РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Лес медленно, но верно менял свой облик.
Сосны и ели, высокие и мрачные, словно стражи вековой тайны, постепенно уступали место березняку и осиннику.
Света стало больше — солнце, пробиваясь сквозь поредевшую листву, ложилось на землю веселыми пятнами, заставляя сверкать росу на траве алмазной россыпью.
Воздух наполнился иными запахами: вместо терпкой хвойной смолы всё явственнее чувствовался сладковатый аромат увядающих трав и прелой листвы.
Где-то в глубине леса застучал дятел, и этот мерный, деловитый стук отдавался в усталых сердцах путников насмешливым напоминанием о том, что жизнь идет своим чередом, невзирая на их горе.
Василий с каждым часом двигался всё медленнее.
Лицо его, и без того изможденное, приобрело землистый оттенок, на лбу выступила липкая испарина, хотя солнце уже не припекало — день клонился к вечеру, и от земли тянуло прохладой.
Распухшая нога горела огнем, каждый шаг отдавался острой болью во всем теле, но он упрямо шел вперед, опираясь на палку и изредка останавливаясь, чтобы перевести дух.
Пелагея шла рядом, поддерживая его под локоть свободной рукой.
В другой она держала ручку внучки и вела Алину.
Девочка притихла, перестала задавать вопросы, только поглядывала на деда с тревогой, не понимая, почему он так странно двигается и почему бабушка то и дело вытирает глаза кончиком платка.
— Дед, давай передохнем, — предложила Пелагея, заметив, как сильно он побледнел.
— Нельзя, мать, — прохрипел Василий.
— К ночи надо к людям выйти.
В лесу нам не выжить.
Он сделал еще несколько шагов и вдруг покачнулся, схватился за березу, стоявшую у обочины, и медленно осел на землю.
— Дед! — вскрикнула Пелагея, бросаясь к нему.
Василий сидел, прислонившись спиной к шершавому стволу, и тяжело дышал.
Глаза его были закрыты, лицо горело неестественным румянцем.
Пелагея приложила ладонь к его лбу и отдернула — такой сильный был жар.
— Господи, — прошептала она. — Что ж делать-то? Что делать?
Алина стояла рядом и смотрела на деда.
Она видела, как бабушка суетится, как дрожат её руки, и вдруг поняла: дедушка очень болен.
Так болела когда-то соседская корова, которую потом увели и больше не привели.
Алина тогда долго плакала.
— Бабушка, дедушка умрет? — спросила она тихо, и в её зеленых глазах блеснули слезы.
— Что ты, что ты, касатка! — испугалась Пелагея.
— Не умрет. Бог милостив.
Просто устал дедушка, отдохнет и пойдем дальше.
Но сама она понимала, что отдых не поможет.
Нужна помощь, нужно лекарство, нужно тепло и еда.
А вокруг только лес, равнодушный и бескрайний.
Солнце тем временем клонилось к закату. Лучи его, косые и золотистые, пронизывали лес, зажигая последним теплом пожелтевшие листья берез. Где-то в вышине потянули на юг журавли, и их прощальный курлыкающий крик поплыл над лесом, наполняя сердце щемящей тоской.
Пелагея приняла решение.
Оставив Василия под березой, наказав Алине сидеть с дедом и не отходить ни на шаг, она пошла вперед одна, надеясь найти хоть какой-то признак жилья.
Шла быстро, насколько позволяли старые ноги, вглядываясь в просветы между деревьями.
Лес кончился неожиданно.
Просто деревья расступились, и взору открылось поле, уходящее к горизонту, а за ним, на пригорке, виднелась деревня — десятка два изб, темнеющих на фоне вечернего неба.
Сердце Пелагеи радостно забилось. Она перекрестилась и, забыв про усталость, почти побежала назад.
— Вася! — крикнула она еще издали. — Вася, там деревня! Слышишь? Совсем рядом!
Но Василий не отвечал.
Он лежал без сознания, голова его запрокинулась, дыхание стало хриплым и прерывистым.
