РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Август перевалил за середину, и в природе чувствовалась та особая, щемящая нота, которая бывает только на исходе лета.
Дни еще стояли жаркие, но солнце уже не пекло, а ласково грело, и в самом его свете появилась какая-то золотистая, меланхоличная грусть. По утрам над рекой поднимались такие густые туманы, что деревня утопала в них, как в молоке, и только петушиные крики да стук ведер у колодцев обозначали, что жизнь не замерла, а продолжается.
В то утро Любка проснулась чуть свет.
Сердце колотилось ровно и тревожно, как перед дальней дорогой.
Она лежала на своей лавке, прислушивалась к храпу Степана — он вчера наконец угомонился, разогнал гостей и свалился поперек кровати, не раздеваясь.
В избе воняло перегаром, махоркой и кислыми щами, забытыми на столе.
Любка осторожно поднялась, накинула кофту, вышла на крыльцо. Утро встретило ее такой свежестью, что захватило дух.
Туман стелился по земле, цеплялся за кусты, за плетни, прятал дальние дома.
В палисаднике на мокрых листьях яблони дрожали крупные капли росы, и в них, как в маленьких зеркальцах, отражалось розовеющее небо.
Где-то далеко, за туманом, за рекой, вставало солнце.
Любка глубоко вздохнула, прижала руки к груди. Сегодня. Сегодня или никогда.
Она вернулась в избу, наскоро умылась, оделась по-рабочему, чтоб не вызвать подозрений.
Потом подошла к красному углу, встала на колени перед иконами. Темные лики глядели строго, но Любка не боялась их.
Она шептала слова, которые помнила с детства, просила прощения, просила помощи, просила сил.
— Господи, прости меня, грешную, — шептала она, крестясь. — Благослови на дорогу.
Матерь Божья, заступница, сохрани и помилуй.
Из-за иконы она достала тряпицу с деньгами, развернула, пересчитала. Мать отдала всё, что копила годами. Хватит ли?
Любка не знала, но другого не было. Спрятала деньги за пазуху, в потайной кармашек, который сама пришила к нижней юбке.
Степан заворочался на кровати, закряхтел.
Любка замерла, прижалась к стене. Но он только перевернулся на другой бок и снова захрапел.
Надо было идти на работу.
Сегодня в колхозе сенокос — последние дни, пока погода стоит, надо убрать сено с заливных лугов. Работа тяжёлая, но Любка любила её — на лугу просторно, небо высокое, ветер вольный. Там, среди трав, легче дышалось.
Она вышла из дому, когда туман начал рассеиваться, открывая мокрые, сверкающие крыши, зеленые сады, синюю ленту реки вдали.
Дорога на луг шла мимо фермы, мимо правления, а потом вниз, к реке, и дальше — по шатким мосткам через старицу.
На мостках Любка остановилась. Вода в старице стояла черная, неподвижная, затянутая ряской, только у самого берега качались белые кувшинки. Стрекозы сновали над водой, синие, зеленые, с прозрачными крыльями, и в их стремительном полете была такая беззаботность, такая лёгкость, что Любка засмотрелась.
— Любка, ты чего застыла? Иди быстрее, бригадир ругается! — окликнули её сзади.
Она обернулась — догоняли бабы из их бригады, тетка Марфа, Нюра-почтальонша, молоденькая Клавка. Любка кивнула, пошла с ними, стараясь держаться как обычно, чтоб никто не заметил тревоги.
На лугу работа кипела.
Мужики ворошили сено граблями, сгребали в валки, бабы копнили. Солнце уже поднялось высоко, припекало спины, пахло скошенной травой так сладко, что кружилась голова.
Любка работала рядом с другими, сгребал сухое, пахучее сено в копны, и думала, думала, думала.
Как уйти? Когда? Степан сегодня, наверное, проспится до вечера, а вечером опять потянет к Ваньке или к Микулихе.
Можно попробовать ночью, пока он пьяный.
