РАССКАЗ. ГЛАВА 5.
Телега скрипела и покачивалась, словно убаюкивая, но Любка не могла уснуть. Она сидела на сене, привалившись спиной к борту, и смотрела, как мимо проплывает утренний мир. Солнце поднялось уже высоко, золотило поля, перелески, далекие деревеньки с белыми хатами и колодцами-журавлями. Где-то в небе заливался жаворонок, такой звонкий, такой радостный, будто не было на свете ни горя, ни страха, ни разбитых судеб.
Дядька Митяй молчал, только изредка понукал лошадь да попыхивал самокруткой. Лошадь была старая, худая, с выпирающими ребрами, но шла ровно, не сбавляла шага. Копыта ее мерно цокали по утрамбованной дороге, и в этом цокоте чудилась Любке какая-то успокоительная, монотонная песня.
— Далеко ли путь держишь? — спросил наконец дядька Митяй, не оборачиваясь.
— В город, — тихо ответила Любка. — В районный.
— А там что? Родня?
Любка помолчала. Родни в городе у нее не было. Ни души.
— Нет, — сказала она честно. — Никого.
Дядька Митяй обернулся, глянул на нее внимательно, но ничего не сказал. Только головой покачал и снова уставился на дорогу.
Ехали долго. Солнце поднялось в зенит, припекало немилосердно, хотя августовское солнце уже не такое злое, как в июле. Любка скинула ватник, расстегнула кофту, пила воду из фляги маленькими глотками, чтоб хватило надолго. Дядька Митяй остановил лошадь у ручья, что тек через дорогу, напоил ее, сам напился, Любке кивнул:
— Пей, пока вода есть. Дальше долго колодца не будет.
Любка сползла с телеги, присела на корточки у ручья. Вода была холодная, прозрачная, на дне камешки перекатываются, и в них отражается небо. Она напилась, умыла лицо, и холодная вода немного остудила щеку, где еще желтел синяк.
— Ты, это... — дядька Митяй мялся, поглядывая на нее. — Ты не думай, я не лезу. Но Федька парень хороший. Добрый. Я его знаю, с малолетства. Ежели он за тебя просил, значит, дело серьезное.
Любка молчала, смотрела в воду.
— Ты беглая, что ли? — спросил вдруг дядька Митяй прямо. — От мужа?
Она подняла на него глаза. Взгляд у мужика был не злой, не любопытный даже — понимающий.
— Бьет? — коротко спросил он.
Любка кивнула.
— Ну, дай тебе Бог, — вздохнул дядька Митяй и полез обратно на телегу. — Садись, поехали. К вечеру будем на месте.
Дорога вилась через поля, через перелески, через маленькие деревеньки, где лаяли собаки и бабы у колодцев провожали телегу долгими взглядами. Любка смотрела на эти деревни, на хаты, на огороды, и думала: может, и тут где-то живут такие же бабы, как она, терпят, плачут по ночам, а днем улыбаются людям. Или, может, тут живут счастливые, у которых мужья добрые, дети здоровые, дом — полная чаша.
Небо к вечеру начало хмуриться. Солнце спряталось за тучи, потянуло ветерком, запахло дождем. Дядька Митяй забеспокоился, понукал лошадь, но старая кобыла быстрее идти не могла — и так из последних сил тянула.
— Не успеем до дождя, — проворчал он, поглядывая на небо. — Придется где-то пережидать.
Тучи сгущались быстро, темнели, наливались свинцом. Вдали уже полыхнула молния, глухо пророкотал гром. Ветер стал сильнее, закрутил пыль на дороге, зашелестел листвой придорожных кустов. Птицы притихли, попрятались.
— Вон, гляди, — дядька Митяй указал кнутом в сторону, где виднелась какая-то постройка. — Скирда старая, что ли? Нет, никак сарай. До него надо успеть.
Лошадь, почуяв близкое укрытие, сама прибавила шагу. И когда первые тяжелые капли упали на пыльную дорогу, поднимая маленькие фонтанчики, телега уже въезжала под навес старого, покосившегося сарая, стоявшего на отшибе у самого леса.
Дядька Митяй ловко спрыгнул, завел лошадь поглубже под крышу, снял сбрую, укрыл ее попоной, что лежала в телеге. Любка тоже слезла, огляделась. Сарай был старый, почерневший от времени, пахло прелым сеном, мышами и еще чем-то лесным, грибным. Крыша кое-где прохудилась, и в дыры уже капало, но под навесом было сухо.
