в нём чувствовалось напряжение, как в натянутой тетиве.

— Здравствуй, — ответил он коротко.

— Поговорить надо, — она не спрашивала, она утверждала.

— Говори, — он остался стоять на месте, не делая шага ни вперёд, ни назад.

Даша оглянулась по сторонам. Улица была пуста — только где-то далеко кудахтали куры да скрипел колодезный журавль.

Она перевела взгляд на Григория, и в глазах её вспыхнуло то, что он раньше никогда не видел: ненависть.

— Оставь в покое мою сестру и мою семью! — выкрикнула она, и голос её сорвался на визг, какой бывает у женщин, когда они теряют контроль. — Ты пользуешься доверчивостью моей сестры, влюбил её в себя!

Я знаю, что ты мстишь мне этим! Подонок!

Григорий смотрел на неё, и на лице его сначала было удивление.

Он даже не сразу нашёлся, что сказать.

Её слова обрушились на него, как мешок с камнями, и он растерялся, не понимая, откуда ветер дует.

— Что ты несёшь? — спросил он глухо, нахмурившись.

— Не притворяйся! — Даша шагнула к нему, и глаза её сузились, в них была такая злоба, что, казалось, она готова была броситься на него с кулаками.

— Все в деревне знают, как ты крутишься возле Тоньки!

Как она по тебе сохнет, как ты её взглядами своими заманиваешь!

Ты думаешь, я не вижу?

Ты думаешь, я слепая?

Григорий стоял, и слова её доходили до него не сразу. «Влюбил? Мщу?» — он даже не знал, что сказать.

Он избегал Тоню, отворачивался, не подходил — и это она называла «пользуется доверчивостью»?

— Даша, — сказал он медленно, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, — ты что, с ума сошла?

Я пальцем Тоню не тронул.

Я даже не говорил с ней ни разу.

— А глазами играть не пробовал? — Даша усмехнулась, и усмешка её была горькой, злой.

— Ты же знаешь, она девчонка молодая, глупая.

Ей только знак подари — она и поверит.

А ты, ты... — она запнулась, подбирая слово, — ты мстишь мне через неё!

Хочешь сделать больно, как тебе когда-то было больно?

Но я-то тебя не боюсь!

А её пожалей! Она ни в чём не виновата!

Григорий слушал, и в груди у него поднималось что-то тяжёлое, горькое.

Сначала это была обида — за то, что его обвиняют в том, чего он не делал.

Потом злость — на Дашу, на её слова, на её злые глаза.

Но потом, когда она говорила о мести, о том, что он «играет» с Тоней, в нём вдруг прояснилось что-то, и он посмотрел на неё по-новому.

Он смотрел на её раскрасневшееся лицо, на трясущиеся губы, на руки, сжатые в кулаки, и вдруг подумал: «А ведь я её когда-то любил. Без памяти любил. Жизнь готов был за неё отдать».

И ему стало смешно. Не весело, а горько, до тошноты.

Как он мог? Как он мог так ошибаться?

Эта женщина, которая сейчас стоит перед ним, с ненавистью во взгляде, с обвинениями на устах, — она ли была той Дашей, ради которой он был готов на всё?

Та Даша была тихой, задумчивой, с мягкой улыбкой и печальными глазами.

А эта... эта чужая, злая, жестокая.

Он смотрел на неё и понимал, что ничего к ней не чувствует.

Ни любви, ни обиды, ни даже жалости. Пустота.

И эта пустота была лучше, чем боль, которую он носил в себе столько месяцев.

— Даша, — сказал он тихо, и голос его был ровным, спокойным, — я не мщу тебе.

И Тоню я не трогаю.

Если она на меня смотрит — я не виноват.

Я от неё сам бегаю, как чёрт от ладана.

И не потому, что боюсь, а потому что... — он запнулся, — не хочу больше иметь дело с вашей семьёй. С тобой.

С вами всеми.

Даша замерла. Её злость, кажется, на секунду дала трещину, но тут же собралась снова.

— Врёшь! — выкрикнула она. — Врёшь, Гришка!

Все знают, как ты на неё смотришь! Я сама видела!

— Что ты видела? — спросил он устало.

— Что я от неё отворачиваюсь?

Что я ухожу, когда она появляется? Это, по-твоему, я её влюбляю?

Даша замолчала.

Она смотрела на него, и в её глазах, кроме злости, появилось что-то ещё — может быть, сомнение, может быть, растерянность.

Но она не хотела отступать.

— А Зинка? — спросила она вдруг, и голос её стал шипящим, змеиным. — С Зинкой ты тоже не крутишь?

Тоже случайно она к тебе в дом ходит?

Григорий нахмурился.

— Какая Зинка? — не понял он.

— Не прикидывайся! — Даша шагнула вперёд.

— Все бабы языки чешут, что ты с ней жениться собрался

. Что мать твоя её приняла, чаем поила, о свадьбе говорили.

Ты думаешь, я не знаю?

Ты думаешь, это не позор для нашей семьи?

Тонька по тебе сохнет, а ты в это время с вдовой крутишь!

Или тебе всё равно, кто под руку попадётся?

Григорий слушал, и до него наконец дошло, о чём она говорит.