Но страшно — вдруг проснется, вдруг догонит.
А если уйти завтра утром, когда он на работе? Но завтра воскресенье, он дома. А если сегодня, прямо сейчас?
Бросить все и уйти?
Нет, нельзя сейчас.
С работы не отпустят, хватятся, поднимут шум. Степан узнает, перекроет дорогу. Надо тихо, незаметно, чтоб никто не знал. Ночью.
Она работала, и руки делали своё дело, а в голове прокручивался план. Собрать самое нужное в узелок, взять деньги, выйти, когда Степан заснет. Идти к матери?
Нет, к матери нельзя — Степан первым де туда кинется.
Надо сразу на станцию, до райцентра, а там — на поезд. Куда глаза глядят.
Лишь бы подальше.
К обеду на луг приехала полевая кухня — привезли горячий суп и хлеб. Бабы расселись прямо на скошенной траве, обедали, переговаривались.
Любка села в стороне, на самом краю, откуда видна была река.
Ела мало — кусок в горло не лез.
— Ты чего, Любка, не ешь? — спросила Нюра, подсаживаясь рядом. — Заболела, что ли?
— Да так, не хочется, — ответила Любка, отворачиваясь, чтоб Нюра не увидела её лица.
Нюра помолчала, потом вздохнула.
— Слышала я, у вас опять гулянка была. Степан твой... того? — она покрутила пальцем у виска.
— Было, — коротко сказала Любка.
— Терпишь ты, Любка, зря, — Нюра понизила голос.
— Ушла бы ты от него. Пока совсем не убил.
Вон, моя сестра в городе, на фабрике работает, говорит, девок наших много, общежитие дают.
И ничего, живут.
Любка глянула на неё остро.
— А как уйти? Он же не отпустит. Найдет, вернет.
— А ты так, чтоб не нашел, — Нюра оглянулась, убедилась, что никто не слышит.
— Тайком. Ночью.
И документы с собой. А там — ищи-свищи.
Любка молчала, смотрела на реку. Солнце играло на воде, переливалось бликами, слепило глаза.
Вдруг далеко, на том берегу, показалась фигура. Кто-то шел вдоль реки, с удочкой, в кепке.
Любка всмотрелась — Федька.
Сердце её ёкнуло, забилось часто-часто.
Она смотрела, как он идет, легкий, молодой, как размахивает удочкой, как останавливается, выбирает место.
Вот он присел на траву, закинул удочку, замер.
— Чего уставилась? — хмыкнула Нюра, проследив за её взглядом. — А-а, Федька... Парень что надо. Только молодой еще, глупый.
Да и не про тебя он, Любка.
Ты баба замужняя, тебе на него глядеть — только сердце травить.
— Знаю, — тихо сказала Любка. — Я и не гляжу.
Она отвернулась, поднялась, пошла обратно к копнам.
До вечера оставалось ещё много работы, и Любка рада была этой работе — она не давала думать, не давала смотреть в ту сторону, где на том берегу сидел Федька и ждал, когда клюнет рыба.
Вечер наступил незаметно.
Солнце покатилось к закату, и луг залило таким густым золотом, что трава казалась не зеленой, а янтарной.
Тени от копен вытянулись, стали длинными-длинными, потянулись к реке.
Запах сена стал гуще, слаще, дурманящий. Где-то в небе, высоко-высоко, тянулся косяк птиц — ранние, видно, уже потянулись на юг.
Любка шла домой усталая, пропахшая потом и травой.
В руках несла узелок с недоеденным хлебом и пустую флягу из-под воды.
За спиной оставался луг, впереди — деревня, а там — Степан.
Что её ждет дома, она не знала, но сердце чуяло недоброе.
У калитки она остановилась, прислушалась.
В доме было тихо. Может, Степан ушел к Ваньке? Или спит еще?
Она вошла во двор, заглянула в хлев — Зорька мыкнула, требуя доения. Значит, Степана нет, иначе корова была бы подоена.
