***
***
Берегиня выбрала Григория с Анной родителями сына Дуськи и Прохора, они не стали дожидаться, пока разойдётся толпа, когда уйдет Берегиня, переглянулись и без единого слова поняли друг друга. Взялись за руки и пошли в дом Дуськи и Прохора, туда, где в покосившейся избе, среди запустения и развала, ждал их тот, кто станет им настоящим сыном.
Мальчишка сидел на крыльце, прижавшись спиной к косяку, и смотрел перед собой пустыми глазами. Ему на вид было лет пять, не больше: худенький, светловолосый, грязный, с лицом, на котором страх смешался с непониманием. Он не плакал, не звал мать, только тихонько вздрагивал всем телом, как зверёк, почуявший беду. Увидев Григория и Анну, он поднял на них глаза и вдруг, будто признав что-то своё, родное, протянул руки.
Анна рухнула на колени, прижала мальчика к груди, зашептала что-то бессвязное, ласковое, и слёзы текли по её щекам, а губы улыбались. Григорий стоял рядом, положив тяжёлую руку на плечо жены, и тоже улыбался, и в глазах его стояла такая благодарность, что слова были не нужны.
Мальчик ушёл с ними спокойно, держа одной за руку Григория, а другой Анну. Он даже не оглянулся на дом, где родился, на улице не поискал глазами ту, что родила его и уже забыла. Слишком чист был малыш, чтобы удержать в памяти эту чёрную, страшную женщину, которая осталась стоять на коленях посреди дороги и всё бормотала, бормотала, бормотала.
А Дуська даже не подняла головы. Сына она больше не узнавала, не ждала, не вспоминала о нём, словно и не рожала. Да и ребёнок ей нужен был для одного – крепче привязать Прохора. Всё, что было в ней живого, светлого, человеческого, умерло в тот вечер на улице, когда чёрное облако окутало её и вошло внутрь. Теперь в ней жила только тьма, злоба, только та старая, въевшаяся в душу ненависть, которую она носила в себе годами и которая наконец-то сожрала её саму.
Не прошло и месяца, Дуська умерла, сгнила заживо, как дерево, подточенное червями изнутри. Тело не выдержало того, что поселилось в душе, и рассыпалось, истаяло, превратилось в прах. Шептались потом жители: злоба её съела. Та самая, что копилась годами, что выжгла всё вокруг, а в конце добралась и до хозяйки. Да и смерть Прохора подкосила ее. Только он один существовал для нее, и не было ни одного человека, ради которого она захотела бы стать лучше, светлее, не было в ее душе даже капельки тепла, любви и света.
Никто не пожалел о Дуське, разве что покачали головами и забыли, как страшный сон, который помнишь только поутру, а к полудню уже не вспомнить, что снилось.
А вскоре случилось другое, светлое, Анна понесла. После шести лет бесплодия, после стольких молитв и слёз, после того, как почти смирилась с тем, что не быть ей матерью, живот её округлился, и она ходила, сияя, и руки её всё чаще лежали на животе, где росла новая жизнь.
В срок она родила девочку: крепкую, голосистую, с русыми волосиками и глазами, в которых уже тогда, в младенчестве, светилось что-то тёплое и разумное. Назвали Настасьей, в честь ее бабки, что помогала людям, да и просто имя хорошее, светлое.
— Это, видимо, подарок от Берегини, — говорили в деревне. — За то, что мальчика приняли как сына, за доброе сердце. За то, что не побрезговали, не испугались, а взяли в дом чужое дитя, и ведь любят его, вон какой малец стал справный.
И правда: будто распрямилась какая-то давняя пружина, будто разжался узел, который слишком долго был затянут. Григорий с Анной растили мальчика, и он рос спокойным, ласковым, тянулся к ним всем сердцем, а когда появилась сестрёнка, стал её главным защитником. По характеру он был серьёзным, заботливым, будто понимал что-то такое, что другим детям в этом возрасте не дано.