Алина сидела рядом, гладила его шершавую руку и тихонько плакала.
Пелагея поняла: медлить нельзя ни минуты.
— Алина, — сказала она твердо, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Сиди здесь, никуда не уходи.
Я сейчас приду. Слышишь?
Никуда не уходи!
Девочка кивнула, вытирая слезы кулачком.
Пелагея поднялась и быстро, насколько могла, зашагала к деревне.
****
Вечерние сумерки сгущались быстро.
Алина осталась одна в лесу, рядом с больным дедом.
Лес наполнился шорохами и звуками, которых днем не было слышно.
Где-то ухнула сова, в кустах затрещали ветки — может, зверь какой пробирался, а может, просто ветер.
Девочка прижалась к деду, чувствуя, как его тело горит жаром, и шептала молитву, которой научила бабушка: «Господи, помилуй дедушку, Господи, помилуй бабушку, Господи, помилуй меня...».
Звезды зажигались одна за другой, холодные и далекие.
Луна взошла над лесом, заливая всё вокруг призрачным серебристым светом.
Алина смотрела на небо и думала о маме. Где она там, на небе?
Видит ли её?
Слышит ли?
Вдруг вдалеке послышались голоса и треск сучьев.
Алина испугалась, вжалась в деда, затаила дыхание.
Но это была бабушка.
Не одна — с ней шел высокий бородатый мужик с фонарем в руке, а за ними — еще двое.
— Здесь, здесь они! — крикнула Пелагея, подбегая. — Вася! Вася!
Мужик склонился над Василием, пощупал лоб, покачал головой.
— Жар сильный, — сказал он. — Надо в избу нести.
Эй, Микола, помогай!
Мужики подхватили Василия на руки и понесли.
Пелагея схватила Алину за руку и пошла следом.
Девочка оглянулась на лес, который оставался позади, темный и молчаливый, словно провожая их взглядом.
****
В деревне их приютили в крайней избе.
Хозяин, тот самый бородатый мужик, представился Кузьмой.
Изба у него была бедная, но чистая, пахло хлебом и травами.
Жена его, дородная баба по имени Фекла, сразу засуетилась, поставила самовар, достала из печи чугунок с картошкой.
Василия уложили на лавку, Фекла промыла рану, приложила какую-то примочку из трав, замотала чистой тряпицей.
Жар не спадал, больной метался, бредил, звал кого-то.
— Ничего, — сказал Кузьма. — Переможется.
Мужик он крепкий.
А вы откуда будете?
Пелагея, согреваясь горячим чаем, рассказала всё. Про долги, про то, как выгнали, про дочь, сгинувшую в тайге, про Алину.
Рассказывала и плакала, не в силах сдержать слез.
Фекла слушала, подперев щеку рукой, и тоже всхлипывала.
— Горе-то какое, горе, — причитала она. — И куда ж вы теперь?
— Не знаем, матушка, — отвечала Пелагея. — Куда Бог пошлет.
Кузьма долго молчал, потом встал, вышел в сени.
Вернулся с краюхой хлеба и крынкой молока.
— Ешьте, — сказал.
— А там видно будет.
Заночуете у нас, а там... там, может, и придумаем чего.
Алина, сидевшая на лавке рядом с бабушкой, смотрела на всё широко открытыми глазами.
Тепло избы, запах еды, добрые лица хозяев — всё это казалось ей сном после холодного, страшного леса. Она взяла кусок хлеба, отломила маленький кусочек, положила в рот и закрыла глаза от удовольствия.
*****
Ночь опустилась на деревню.
В избе Кузьмы горела лампадка перед иконами, пахло теплом и покоем.
Василий метался в жару, Пелагея сидела рядом, держала его за руку и молилась.
Алина спала на печи, свернувшись калачиком, укрытая старым тулупом.
И снился ей лес — не страшный, а светлый, залитый солнцем, и мама, которая шла к ней по траве, протягивая руки.
****
Осень вступала в свои права.