Он вспомнил, как мать обмолвилась на днях, что заходила Зинаида, приносила варенье, чай пили.

Он тогда не придал этому значения — мало ли кто к матери заходит.

А теперь, оказывается, уже и свадьбу ему приписали.

— Даша, — сказал он, и в голосе его прозвучала такая усталость, что она невольно замолчала, — я тебе сейчас скажу одно.

И ты меня послушай. С Зинкой у меня ничего нет и не будет.

Не потому, что она плохая, а потому что я не хочу.

Ни с ней, ни с кем другим.

И Тоню твою я оставлю в покое — она сама от меня отвернётся, когда поймёт, что я ей не нужен.

Но ты... — он посмотрел ей прямо в глаза, — ты бы лучше за своей семьёй следила, чем на меня нападать.

У тебя муж есть.

Вот его и люби.

Даша вздрогнула, будто от пощёчины. Лицо её сначала побледнело, потом залилось краской.

— Не тебе меня учить! — выкрикнула она, но в голосе её уже не было прежней уверенности.

— И не учу, — ответил Григорий спокойно. — Просто говорю. А теперь извини, мне идти надо.

Он сделал шаг в сторону, собираясь обойти её, но Даша не двинулась с места.

Она стояла, тяжело дыша, и в глазах её вдруг блеснули слёзы — злые, не пролитые.

— Ты... ты стал другим, — сказала она тихо, и в этом шёпоте было что-то, чего Григорий не ожидал.

— Да, — ответил он просто. — Другим.

И спасибо тебе за это.

Он обошёл её и пошёл дальше, не оглядываясь. Шаги его были твёрдыми, уверенными. Он чувствовал спиной её взгляд, но не обернулся.

Даша осталась стоять посреди улицы, одна, в окружении первых жёлтых листьев, что кружились в воздухе.

Она смотрела ему вслед, и слёзы, наконец, потекли по её щекам.

Она не знала, почему плачет — от злости, от стыда или от чего-то другого, чему не могла найти названия.

А Григорий шёл и думал.

Он думал о том, как странно устроена жизнь.

Ещё год назад он бы отдал всё, чтобы Даша сказала ему хоть слово, хоть взглянула.

А теперь он шёл от неё прочь, и на душе у него было легко.

Не радостно — нет, радости не было, — а легко, как будто сняли с плеч тяжёлый мешок, который он таскал целый год.

«Какой же я был слепец, — думал он. — Как я мог её любить?

Что я в ней видел?»

Он вспомнил Тоню — её тёмные, живые глаза, её звонкий смех, её худенькие плечи.

Он вспомнил, как она смотрела на него на дороге, и сердце его дрогнуло.

Но он тут же одёрнул себя.

«Не смей, — сказал он себе. — Она из той же семьи. И вообще — молодая, глупая. Не твоё».

Он свернул к дому, вошёл во двор, поставил инструмент в сарай. Воронок высунул морду из стойла, тихо заржал, приветствуя хозяина. Григорий подошёл, потрепал его по шее.

— Знаешь, Воронок, — сказал он негромко, — а мне сегодня полегчало.

Сам не знаю почему. Словно камень с души свалился.

Конь фыркнул, мотнул головой, будто соглашаясь.

— Даша меня в чём-то обвиняла, — продолжал Григорий, — говорила, что я Тоньку влюбил нарочно, чтобы ей отомстить. Дура.

Я ведь сам от неё бегаю. А она... — он замолчал, потом добавил тихо: — Она не виновата, что я на неё смотрю.

Я же не хочу.

Сам себе не рад.

Он постоял ещё немного, потом вышел из сарая. На дворе уже темнело, и первые звёзды загорались на небе. Григорий посмотрел в ту сторону, где жили Даша и Тоня, и покачал головой.

«Пусть всё идёт как идёт, — решил он. — А я своё отлюбил. Хватит».

Он вошёл в дом, где мать уже накрывала на стол. Анна Ивановна взглянула на него, и что-то в его лице заставило её улыбнуться.

— Ты какой-то... другой сегодня, — сказала она осторожно.

— Да так, — ответил он, садясь за стол. — Просто понял кое-что.

— Что же?

— Что я свободен, — сказал он, и впервые за долгое время в его голосе не было горечи.

— Совсем свободен.

Анна Ивановна перекрестилась, глядя на сына, и тихо сказала: «Слава Богу».

За окном шумел ветер, срывая с берёз первые жёлтые листья. Они кружились в воздухе, падали на землю, устилая её мягким золотым ковром. И в этом кружении было что-то успокаивающее, очищающее, как будто сама природа смывала с души Григория последнюю тяжесть, освобождая его для чего-то нового, что должно было прийти, но чему он пока не давал имени.

Он поужинал, помог матери убрать со стола и вышел на крыльцо. Ночь стояла прохладная, ясная, и луна светила так ярко, что видно было каждую травинку. Григорий смотрел на звёзды, и мысли его были спокойными, ровными, как эта осенняя ночь.

Он не знал, что ждёт его впереди. Но знал одно: прошлое больше не держит его. И это было важнее всего.

. Продолжение следует.

Глава 4