Дождь разошелся не на шутку. Лило как из ведра, стена воды стояла перед входом, ничего не было видно. Гром грохотал почти непрерывно, молнии полыхали одна за другой, освещая сарай синим тревожным светом.
— Ну, Господь милостив, — перекрестился дядька Митяй на темный угол. — Переждем. Ты садись, вон там сенца возьми, сухое должно быть.
Любка присела на ворох сена, прижалась спиной к стене. Дядька Митяй устроился напротив, достал кисет, свернул цигарку, закурил. Огонек самокрутки освещал его морщинистое лицо с хитрым прищуром.
— Давно замужем-то? — спросил он, выпуская дым.
— Четыре года, — тихо ответила Любка.
— А детки есть?
— Нету, — она опустила голову. — Не дал Бог.
— Ну, может, и к лучшему, — философски заметил дядька Митяй. — С таким-то мужем. Ребятенка жалко было бы.
Любка промолчала. Она и сама так думала, но вслух говорить боялась — грех ведь. Детей Бог не дал, значит, так надо.
Дождь шумел по крыше, ветер задувал в щели, и сарай вздыхал, поскрипывал старыми досками. Где-то в углу возилась мышь, шуршала сеном. Любка смотрела на стену дождя за порогом и думала о матери. Как она там? Узнает ли, что дочь ушла? Или Степан скажет, что сбежала, и мать будет плакать, думать, что не простилась, не обняла на прощание.
— Ты не убивайся, — сказал вдруг дядька Митяй, будто прочитал ее мысли. — Матери передадут, не бойся. У нас деревня маленькая, всё знают. А Федька, он парень толковый, передаст, как надо.
Любка подняла на него глаза, хотела спросить, откуда он знает про мать, про Федьку, но промолчала. Дядька Митяй докурил, притушил окурок о подошву, спрятал в карман.
— Ты спи, — сказал он. — До утра далеко. Я постерегу, чтоб кто не забрел.
— А кто забредет? — испугалась Любка.
— Да мало ли, — усмехнулся дядька Митяй. — Лес рядом. Всякое бывает. Но ты спи, не бойся. Я пригляжу.
Любка легла на сено, укрылась ватником Федькиным. Пахло от него машинным маслом, табаком и тем особенным мужским запахом, от которого у нее всегда щемило сердце. Она закрыла глаза, и под шум дождя, под ровное дыхание лошади, под мерное посапывание дядьки Митяя провалилась в сон — тяжелый, без сновидений, как в черную яму.
Проснулась от тишины. Дождь кончился, только с крыши еще капало: кап... кап... кап... Сквозь щели в стенах пробивался серый утренний свет. Дядька Митяй уже хлопотал у лошади, запрягал, вполголоса поругивался.
— Проснулась? — обернулся он. — Ну, вставай, поехали. До города верст пять осталось.
Любка вскочила, отряхнула сено с одежды, свернула ватник. Вышла из сарая — и ахнула.
Мир после дождя был неузнаваем. Все вокруг сверкало, переливалось, дышало свежестью. Каждая травинка, каждый листок были усыпаны каплями, и в них, как в маленьких зеркальцах, отражалось чистое, умытое небо. Солнце только вставало, длинные тени тянулись от деревьев, от сарая, от телеги. Где-то в лесу заливались птицы на все голоса, и воздух был такой прозрачный, что, казалось, видно каждый листок на том берегу речушки, что текла неподалеку.
Любка стояла, смотрела на эту красоту, и на душе у нее становилось легче. Не то чтобы радостно — слишком много боли осталось позади, — но легче. Как будто дождь смыл часть этой боли, унес с собой в землю.
— Садись, — позвал дядька Митяй. — Ехать надо.
Она забралась в телегу, и они поехали дальше. Дорога пошла под уклон, замелькали дома — сначала редкие, потом все чаще. Потянуло городским: гарью, бензином, еще чем-то незнакомым. Любка вглядывалась вперед, и сердце колотилось все сильнее.
Город открылся неожиданно. Дорога вынырнула из леса, и внизу, в долине, раскинулось большое селение — не чета их райцентру, а настоящий город. Трубы заводские дымят, дома каменные, многоэтажные, крыши блестят на солнце. Любка таких городов и не видела никогда — только на картинках в книгах, что в школе показывали.