Дни стояли погожие, но по утрам землю уже сковывал первый хрупкий ледок, и трава под ногами хрустела, словно тонкое стекло.
Лес за околицей горел багрянцем и золотом — осины трепетали на ветру своей дрожащей листвой, березы роняли на землю легкие монетки пожелтевших листьев, и только ели да сосны стояли темно-зеленые, суровые, словно не желая подчиняться общему веселью увядания.
Воздух сделался прозрачным и звонким, далеко слышался каждый звук — и лай собак в деревне, и стук топора, и мычание коров, возвращавшихся с пастбища.
В избе Кузьмы жизнь текла медленно и размеренно, как вода в глубокой реке.
Прошла уже неделя с тех пор, как Пелагея с Алиной и больным Василием нашли приют под этой кровлей
. Василий всё еще не поднимался — жар спал, но силы оставили его совсем.
Лежал на лавке, глядел в потолок и молчал.
Иногда только тяжко вздыхал, и тогда Пелагея понимала, о чем он думает: о том, что стали они обузой для чужих людей, что не по-людски это — есть чужой хлеб, лежать на чужой лавке и ничего не давать взамен.
— Ты не кручинься, дед, — говорил Кузьма, присаживаясь рядом. — Поправляйся сперва.
А там видно будет. Бог даст, и управимся.
Кузьма был мужик лет сорока пяти, коренастый, с окладистой русой бородой и руками, привыкшими к топору и сохе.
Жил он с женой Феклой и двумя малыми детьми — шестилетним Петькой и трехлетней Дуняшкой. Изба у них была небогатая, но крепкая, держалась на совести.
Фекла управлялась по хозяйству споро, везде успевала, и при этом находила время и для больного Василия, и для Пелагеи с Алиной.
— Ты, мать, не думай ничего, — говорила она Пелагее, когда та пыталась помогать по хозяйству. — Отдыхай.
Намаялась небось в лесу-то.
А придет время — и ты поможешь.
Пелагея всё равно помогала.
Носить воду, мыть посуду, приглядывать за малыми детьми — руки её привыкли к работе, не могли сидеть без дела.
Да и стыдно было даром хлеб есть.
Алина быстро освоилась в новой обстановке.
Сначала дичилась, жала к бабке, из-за печки выходила только когда звали.
Но Петька, мальчишка бойкий и любопытный, скоро нашел к ней подход.
— Ты чего глазами-то лупаешь? — спросил он однажды, заглянув за печку, где Алина сидела с тряпичной куклой, которую смастерила ей Фекла из старых лоскутов.
— Иди играть.
У меня деревянная лошадка есть.
Алина посмотрела на бабушку. Та кивнула, улыбнувшись. И девочка пошла.
С этого дня они не разлей вода. Бегали по двору, играли в прятки, собирали последние осенние цветы на лугу за околицей.
Алина ожила, щеки её порозовели, в зеленых глазах заплясали веселые искорки.
Только иногда, когда она оставалась одна, задумывалась о чем-то, и взгляд её становился взрослым и печальным.
Пелагея замечала это и сердцем чуяла: помнит девочка всё.
Помнит и лес, и деда больного, и бабкины слезы.
И ночью просыпается иногда, кричит. А утром не помнит, что снилось.
****
Однажды под вечер, когда солнце уже садилось за лес, окрашивая небо в багровые тона, Кузьма вернулся с поля не один.
С ним пришел незнакомый мужик — высокий, худой, с жидкой бороденкой и бегающими глазками. Одет он был бедно, но чисто, говорил быстро, кланялся часто.
— Вот, Фекла, гостя привел, — сказал Кузьма, вешая армяк на гвоздь.
— Из соседней деревни человек. Дело у него до наших постояльцев.
Пелагея насторожилась.
Она сидела у лавки, где лежал Василий, и вязала чулок — Фекла дала шерсти.
— Какое дело? — спросила она тихо, чувствуя неладное.