Так и прибавилась в деревне ещё одна счастливая семья. И всё реже вспоминали о той страшной истории, о чёрном облаке, о мёртвом Прохоре, о Дуське, что сгнила заживо. Как река замывает старые следы, так и время затянуло эту рану, оставив лишь тихую память, да и та жила больше в шёпоте, чем в голосах.
Маша в те дни ходила сама не своя. После всего, что случилось, она замкнулась, молчала, много сидела в своей комнатке, перебирая травы, или подолгу глядела в окно, за которым начинался лес. Варвара не тревожила её, знала: дочке нужно время, чтобы пережить, перемолоть, уложить всё внутри.
И только через седмицу, когда боль улеглась, а страх ушёл в ту глубину, откуда уже не поднимается, Маша вышла вечером к ужину, села за стол и, помешивая отвар в своей кружке, сказала просто, без надрыва, без лишних слов:
— Ну, всё это закончилось.
Сенька, сидевший напротив, отложил ложку. Глянул на сестру исподлобья, помялся, но всё же спросил:
— Отца не жалко?
В избе стало тихо. Даже Степка, возившийся на лавке с деревянной игрушкой, замер, будто почувствовал, что сейчас скажут что-то важное.
Маша подняла голову. Глаза её, серые с зеленью, смотрели спокойно, но в глубине их тлело что-то такое, от чего Сенька поёжился.
— Отца? — переспросила она. — А за что мне его жалеть?
Помолчала, собираясь с мыслями. Слова не просились наружу, они рождались медленно, как трава пробивается сквозь землю после долгой зимы.
— Он мою мать не пожалел, — сказала она наконец. — Когда отвар ей подливал. Травы те самые, что Дуська варила. Ведь не действуют они на того, кто чист душой, кто искренне любит. Знают травы, к кому пристать, а к кому нет. А на него Дуськины травы подействовали, значит, не любил он мою мать. Не любил по-настоящему, иначе бы отвар не взял, не подлил бы, не дал бы её извести.
Она перевела дыхание.
— Её загубил, и ребёнка их, а потом и меня хотел извести, да мама Варя спасла.
Варвара, сидевшая рядом, положила руку на Машино плечо, молча, крепко. Маша накрыла её ладонь своей, но продолжала смотреть на брата.
— Жалеть мне его не за что, совсем. Может, когда-то давно, он другим был, но того человека я не помню. А помню только пьяного, злого, который бил, морил голодом и хотел убить. Такого жалеть — себя не жалеть.
Сенька опустил глаза, покраснел, будто это ему сказали в упрёк.
— Я просто спросил, — пробормотал он.
— И правильно спросил, — голос Глеба прозвучал из угла, где он сидел, починяя сбрую. Все обернулись к нему.
Он отложил работу, посмотрел на Машу, на Сеньку, на всех.
— Как жил никчемно, так и ушёл Прохор, — сказал он весомо, негромко, но так, что каждое слово легло на стол, как камень на весы. — От жизни ничего не взял, кроме злобы да хмеля. Жену первую загубил, вторую себе под стать нашёл. Дом развалил, себя развалил. А дети? Дети сами по себе вырастут, без него. И Маша наша сильная: всё выдержала, всё пережила, а свет в душе сберегла. Так о чём жалеть?
Маша подняла на Глеба глаза, в них стояли слёзы, но она улыбнулась светло, спокойно, впервые за эти дни.
— Спасибо, папа, — сказала она тихо.
Глеб крякнул, отвернулся, будто зачем-то засобирался сбрую перекладывать, но все видели, как он сглотнул и как рука его дрогнула на минуту.
Варвара обняла Машу, прижала к себе, поцеловала в макушку. Сенька, оправившись от смущения, подсел ближе, положил голову сестре на плечо. Степка, не понимая, что происходит, но чувствуя, что все собрались вместе и на душе у всех тепло, подошел, забрался на колени к Маше и тоже притих.
Так и сидели, прижавшись друг к другу, в тёплом, дрожащем свете лучины, и за окном шумел весенний лес, и в этом шуме было что-то успокаивающее, вечное, что-то, что говорило: всё, что должно было случиться, случилось. Всё, что должно было закончиться, закончилось. А теперь — новая жизнь. И она уже наступила.