— Вот он, — сказал дядька Митяй. — Город К. Областной, между прочим. Тут тебе и заводы, и фабрики, и общежития. Не пропадешь, если голова на плечах есть.
Он свернул на обочину, остановил лошадь.
— Дальше я не поеду, — сказал. — Мне на базар надо, в другую сторону. Ты иди прямо по этой улице, дойдешь до площади, там спросишь, где биржа труда. Или где заводы. Люди добрые подскажут.
Любка слезла с телеги, стояла растерянная, держа в руках узелок и ватник.
— Дядька Митяй, спасибо вам... — начала она.
— Ладно, ладно, — отмахнулся он. — Ты Федьку благодари. Это он договорился, он и заплатил. Ты, это... — он замялся, потом полез за пазуху, достал смятую бумажку. — На, возьми. Тут адрес. Сестра моя тут живет, Марья. Если совсем туго будет — сходи, скажешь, от Митяя. Не прогонит.
Любка взяла бумажку, прижала к груди. Слезы навернулись на глаза.
— Ну, бывай, — сказал дядька Митяй, тряхнул вожжами, и телега покатила дальше, оставляя Любку одну на обочине большой дороги.
Она стояла и смотрела вслед, пока телега не скрылась за поворотом. Потом перевела дух, поправила узелок, накинула ватник на плечи и пошла в город — туда, где высились каменные дома, где гудели заводские гудки, где начиналась новая, неведомая жизнь.
Солнце поднялось высоко, пригревало спину. Где-то в городе заиграла музыка — то ли радио, то ли репродуктор на столбе. Любка шла по широкой улице, мимо незнакомых домов, мимо прохожих, которые спешили по своим делам, и никто не обращал на нее внимания. Здесь она была просто еще одна баба с узелком, еще одна деревенская, приехавшая искать счастья.
А в груди у нее, рядом со страхом и тоской, жила надежда. И с каждым шагом она становилась все сильнее.
****
Любка стояла на обочине, сжимая в руке смятую бумажку с адресом, и смотрела, как удаляется телега дядьки Митяя. Вот она скрылась за поворотом, только пыль еще висела в воздухе, медленно оседая на придорожные лопухи. Любка перевела дух и шагнула вперед — туда, где начинался город.
Солнце поднялось уже высоко, но августовское солнце не пекло, а ласково пригревало, и в его лучах город открывался перед ней весь, как на ладони. Дорога плавно спускалась под уклон, и по обе стороны ее тянулись сначала огороды с уже пожелтевшей ботвой картошки, потом пошли деревянные домики с резными наличниками, похожие на деревенские, но стояли они теснее, жались друг к другу, а за ними уже виднелись каменные громады — двухэтажные, трехэтажные, а где-то вдали и вовсе высоченные, каких Любка отродясь не видывала.
Она шла и оглядывалась по сторонам, как завороженная. Все здесь было не так, как в их деревне. Улицы широкие, ровные, посыпанные мелким гравием, а кое-где и вовсе асфальтом покрытые — Любка таких дорог и не видела никогда, только слышала, что в городах так бывает. Вдоль улиц тянулись столбы с проводами, и провода эти гудели тонко, тревожно, будто пели какую-то свою, городскую песню.
Народу на улице было много — с утра пораньше все спешили по делам. Женщины в платьях городских, в туфлях на каблуках, мужчины в пиджаках, с портфелями. Любка чувствовала себя среди них чужой, дикой, как лесная птица, залетевшая в клетку. Платок ее выцветший, юбка длинная, кофта штопаная, ботинки стоптанные, пыльные, и узелок в руках — все выдавало в ней деревенскую, приезжую.
Прохожие оглядывались на нее, но никто не останавливался, не спрашивал, не предлагал помощь. Каждый спешил по своим делам, и Любка чувствовала себя невидимкой — странное, непривычное чувство. В деревне от людей не спрячешься, каждый знает, кто ты, откуда, куда идешь. А здесь — никто.
Она дошла до площади, как велел дядька Митяй. Площадь была огромная, вымощенная камнем, посередине — сквер с деревьями, скамейками, цветочными клумбами. Георгины там цвели — красные, желтые, бордовые, пышные, как маленькие солнышки. А в центре сквера — фонтан. Настоящий фонтан, который Любка видела только в кино. Вода там била вверх тонкими струями, рассыпалась брызгами, и в этих брызгах играло солнце, переливалось всеми цветами радуги.