Мужик — звали его Захаром — прошел в избу, перекрестился на иконы, поклонился хозяевам.
— Слышал я, люди добрые, про вашу беду, — начал он, обращаясь к Пелагее. — И про внучку вашу тоже. Девка-то, говорят, ладная, работящая вырастет.
Пелагея побледнела. Руки её, державшие спицы, задрожали.
— Тебе чего надо? — спросила она глухо.
— А то, мать, что люди вы бездомные, без кола, без двора, — продолжал Захар, не замечая её состояния.
— А у меня, вишь ты, хозяйство, дети малые, жена померла.
Некому приглядеть. Вот я и подумал...
Отдайте мне девку на воспитание. Я её не обижу, выращу, как родную.
А вам легче будет.
Алина в это время сидела за печкой с Петькой, но услышала свое имя и выглянула.
Зеленые её глаза смотрели на незнакомого мужика с испугом и недоверием.
— Ты что, сдурел? — вдруг подал голос Василий.
Он приподнялся на локте, лицо его перекосилось от гнева.
— Внучку? Нашу кровинушку?
Да как у тебя язык повернулся?
— Ты полежи, дед, — спокойно ответил Захар.
— Ты сам-то кто? Нищий. Побирушка.
Чужой хлеб ешь.
А девка при живой-то бабке и деде по миру пойдет.
А у меня дом, хозяйство. Не пропадет.
— Вон! — закричала Пелагея, вскакивая. — Вон отсюда! Не отдадим! Ни за что не отдадим!
Кузьма шагнул вперед, положил руку на плечо Захару.
— Иди-ка ты, мужик, от греха, — сказал он твердо.
— Не по-людски это — сирот при живых родных отбирать.
Иди.
Захар посмотрел на него, на побледневшую Пелагею, на Василия, который, трясясь от слабости и гнева, пытался встать, и попятился к двери.
— Ну-ну, — сказал он, ухмыляясь. — Пожалеете еще.
Не сегодня, так завтра всё равно по миру пойдете.
Тогда и вспомните мои слова.
Дверь за ним захлопнулась.
В избе повисла тяжелая тишина. Только слышно было, как потрескивает лучина в светце да как за окном ветер шелестит опавшей листвой.
Пелагея подошла к печке, прижала к себе Алину, которая смотрела на всё широко открытыми глазами.
— Никому не отдадим, — шептала она, гладя внучку по голове. — Никому.
Ты наша, кровинушка.
Наша.
Алина молчала.
Она еще не понимала, что произошло, но чувствовала — случилось что-то плохое, что-то, что могло разлучить её с бабушкой и дедом. И страх этот, холодный и липкий, заполз в самое сердце.
Василий откинулся на лавку, закрыл глаза.
По щеке его, по впалой, небритой щеке, скатилась слеза.
Он, мужик, прошедший огонь и воду, не плакавший даже тогда, когда узнал о гибели дочери, сейчас плакал от бессилия и обиды.
Фекла, молчавшая всё это время, подошла к Пелагее, обняла её за плечи.
— Не убивайся, мать, — сказала она тихо.
— Не отдадите. А что до хлеба... Проживем как-нибудь. Вместе проживем.
Кузьма крякнул, вышел в сени. Вернулся с вязанкой дров, бросил в печь. Огонь весело заплясал, осветив избу теплым, уютным светом.
Алина сидела на коленях у бабки и смотрела на огонь.
Золотые языки плясали перед её глазами, и казалось ей, что это не просто огонь, а что-то живое, доброе, что защитит их от всех бед.
Она прижалась к бабушке, чувствуя её тепло и знакомый запах — хлеба, трав и еще чего-то родного, домашнего, что не купишь ни за какие деньги.
Ночь опустилась на деревню темная, безлунная.
Ветер завывал в трубе, швырял в окна пригоршни сухих листьев.
А Алина спала на печи, прижавшись к Дуняшке, и видела сон: будто идет она по бескрайнему полю, а навстречу ей мама — молодая, красивая, в белом платье. Протягивает руки, улыбается. И так легко на душе, так радостно...