Любка быстро подоила корову, задала корма, зашла в избу.
Пусто. На столе — вчерашние объедки, грязная посуда, окурки. Степана нет.
Значит, ушел с утра и не возвращался. Хорошо.
Она прибралась, вымыла посуду, протерла стол.
Потом поставила варить картошку — на случай, если Степан вернется голодный.
Руки делали привычное, а мысли метались: когда? Как?
Сейчас или подождать?
В окно она увидела, как за деревней садится солнце.
Огромный красный шар опускался за лесом, и небо полыхало всеми оттенками — от багрового до нежно-розового, от золотого до лилового. На этом зареве четко вырисовывались черные силуэты деревьев, крыши домов, дальний лес.
Красота была такая, что дух захватывало, но Любке было не до красоты.
Она вышла на крыльцо, села на ступеньку.
Вечерняя прохлада остужала разгоряченное лицо.
Где-то в кустах запел соловей — сначала несмело, потом все громче, заливался трелями, щелкал, рассыпался коленцами.
Любка слушала и думала: "В последний раз, наверное, слышу. В последний раз сижу на этом крыльце. В последний раз смотрю на этот закат".
Ей стало вдруг так жаль всего, что она чуть не заплакала.
Жаль этого дома, хоть и страшного, жаль Зорьку, жаль огород, который она поливала всё лето, жаль иву у реки, жаль мать, которую, может, больше не увидит.
Но больше всего жаль было себя — молодую, красивую когда-то, а теперь разбитую, измученную, бегущую в никуда.
Стемнело быстро.
Зажглись первые звезды, выплыла луна — еще не полная, но уже яркая, заливающая двор серебристым светом. Любка сидела, ждала. Ждала Степана, чтоб понять — пить он будет сегодня или нет.
Если будет — шанс есть.
Степан пришел за полночь.
Любка услышала его шаги еще издали — нетвердые, спотыкающиеся.
Пьяный. Слава тебе, Господи.
Он ввалился в избу, долго возился в сенях, потом, шатаясь, прошел к кровати, рухнул, не раздеваясь. Через минуту захрапел.
Любка лежала на своей лавке, не шевелясь, считала удары сердца. Надо подождать, чтоб уснул покрепче.
Час, два — сколько выдержит.
Она ждала.
Луна поднялась высоко, заглянула в окно, осветила комнату.
Было видно, как на кровати ворочается Степан, что-то бормочет во сне.
За окном заухала сова — страшно, тоскливо.
Где-то далеко залаяли собаки, и снова тишина.
Любка поднялась неслышно, как тень.
Нащупала в темноте узелок — приготовленный заранее: смена белья, каравай хлеба, луковицы, спички.
Деньги за пазухой. Обулась, накинула платок. Подошла к порогу, оглянулась. В красном углу тускло поблескивали иконы. Она перекрестилась на них, на спящего Степана, на свою жизнь.
— Прощай, — шепнула одними губами. — Прости, если можешь.
Дверь скрипнула чуть слышно. Любка выскользнула в сени, из сеней — на крыльцо. Ночь обняла её, приняла в свою прохладу, в свою тишину.
Она бежала через огород, пригибаясь, чтоб не заметил кто случайный. Мокрая трава хлестала по ногам, роса холодила. Вот и плетень, вот калитка на задах. Любка перелезла через неё, оказалась в переулке, ведущем к реке.
Бежать надо было через мост, потом лесом, потом полем — до станции километров восемь, не меньше. Ноги сами несли, сердце колотилось где-то в горле. Луна освещала дорогу, и Любка бежала по лунной дорожке, как по серебряной нитке, ведущей к спасению.
Вот и река. Вот и знакомая ива. Любка остановилась на мгновение, перевела дух. Подошла к иве, погладила ствол.
— Прощай, ивушка, — прошептала она. — Спасибо тебе. Ты одна меня жалела.
Ива молчала, только ветви шевелил ветер, гладил Любку по плечам, будто благословлял в дорогу.