Любка остановилась у фонтана, завороженная. Вода падала в чашу с тихим, успокаивающим плеском, и на душе у нее вдруг стало немного легче. Она присела на край чаши, опустила руку в воду — холодная, чистая. Набрала в ладони, умыла лицо, смывая дорожную пыль и остатки ночных слез.
Вокруг фонтана ходили люди, сидели на скамейках старушки с газетами, бегали дети с мячом. Обычная городская жизнь, простая и понятная, и Любка вдруг подумала: а ведь и тут люди живут. Не все, может, счастливо, но живут. И она сможет. Должна смочь.
Она достала из кармана бумажку с адресом, развернула, вчиталась: "Улица Заводская, дом 15, квартира 3, Марья". Где эта Заводская — неизвестно. Любка огляделась, высмотрела старушку на ближайшей скамейке, подошла, несмело спросила:
— Простите, бабушка, а не подскажете, как пройти на Заводскую?
Старушка подняла на нее глаза — глаза были добрые, выцветшие, в сеточке морщин.
— Заводская-то? Это в ту сторону, милая, — она махнула рукой куда-то влево. — Выйдешь с площади, пойдешь прямо, потом через парк, потом мимо рынка, а там уж спросишь. Далеко, часа два пешком.
— Два часа? — растерялась Любка.
— А ты что, пешком собралась? — удивилась старушка. — Ты бы на трамвае доехала. Вон остановка, видишь? Трамвай номер три, он как раз до Заводской идет.
Любка посмотрела в ту сторону, куда указывала старушка. У столба с табличкой стояло несколько человек, а по рельсам, сверкая на солнце, приближался вагон — зеленый, с круглыми фарами, громыхающий и звенящий.
— Спасибо, бабушка, — поклонилась Любка и пошла к остановке, сжимая в руке узелок.
Трамвай подошел, лязгнул дверями. Любка вошла внутрь, оробела. В вагоне было тесно, пахло железом и людьми. Она протиснулась к окну, прижалась спиной к холодному стеклу, смотрела, как проплывают мимо дома, улицы, деревья. Трамвай грохотал, звенел, мотался из стороны в сторону, и Любка держалась за поручень мертвой хваткой, боясь упасть.
Кондукторша — полная женщина в синем халате — подошла, строго спросила:
— Гражданочка, билет!
— А где... где билет брать? — растерялась Любка.
— У меня, где ж еще, — усмехнулась кондукторша. — Рублик.
Любка достала из-за пазухи заветную тряпицу, развязала дрожащими пальцами, отсчитала рубль. Кондукторша оторвала билетик, протянула, глянула на Любку внимательнее, на синяк под глазом, на узелок, вздохнула и отошла, ничего не сказав.
А Любка смотрела в окно и не узнавала мир. Вот проплыл парк — огромный, с высокими деревьями, каких в их лесу не водилось. Липы там росли, клены, дубы могучие, а между ними дорожки, скамейки, цветники. Люди гуляли с детьми, с собаками, старики на лавочках сидели, газеты читали. Жизнь текла спокойная, размеренная, совсем не похожая на ту, что осталась за спиной.
Вот рынок проплыл — шумный, многолюдный, с рядами лотков, с тележками, с криками торговок. Пахло оттуда яблоками, арбузами, жареными пирожками, и у Любки засосало под ложечкой — она со вчерашнего вечера не ела ничего, кроме краюхи хлеба да яйца вареного.
А вот и Заводская улица. Трамвай остановился, Любка вышла, огляделась. Улица была длинная, прямая, по обе стороны — дома, дома, дома. Одни старые, деревянные, с палисадниками, другие — каменные, двухэтажные, с балконами. Вдалеке виднелись заводские трубы, из них валил дым, и ветер тянул оттуда гарью и угольной пылью.
Любка пошла вдоль улицы, высматривая номер пятнадцать. Вот дом семь, вот девять, вот тринадцать... А вот и пятнадцать — старый двухэтажный дом из красного кирпича, с облупившейся штукатуркой, с высоким крыльцом и резными ставнями. На двери табличка: "ул. Заводская, 15".