Утром она проснулась от того, что Петька дергал её за рукав.
— Алинка, вставай! — кричал он. — Солнце уже высоко!
Пойдем на реку, смотреть, как лед плывет!
За окном действительно светило солнце, яркое, но не греющее. Осеннее, холодное солнце.
И Алина, соскочив с печи, побежала к окну.
За окном, на реке, видневшейся вдалеке, действительно плыли первые льдинки — белые, прозрачные, они сталкивались, налезали друг на друга и уплывали куда-то вдаль, к горизонту.
— Красиво, — прошептала девочка, прижимаясь носом к холодному стеклу.
— Идем! — Петька уже натягивал тулупчик. — Мамка отпустила!
Алина оглянулась на бабушку. Пелагея сидела у лавки, где лежал дед, и поила его отваром из трав. Она посмотрела на внучку, улыбнулась.
— Иди, касатка. Погуляй. Только далеко не ходи и оденься теплее.
Алина кинулась к бабушке, чмокнула её в щеку и побежала одеваться. Через минуту они с Петькой уже выбегали во двор, а через пять — мчались по тропинке к реке, распугивая ворон, сидевших на голых ветвях берез.
Ветер дул в лицо, холодный и свежий. Река дышала влагой и близкой зимой.
А Алина бежала и смеялась, и зелень её глаз сливалась с зеленью последней травы, пробивающейся у дороги, и казалось, что сама природа улыбается ей в ответ.
****
В избе Кузьмы становилось всё тревожнее.
Василий хоть и пошёл на поправку — жар спал окончательно, рана затянулась, и он уже мог сидеть, опираясь на подушки, — но силы возвращались медленно. Вставать он ещё не пробовал — нога болела, да и слабость во всём теле не позволяла.
— Ничего, дед, — успокаивал Кузьма. — Отлежишься. А там и в поле выйдешь, ежели Бог даст.
Но в голосе его Пелагея слышала тревогу. Весна приближалась, а запасы в избе были не бездонные. Кузьма с Феклой и так делились последним, отрывая от своих малых детей. Пелагея видела, как Фекла всё тоньше отрезает ломти хлеба к ужину, как всё жиже становятся щи, как хмурится Кузьма, возвращаясь с поля.
Однажды вечером, когда дети уже спали на печи, Кузьма заговорил.
— Надо что-то решать, мать, — сказал он, обращаясь к Пелагее, но поглядывая на Василия. Сами видите — не богато живём. Четверо ртов, а скоро и шестеро будет, если вы тут останетесь.
Пелагея побледнела, руки её, державшие чашку с квасом, задрожали.
— Ты что же, Кузьма, выгоняешь нас? — спросила она тихо.
— Не выгоняю, — вздохнул Кузьма. — А только правду говорю. Не проживём мы весну все вместе. Мне своих детей кормить надо.
Василий молчал. Лицо его посерело, губы плотно сжались. Он понимал: Кузьма прав. Чужие люди и так сделали для них больше, чем могли. Не век же на шее сидеть.
Фекла всхлипнула, уткнулась в фартук.
— Ой, горемычные вы наши, — запричитала она. — И что ж вам делать-то? Куда ж вы пойдёте?
Пелагея перекрестилась на иконы, пошептала молитву.
— Господь не оставит, — сказала она, но голос её дрожал. — Пойдём, значит. Опять в путь-дорогу.
Алина в эту минуту не спала. Она лежала на печи, притворившись спящей, и слышала весь разговор. Сердце её сжалось. Опять идти? Опять в лес, в холод, в темноту? Она вспомнила ту ночь, деда больного под берёзой, свой страх, и ей стало так горько, так страшно, что она зажмурилась крепко-крепко, чтобы не заплакать.
Утром встали рано. Пелагея собирала узелок — тот самый, с которым они пришли. Добра не прибавилось, скорее убавилось. Кузьма, хоть и говорил вчера сурово, утром сунул Пелагее краюху хлеба и горсть сухарей.