Любка перекрестилась на реку, на луну, на звезды и побежала дальше, к мосту.
А за спиной оставалась деревня, темная, спящая, с редкими огоньками. Оставалась её прежняя жизнь, страшная, но своя.
Впереди была неизвестность.
Она бежала, и ветер свистел в ушах, и луна бежала за ней по небу, и звезды сыпались с неба, падали в реку, гасли.
Где-то далеко, на востоке, занималась бледная полоска рассвета. Новый день вставал над землей, и Любка бежала ему навстречу, в новую жизнь, в которой не будет Степана, не будет побоев, не будет страха.
Или она надеялась, что не будет.
****
Луна висела над рекой такая яркая, что, казалось, можно было разглядеть каждый листок на ивах, каждый стебель травы на том берегу.
Любка бежала по мосткам, и доски гулко стучали под ногами, разносясь в ночной тишине далеко окрест. Страх подгонял, хлестал по спине холодным кнутом — вдруг Степан проснулся? Вдруг хватился?
Вдруг бежит следом?
Мост кончился, и Любка оказалась на том берегу, где сразу начинался лес — молодой березняк, перемешанный с ольхой и черемухой.
Здесь было темнее, луна пробивалась сквозь листву редкими пятнами, и тени от деревьев падали на тропинку причудливыми узорами, в которых чудились звери, люди, чудовища.
Любка остановилась, перевела дух. Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот выскочит из груди. Она прислонилась спиной к березе, закрыла глаза, пытаясь унять дрожь в коленях.
Пахло прелой листвой, грибами и речной сыростью. Где-то рядом ухнула сова — Любка вздрогнула, открыла глаза, вгляделась в темноту. Никого.
Надо идти. Нельзя стоять. Чем дальше она уйдет до рассвета, тем лучше.
Тропинка вилась между деревьями, то поднимаясь на пригорок, то опускаясь в низину, где под ногами хлюпала вода и пахло болотом. Любка шла быстро, спотыкаясь о корни, цепляясь за ветки, но не сбавляла шага.
В узелке за спиной позвякивала фляга с водой, хлеб, пара вареных яиц — всё, что успела схватить.
Лес кончился неожиданно
. Деревья расступились, и Любка вышла на широкое поле, уходящее к горизонту.
Здесь луна хозяйничала полновластно — заливала серебром скошенные луга, копны сена, одинокий стог посреди поля, похожий на спящего великана.
Где-то далеко, у самого края неба, угадывалась темная полоса леса, а еще дальше, за ним, должна была быть большая дорога, что вела в районный город.
Любка пошла напрямик, по стерне, острой, колючей, — в летних ботинках ноги сразу заболели, но она не обращала внимания.
Только бы успеть, только бы добраться до рассвета, пока Степан не проспится, пока не хватились.
Шла она долго, может, час, может, два.
Время в ночи текло по-другому — тягуче, медленно, и казалось, что рассвет никогда не наступит.
Луна переползла через небо, стала клониться к западу, звезды начали бледнеть.
И вдруг Любка услышала.
Сзади, далеко-далеко, донесся звук мотора.
Сначала тихо, едва различимо, потом громче, настойчивее. Любка остановилась, прислушалась. Сердце ухнуло вниз, оборвалось. Трактор.
Ночью в поле трактор мог быть только один — Федькин.
Или кто-то другой? Или ей показалось?
Звук то приближался, то затихал, петлял по полям.
Любка стояла, не в силах двинуться с места, и слушала.
А вдруг это не Федька?
А вдруг это Степан с кем-то на тракторе? Вдруг он уже хватился, поднял людей, ищут?
Страх придал сил.
Любка побежала, спотыкаясь, падая, поднимаясь снова.
Стерня резала ноги, в ботинки набилась земля, но она бежала, не чувствуя боли.
За спиной нарастал рокот мотора, и казалось, что он совсем близко, вот-вот настигнет.