Она вошла в подъезд — темный, пахнущий кошками и вареной капустой. Поднялась на второй этаж, отыскала третью дверь. Постояла, собираясь с духом, перекрестилась украдкой и постучала.
Долго никто не открывал. Любка уже хотела постучать еще раз, как вдруг за дверью зашаркали шаги, лязгнул засов, и дверь приоткрылась — на цепочке.
— Кого там? — раздался хрипловатый женский голос.
— Марья? — несмело спросила Любка. — Вас дядька Митяй велел найти. Я от него, с подводой ехала...
Дверь захлопнулась, лязгнула снятая цепочка, и распахнулась широко. На пороге стояла женщина лет сорока пяти, полная, с добрым лицом и руками в муке — видно, стряпала что-то.
— Митяй? — переспросила она, вглядываясь в Любку. — Брат? Живой он там?
— Живой, живой, — закивала Любка. — Он меня до города довез, на базар поехал, а велел к вам, если что...
— Ну заходи, заходи, чего на пороге стоять, — Марья отступила, пропуская Любку в коридор. — Раз Митяй прислал, значит, нужный человек. Ты проходи на кухню, я как раз пироги ставлю.
Квартира у Марьи была маленькая, тесная, но чистая. Кухня — несколько шагов в длину, с окном во двор, с старой плитой, с большим столом, на котором и правда раскатывалось тесто. Пахло мукой, дрожжами и еще чем-то домашним, уютным.
— Садись, — Марья указала на табурет. — Рассказывай, кто такая, откуда, зачем к Митяю попала?
Любка села, положила узелок на колени, и вдруг поняла, что не может говорить. Слезы подступили к горлу, сжали его, не пускали слова. Она только смотрела на Марью, на ее доброе, испачканное мукой лицо, и тряслась мелкой дрожью.
— Ох, матушки, — всплеснула руками Марья. — Да ты чего? Погоди, не плачь. Щас чайку налью, пирожок горяченький дам, остынешь, тогда и расскажешь.
Она засуетилась у плиты, поставила чайник, достала из духовки противень с румяными пирожками. Любка смотрела на них, и слюна наполняла рот, а слезы все текли и текли по щекам.
— На, ешь, — Марья поставила перед ней тарелку с двумя пирожками, кружку крепкого сладкого чая. — Ешь, не стесняйся. Успеем наговориться.
Любка откусила пирожок — с капустой, горячий, мягкий — и чуть не застонала от удовольствия. Она и забыла, когда последний раз ела такое. Дома у Степана готовка была простой, без выдумки, лишь бы брюхо набить. А тут — пирожки, как у матери в детстве.
Марья села напротив, подперла щеку рукой, смотрела на Любку, не торопила. За окном кухни было видно небо — чистое, после вчерашнего дождя, с редкими облачками, плывущими куда-то на запад. Солнце заглядывало в окно, золотило занавески, играло на стене зайчиками.
Любка доела, выпила чай, перевела дух. И рассказала все. Как жила в деревне, как выдали за Степана, как бил он ее годами, как терпела, как полюбила Федьку — грешным делом, как бежала ночью, как Федька догнал, как дядька Митяй подвез. Все рассказала, ничего не утаила.
Марья слушала молча, только вздыхала да головой качала. Когда Любка закончила, она встала, подошла к окну, постояла, глядя во двор. Потом обернулась:
— Значит, так, Люба. Оставайся пока у меня. Квартира маленькая, но места всем хватит — я одна живу, муж помер давно, дети выросли, разъехались. А там видно будет. Работу найдем, общежитие дадут — пойдешь. А нет — живи, сколько надо.
Любка смотрела на нее и не верила своим ушам.
— Марья... да как же... я ж чужая вам...
— Какая чужая? — усмехнулась Марья. — Митяй прислал — значит, не чужая. Да и вижу я — не врут твои глаза. Натерпелась ты, девка. Отдохни хоть денек, а там и за работу возьмемся.
Любка хотела поблагодарить, но слова застряли в горле. Она только кивнула и снова заплакала — но теперь уже не от горя, а от облегчения, от неожиданной доброты, от того, что есть еще на свете хорошие люди.