— Не поминайте лихом, — сказал он хмуро. — Чем богаты, тем и рады.
Фекла плакала навзрыд, обнимала Пелагею, гладила Алину по голове.
— Держись, девонька, — шептала она. — Бог даст, свидимся.
Петька стоял рядом, смотрел на Алину хмуро, исподлобья. Ему тоже было жалко расставаться с подружкой.
— На, — сказал он, сунув ей в руку деревянную лошадку, ту самую, с которой они играли. — Возьми. На память.
Алина взяла лошадку, прижала к груди. Слёзы катились по её щекам, но она молчала, только кусала губы.
Василия подняли с трудом. Кузьма с соседом, которого позвали помочь, усадили его в сани, которые дали на время. Дорога предстояла неблизкая — в соседнее село, верст за пятнадцать, где, по слухам, жил какой-то дальний родственник Кузьмы, может, приютит на время.
— С Богом, — сказал Кузьма, перекрестив уходящих.
Сани тронулись.
Полозья скрипели по замёрзшей ещё земле, лошадь шла шагом, понурив голову.
Алина сидела в санях, прижавшись к бабушке, и смотрела на удаляющуюся деревню. Вон изба Кузьмы, из трубы валит дым, на крыльце стоят Фекла с Петькой и машут руками. Машут, пока не превращаются в маленькие точки, пока не исчезают совсем за поворотом.
***
Дорога петляла полями, уходила в перелески, снова выползала на открытые пространства. Ветер дул в лицо, холодный, пронизывающий до костей. Пелагея укутывала Алину платком, но девочка всё равно дрожала. Василий лежал в санях, укрытый тулупом, и молчал, только изредка поглядывал на небо, словно выискивая там ответ на свои мысли.
Лес, мимо которого они проезжали, стоял голый и чёрный. Только кое-где на ветвях рябины горели красные гроздья ягод — последнее напоминание об ушедшем лете. Птицы иногда пели, да вороны каркали хрипло да сороки стрекотали, перелетая с дерева на дерево.
К вечеру, когда солнце уже клонилось к закату, окрашивая голые макушки деревьев в кроваво-красный цвет, впереди показалось село. Оно было меньше того, из которого они ушли, избы жались друг к другу, словно стараясь согреться в ожидании весны.
Сани остановились у крайней избы. Кузьмов родственник, которого звали Егором, оказался мужиком угрюмым, неразговорчивым. Выслушал, почесал бороду, долго молчал.
— Пустить пущу, — сказал наконец. — Ночевать сегодня оставайтесь. А там видно будет. Сам не богат, сами понимаете.
И всё. Ни радости, ни участия. Только усталая покорность судьбе.
В избе у Егора было беднее, чем у Кузьмы. Пахло кислой капустой и прокисшим хлебом. Жена его, худая, бледная женщина с запавшими глазами, молча поставила на стол миску с пустыми щами, положила по краюхе чёрного хлеба.
Алина ела и смотрела в окно. Там, за мутным стеклом, догорал закат, последние лучи солнца золотили верхушки далёких елей. И думала девочка о том, сколько ещё таких закатов им придётся увидеть в пути, сколько ещё изб сменить, сколько чужих порогов переступить.
— Бабушка, — спросила она тихо, когда они укладывались спать на полу, на старой дерюге. — А у нас когда-нибудь будет свой дом?
Пелагея не ответила. Только прижала внучку к себе крепче и долго смотрела в темноту, где мерцал огонёк лампадки перед иконами.
Василий не спал тоже. Лежал на лавке, смотрел в потолок и думал свою горькую думу. Мужик он или не мужик? Почему не может защитить свою семью, дать им кров и хлеб? Почему должен побираться по чужим людям, как последний нищий?
Злость душила его, но вместе с ней росла и бессильная обида. На кого? На жизнь? На судьбу? На того Ивана Михайловича, что выгнал их как собак?
. Продолжение следует.
Глава 3