Она добежала до стога, упала в сено, зарылась в него с головой, замерла. Сердце колотилось так громко, что, наверное, было слышно за версту. Трактор ревел совсем рядом, потом звук сместился, стал удаляться. Любка приподняла голову, выглянула из сена.
По краю поля, метрах в трехстах от нее, полз трактор с включенной фарой.
Фара шарила по полю, выхватывая из темноты копны, кусты, одинокие деревья.
Любка вгляделась, пытаясь разглядеть, кто за рулем.
Но было далеко, и свет слепил глаза.
Трактор проехал, скрылся за пригорком.
Звук мотора стих, растворился в ночи. Любка вылезла из сена, отряхнулась. Ноги дрожали, руки тряслись.
Надо идти, пока не рассвело.
Она пошла дальше, но теперь шла осторожнее, то и дело оглядываясь. Поле кончилось, потянулись кусты, потом опять лес, но уже другой — старый, сосновый.
Здесь было совсем темно, луна не пробивалась сквозь густые кроны, и Любка шла почти на ощупь, ориентируясь только по звездам да по далекому лаю собак, который доносился откуда-то сбоку.
Лес кончился внезапно — она вышла на широкий тракт.
Большая дорога, обсаженная старыми ветлами, уходила в обе стороны — налево, в сторону райцентра, направо — обратно к их деревне, только дальней окольной дорогой.
Любка остановилась, переводя дух. До райцентра километров пятнадцать, не меньше.
Пешком за полдня не дойти, а рассвет уже скоро.
И вдруг сзади снова послышался рокот мотора.
На этот раз совсем близко, и фары били прямо в спину.
Любка обернулась, заслонилась рукой от света.
Трактор выехал из леса, остановился в нескольких десятках метров, заглушил мотор.
Фара погасла, и в наступившей тишине было слышно только, как стучит сердце да где-то далеко, в поле, перекликаются ночные птицы.
Из кабины кто-то спрыгнул на землю, пошел к ней.
Высокий, широкоплечий, в кепке. Любка замерла, вглядываясь в темноту.
— Любка, — раздался голос, от которого у неё подкосились ноги. — Ты чего это?
Куда собралась?
Федька.
Он подошел ближе, остановился в двух шагах, смотрел на неё в упор.
В темноте не видно было его глаз, но Любка чувствовала этот взгляд всем своим существом.
— Ты... ты за мной? — прошептала она, пятясь назад.
— Степан послал?
— Сдурела? — Федька шагнул вперед, схватил её за руку, остановил. — Какой Степан?
Я с ночной смены ехал, увидел тебя в поле.
Ты чего среди ночи по полям бегаешь?
Случилось что?
Любка молчала, только тряслась мелкой дрожью.
Федька притянул её к себе, обнял, прижал к груди.
И она не вырывалась, только уткнулась лицом в его телогрейку и заплакала — беззвучно, судорожно, всем телом.
— Ну, тихо, тихо, — бормотал Федька, гладя её по спине, по спутанным волосам.
— Чего ревешь-то?
Скажи, что случилось?
— Ушла я, Федь, — прошептала Любка сквозь слезы.
— Совсем ушла.
К матери нельзя — он там первым делом искать будет.
В город хочу, в район, а там — куда глаза глядят.
А ты... ты не говори никому, Христом Богом прошу...
Федька молчал долго. Потом отстранил её, заглянул в лицо.
— Далеко ли одна пойдешь?
Ночью, по полям?
Дура ты, Любка. Замерзнешь, заблудишься, волки загрызут.
— А что мне делать? — вскинулась она.
— Дома ждать, пока убьет?
Федька смотрел на неё, и в глазах его, наконец привыкших к темноте, Любка увидела что-то новое.
Не жалость даже — решимость.
— Стой здесь, — сказал он коротко и пошел к трактору.
Вернулся через минуту, неся в руках сверток — свою запасную телогрейку, видно.
— На, оденься, — сунул ей. — Ночь холодная. Жди тут.
Я сейчас.