А за окном уже вечерело. Солнце клонилось к закату, и небо на западе разгоралось багрянцем, переходящим в нежно-розовый, в лиловый, в глубокий синий. Где-то в городе загудел заводской гудок, ему откликнулся другой, третий — рабочий день кончался, люди спешили домой. И в этом гудении, в этом вечернем шуме города Любка вдруг услышала что-то новое — не пугающее, а успокаивающее. Город принимал ее, давал приют, открывал двери.
— Ну, пойдем, — сказала Марья. — Покажу тебе твою комнату. Не комната — каморка, но для одной в самый раз.
Она повела Любку по коридору, открыла дверь в маленькую комнатку с одним окном, с узкой кроватью, с тумбочкой и старым платяным шкафом.
— Вот тут живи. Располагайся. Ванная там, туалет рядом. Я на кухне, если что. Отдыхай, завтра поговорим.
Марья вышла, прикрыла дверь. Любка осталась одна. Она подошла к окну, распахнула его. В комнату ворвался вечерний воздух — теплый, пахнущий городом, пылью, бензином, но и цветами тоже — где-то рядом, видно, рос палисадник.
За окном был двор — маленький, заросший акациями и сиренью. На скамейке сидели старухи, разговаривали, семечки лузгали. Дети бегали, играли в догонялки. Жизнь текла своим чередом, простая и понятная.
Любка смотрела на этот двор, на эти тополя, на вечернее небо, и вдруг подумала о Федьке. Где он сейчас? Может, в поле, на тракторе, пашет ночную смену. Может, дома, с матерью, ужинает. Может, у реки сидит, под ивой, смотрит на воду, думает о ней. Или не думает — зачем ему думать? Проводил и забыл.
Она достала из узелка его ватник, прижала к лицу. Запах уже выветривался, но все еще чуть уловимо пахло машинным маслом и табаком. Любка свернула ватник, положила в изголовье кровати — подушкой.
Потом разобрала узелок, переложила нехитрые пожитки в тумбочку. Деньги пересчитала — осталось немного, но на первое время хватит. Спасибо матери, спасибо Федьке, спасибо дядьке Митяю, спасибо Марье. Господи, сколько же добрых людей вокруг, оказывается. А она и не знала, сидя в своем аду.
За окном стемнело. Зажглись фонари, зажглись окна в соседних домах. Где-то заиграла музыка — радио, наверное, или патефон. Любка легла на кровать, поверх одеяла, укрылась ватником. Спать не хотелось — мысли кружились, как ночные мотыльки вокруг лампы.
Она думала о матери. Надо будет завтра письмо написать. Через оказию передать, чтоб Степан не перехватил. Напишет, что жива, здорова, что устроилась, что не надо волноваться. А обратного адреса не даст — нельзя. Степан узнает — приедет, найдет, убьет.
Думала о Федьке. Парень молодой, красивый, вся жизнь впереди. Найдет себе девку хорошую, женится, дети пойдут. А она... А что она? Старая, битая, никому не нужная. И хорошо, что не нужна. Так спокойнее.
Думала о городе. Как она тут будет одна, безродная, без денег, без знакомых. Страшно. Но и домой страшно. Там — смерть. А тут — жизнь. Неизвестная, трудная, но жизнь.
За окном заухала сова — или не сова, а может какая-то городская птица. Где-то далеко прогудел поезд. Луна поднялась над крышами, залила комнату серебряным светом. Любка смотрела на луну и вспоминала иву у реки, и как она стояла под ней, прощалась.
— Ивушка, ивушка, — прошептала она в темноту. — Помоги мне. Не дай пропасть.
И заснула — крепко, без снов, впервые за много лет спокойным сном. Потому что знала: завтра будет новый день, и она встретит его на городской земле, под чужим небом, но со своей надеждой в груди.
****
Проснулась Любка от незнакомых звуков.
Где-то за стеной гудел мотор — то ли холодильник, то ли еще что-то городское, непонятное. За окном перекликались не петухи, а трамваи — звенели, громыхали, проезжая мимо по рельсам. Солнце уже заглядывало в комнату, золотило выцветшие обои с цветочками, играло на стеклянной банке с сухоцветом, что стояла на подоконнике.
Любка села на кровати, прислушалась. В квартире было тихо, только на кухне позвякивала посуда — Марья, видно, уже хлопотала. Запах свежего хлеба и жареной картошки проникал под дверь, и желудок Любки отозвался голодным урчанием.
Она встала, подошла к окну, распахнула его шире. В комнату ворвался утренний воздух — прохладный, но уже обещающий теплый день. Пахло городом — бензином, пылью, но и цветами тоже: под окном цвели поздние флоксы, розовые и лиловые, и их сладкий запах перебивал городскую гарь.
Двор просыпался. Старухи еще не вышли на скамейки, зато детвора уже носилась с мячом, и их крики звенели в утренней тишине. Где-то на веревках сушилось белье — простыни, наволочки, полотенца, — и ветер играл ими, раздувал парусами. А над всем этим — высокое, чистое небо, по которому плыли редкие облака, легкие, как пух.
— Проснулась? — раздалось за спиной.
Любка обернулась. В дверях стояла Марья, в переднике, с ложкой в руке.
— Проснулась, — кивнула Любка. — Доброе утро.
— Доброе, — улыбнулась Марья. — Иди завтракать. Картошка поспела, пироги вчерашние остались. А там и подумаем, что дальше делать.
На кухне было тепло и уютно. На столе дымилась тарелка с жареной картошкой, стояла крынка с молоком, лежали вчерашние пирожки. Марья налила Любке чаю, присела напротив.
— Ну, рассказывай, — сказала она. — Какие планы? Куда думаешь подаваться?
Любка пожала плечами.
— Не знаю я, Марья. Работу какую найти. Жилье. А там видно будет.
— Работу — это хорошо, — кивнула Марья. — Без работы в городе пропадешь. Я тут поспрашивала вчера, пока ты спала. На текстильной фабрике требуются. И на хлебозаводе. И на заводе этом, железобетонных изделий. Платят везде по-разному. А с жильем — если на фабрику пойдешь, могут общежитие дать. Правда, не сразу, может, через месяц-другой.
— А где эта фабрика? — спросила Любка.
— Далеко, на том конце города. Но туда трамвай ходит, напрямую. Я схожу с тобой сегодня, покажу, где что. Только умоешься сначала, приведешь себя в порядок.
Любка глянула на свои руки, на одежду. Дорожная пыль, вчерашний пот, волосы спутаны. Стыдно в таком виде на люди показываться.
— Марья, а у вас... можно воды согреть? Помыться бы...
— Можно, можно, — закивала Марья. — Сейчас приготовлю.
У меня колонка газовая, быстро нагреется. А белье я тебе дам пока, мое поносишь. А свое постираем.
Через час Любка стояла под теплой водой и чувствовала, как смывается с нее не только дорожная грязь, но и часть той тяжести, что носила в себе годами. Вода текла по лицу, по плечам, по спине, и казалось, что вместе с ней уходит боль, уходит страх, уходит память о побоях.
Она долго стояла, не желая выходить. Потом вытерлась, оделась в чистое Марьино платье — ситцевое, в мелкий цветочек, легкое. Влезла в Марьины тапки. Посмотрела на себя в зеркало — и не узнала. Из стекла на нее глядела почти другая женщина: чистая, умытая, с забранными в пучок волосами. Только синяк под глазом напоминал о том, что случилось. Но синяк уже почти прошел, только желтизна осталась.
— Ну, красавица, — усмехнулась Марья, заглядывая в дверь. — Прямо не узнать. Собирайся, пойдем.
Они вышли из дома, и Любка снова оказалась в городе. Утро было солнечное, теплое, и люди на улицах улыбались друг другу, спешили по делам. Любка шла рядом с Марьей, озиралась по сторонам, запоминала дорогу.
— Вот это аптека, — показывала Марья. — Это магазин продуктовый. А это универмаг, тут одежду продают. А это парк, видишь?
Парк раскинулся по обе стороны широкой аллеи. Старые липы стояли вдоль дорожек, смыкая кроны над головой, и в их тени было прохладно даже в самый жаркий день. Под ногами шуршали первые опавшие листья — желтые, красные, золотые. Где-то играл духовой оркестр, и звуки музыки плыли над парком, смешивались с птичьими голосами.
— Красиво у вас, — тихо сказала Любка.
— Это не у нас, это у вас теперь, — поправила Марья. — Ты здесь жить будешь. Твой город теперь.
Любка промолчала, но на душе стало тепло. Её город.
Фабрика встретила их гулом станков, запахом масла и хлопка, суетой работниц в синих халатах. В проходной Марья поговорила с вахтершей, та позвонила куда-то, и скоро к ним вышла молодая женщина в очках, с папкой под мышкой.