Он снова ушел к трактору, завел мотор, развернулся и уехал обратно в лес, откуда приехал.
Любка осталась одна у большой дороги, прижимая к себе теплую телогрейку, пахнущую машинным маслом и табаком.
Она не понимала, что происходит, но почему-то верила — Федька не бросит, Федька вернется.
Рассвет уже занимался над лесом. Небо на востоке посветлело, стало серым, потом розовым, потом золотистым.
Звезды гасли одна за другой, луна побледнела и растворилась в светлеющем небе.
Где-то в лесу запели птицы — сначала робко, потом все громче, заливистее.
Туман поднялся над полем, белый, молочный, скрывающий даль.
Любка сидела на обочине, смотрела на дорогу и ждала. Прошло, может, полчаса, может, час — она потеряла счет времени. И вдруг вдалеке, со стороны деревни, послышался другой звук — не тракторный рокот, а цокот копыт и скрип колес.
Из утреннего тумана вынырнула лошадь, запряженная в телегу. Правил ею Федька — сидел на передке, натягивал вожжи.
Рядом с ним на телеге лежал какой-то мешок, стояла плетеная корзина.
Любка вскочила, побежала навстречу. Федька остановил лошадь, спрыгнул на землю.
— Садись, — сказал коротко. — Договорился я.
Дядька Митяй до райцентра едет, на базар. Подвезет.
Я ему заплатил ужо.
Из-за спины Федьки высунулся мужичок — нестарый еще, с хитрым прищуром, в картузе и ватнике. Глянул на Любку, на её узелок, на разбитое лицо, вздохнул и ничего не сказал, только головой покачал.
— Садись, бабонька, — крякнул он. — Чё уж там. Садись, довезу.
Федька подсадил Любку в телегу, усадил на сено, которым была устлана подвода.
Узелок поставил рядом, укрыл её своим ватником.
— Ты это... — он запнулся, подбирая слова. — Ты там... береги себя. Ладно?
Любка смотрела на него снизу вверх, и слезы текли по щекам, но она не вытирала их.
Федька стоял рядом, молодой, красивый, с кудрявым чубом, выбившимся из-под кепки, с синими глазами, в которых сейчас было столько всего — и боль, и нежность, и прощание.
— Федь... — прошептала она.
— Ну, езжайте, дядька Митяй, — сказал Федька, отворачиваясь. — Дорога дальняя, а ей к ночи надо уж на месте быть.
Дядька Митяй чмокнул, тряхнул вожжами.
Лошадь тронулась, телега заскрипела, покатила по большаку. Любка обернулась, смотрела, как удаляется Федька — стоит на обочине, смотрит вслед, и ветер треплет его кудри, и солнце золотит его плечи.
Она смотрела, пока он не скрылся в утренней дымке, пока дорога не сделала поворот и не скрыла его за деревьями.
А потом отвернулась и прижала к лицу его ватник, пахнущий машинным маслом, табаком и еще чем-то неуловимо родным.
Дядька Митяй молчал, только изредка понукал лошадь.
Солнце поднималось все выше, разгоняло туман, золотило поля, перелески, деревеньки вдалеке.
Где-то жаворонки заливались в небе, где-то в лесу куковала кукушка. Природа просыпалась, жила своей жизнью, и ей не было дела до человеческого горя.
Любка сидела на телеге, смотрела на проплывающие мимо просторы и не знала, что ждет её впереди.
Но в груди, рядом со страхом и болью, жила теперь и надежда. Маленькая, робкая, но живая. Как тот огонек лампады у матери за иконами. Как утренняя звезда на рассветном небе. Как первая зелень на старой иве по весне.
Телега скрипела, унося её все дальше и дальше от дома.
А Любка все смотрела назад, туда, где осталась ива у реки, где осталась мать в своей хате, где остался Федька на пустой дороге
. И шептала одними губами:
— Прощай, ивушка. Прощай, родимая. Может, свидимся когда.
*** Продолжение следует.
Глава 5