— Вы к нам? — спросила она, разглядывая Любку.
— К вам, — ответила за Любку Марья. — На работу хочет устроиться. Из деревни приехала, жилья пока нет.
— Из деревни? — женщина глянула на Любку внимательнее. — Документы есть?
Любка достала паспорт — старый, потрепанный, с выцветшей фотографией. Женщина пролистала, кивнула.
— Паспорт в порядке. Прописка где?
— Прописки пока нет, — вмешалась Марья. — У меня пока живет, на Заводской.
— На Заводской? Это близко, — женщина улыбнулась. — Ну что ж, пойдемте, поговорим с начальником цеха.
Любка оробела, но Марья подтолкнула ее в спину:
— Иди, иди. Чего бояться-то? Я тут подожду.
И Любка пошла. По длинному коридору, мимо гудящих цехов, мимо стеклянных дверей с табличками. В кабинете начальника цеха — пожилого мужчины с усталыми глазами — она сидела на стуле, сжимая в руках узелок, и отвечала на вопросы. Где работала? В колхозе, с детства. Замужем? Замужем, но муж... она запнулась, но начальник понимающе кивнул и не стал спрашивать дальше.
— Возьмем, — сказал он коротко. — Рабочие руки нужны. В общежитие через месяц обещаю. А пока где жить будете?
— У Марьи, — тихо сказала Любка. — На Заводской.
— Ну, с богом, — начальник протянул ей бумагу. — Завтра к восьми на проходную, с этой бумагой. В цех ткацкий, к мастерам. Научат.
Любка вышла из кабинета на ватных ногах. Марья ждала в коридоре, увидела ее, просияла:
— Ну что? Взяли?
— Взяли, — выдохнула Любка и вдруг заплакала. Но не от горя — от облегчения.
Домой возвращались через тот же парк. Солнце стояло высоко, золотило верхушки лип, дробилось на воде в фонтане. Дети кормили уток в пруду, старики играли в домино, девушки с колясками сидели на скамейках. Обычная городская жизнь, но для Любки она была новой, удивительной, полной надежд.
— Марья, — сказала Любка, когда они присели отдохнуть на скамейку у пруда. — Спасибо вам. Если б не вы...
— Брось, — отмахнулась Марья. — Не за что. Ты девка работящая, не пропадешь. А доброе слово — оно кошке приятно, как говорится.
Любка смотрела на воду, на отражение облаков, на уток, что деловито плавали кругами. И вдруг подумала: а ведь и здесь, в городе, есть своя природа. Не такая, как в деревне, не с ивами над рекой, но тоже живая. Вон голуби воркуют, вон воробьи купаются в луже, вон ласточки носятся над прудом. И небо здесь такое же — высокое, синее, с облаками.
— Марья, а вы не знаете, — спросила она несмело, — где тут почта? Мне бы письмо домой написать. Матери.
— Знаю, — кивнула Марья. — Завтра после работы сходишь. А сегодня отдыхай. Завтра первый день на фабрике — сил надо много.
Они посидели еще немного, потом пошли домой. Вечер опускался на город мягкий, теплый, с розовым закатом и первыми звездами. Где-то заиграла музыка — в парке, видно, начинались танцы. Любка слушала эти далекие звуки и чувствовала, как внутри нее что-то меняется. Не то чтобы становится легко — слишком много боли осталось позади, — но появляется надежда.
Ночью она долго не могла уснуть. Лежала в своей маленькой комнатке, смотрела в окно на звезды и думала о матери, о Федьке, о деревне. Как они там? Что делают? Мать, наверное, плачет, не знает, где дочь. Федька... а что Федька? Может, и не думает вовсе.
Она достала из-под подушки его ватник, прижала к лицу. Запах почти выветрился, но все еще чуть уловимо напоминал о нем. О его синих глазах, о кудрявом чубе, о том, как он обнял ее на прощание.
— Спасибо тебе, Федь, — прошептала она в темноту. — Век не забуду.
А за окном город не спал. Где-то гудели машины, звенели трамваи, играла музыка. Луна поднялась высоко, залила комнату серебряным светом. И Любка, наконец, уснула — спокойно, без снов, впервые за долгие годы чувствуя, что завтрашний день не несет в себе страха.
. Продолжение следует.
Глава 6