Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

КРОВЬ НЕ ВОДИЦА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Ночь после отъезда Гордея опустилась на станицу тяжёлым пологом.
Луна взошла поздняя, ущербная, и свет её был холоден и печален.
Он серебрил крыши, плетни, дальний Дон, но не согревал, не утешал, только подчёркивал пустоту, разлившуюся в воздухе.

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Ночь после отъезда Гордея опустилась на станицу тяжёлым пологом.

Луна взошла поздняя, ущербная, и свет её был холоден и печален.

Он серебрил крыши, плетни, дальний Дон, но не согревал, не утешал, только подчёркивал пустоту, разлившуюся в воздухе.

Ефросинья не спала.

Сидела у окна, смотрела на дорогу, по которой уехал её младшенький, и тихо плакала.

Слёзы капали на руки, на подоконник, и она не вытирала их — пусть текут, может, легче станет. Дорофей лежал на кровати, делал вид, что спит, но по дыханию мать знала: не спит он.

Тоже думает, тоже маялся.

Бабка Акулина молилась в углу. Шептала старые, давние слова, которые ещё от своей матери слышала, и кланялась образам. Лампадка теплилась ровным, тихим огоньком, и казалось, что этот огонёк — единственное, что держит мир от полного распада.

Степан ушёл в ночное.

Не мог он в хате сидеть, стены давили.

Пришёл на Дон, сел на тот самый валун, где сидел с Анной, где потом нашёл брата с ней.

Сидел, смотрел на воду, на луну, на свою искалеченную судьбу.

— Зачем всё так, Господи? — спросил он в пустоту. — Зачем ты дал мне это чувство, если оно брата отняло? Зачем выбрал меня, а не его?

Дон молчал.

Только вода плескалась у берега, только луна дробилась на волнах, только где-то в камышах ухал филин — тревожно, глухо, будто предупреждал о чём-то.

****"

Утро пришло хмурое, неуютное.

Небо заволокло тучами, солнце не показывалось, и воздух стоял сырой, тяжёлый.

Пахло дождём, хотя дождь так и не начался.

Дон посерел, нахмурился, и даже чайки не кричали над водой — сидели на песчаных косах, нахохлившись, молчаливые.

Анна проснулась с тяжёлой головой. Всю ночь ей снился Гордей — он скакал по степи на белом коне и звал её, а она не могла сделать ни шагу, ноги будто вросли в землю. Проснулась в слезах, долго лежала, смотрела в потолок.

****

Она встала, умылась ледяной водой, оделась.

Надо было идти к Дону, к роднику, — не потому что вода нужна, а потому что там, у воды, всегда легче думалось.

Может, сегодня думаться будет тяжелее, но идти всё равно надо.

У родника было пусто.

Анна села на скамейку, смотрела, как вода бежит по желобку, прозрачная, холодная, вечная. И думала.

Гордей.

Светлый, ласковый, с улыбкой, от которой сердце замирало.

Он первый протянул ей руку, первый заговорил, первый посмотрел так, что захотелось жить.

Он ушёл. Из-за неё ушёл. Ушёл, потому что отец велел, потому что брат старший, потому что так надо по закону, по обычаю, по правде казачьей.

Степан.

Остался.

Тяжёлый, как этот валун, молчаливый, но с глазами, в которых такая глубина, такая сила, что страшно становилось.

Он обещал научить её жить. Он был рядом, когда она плакала.

Он не испугался её боли, не отшатнулся, не пожалел по-бабьи, а просто был рядом. Как скала. Как берег у реки.

— Кто из них милее? — спросила себя Анна и не нашла ответа.

Гордей ушёл, и от этого он стал ещё дороже.

Потому что потерянное всегда дороже, чем то, что осталось.

Но Степан — он здесь. Он ждёт. Он будет ждать, сколько надо.

Он не уйдёт.

— Господи, — прошептала Анна. — За что Ты дал мне это?

Я же не просила.

Я же хотела только одного — чтоб меня оставили в покое.

Чтоб дали догореть.

Но она не догорела. Она затеплилась снова. И теперь этот огонь жёг её изнутри, не давая покоя.

Сзади послышались шаги. Анна обернулась — и сердце её упало.

Шёл Степан.

Он подошёл, остановился в двух шагах, не решаясь приблизиться. Лицо его было серым, измученным, будто он тоже не спал всю ночь.

— Можно? — спросил тихо.

— Садись, — ответила Анна.

Он сел рядом. Молчали долго, слушали родник, смотрели, как вода бежит по камням. Потом Степан заговорил:

— Гордей уехал. Ты знаешь.

— Знаю, — кивнула Анна.

— Из-за меня уехал. Из-за нас.

— Из-за меня, — поправила Анна. — Если б не я, ничего бы не было.

— Было бы, — покачал головой Степан. — Рано или поздно.

Ты — как свет в окне.

Нельзя мимо пройти.

Анна повернулась к нему, посмотрела в глаза:

— Зачем ты это говоришь? Зачем мучаешь и себя, и меня?

— Правду говорю, — ответил Степан. — Ты спросила вчера, чем помочь.

Я не знаю, чем помочь.

Знаю только, что без тебя мне жизни нет.

У Анны перехватило дыхание. Она хотела ответить резко, прогнать, но вместо этого спросила тихо:

— А Гордей? Ты про брата подумал?

— Думал, — глухо сказал Степан. — Всю ночь думал.

И понял: если я теперь отступлюсь — его страдания будут зря.

Он ушёл, чтоб я остался. Чтоб мы... чтоб ты... Понимаешь?

— Не знаю, — покачала головой Анна. — Ничего я не понимаю. Голова кругом идёт.

— Я не тороплю, — Степан поднялся. — Я ждать буду

. Сколько скажешь. А хочешь — совсем уйду.

Скажи только.

Анна смотрела на него снизу вверх — большого, сильного, но такого беззащитного в эту минуту.

И вдруг поняла: она не хочет, чтоб он уходил.

Не хочет, чтоб уходил никто. Но выбор уже сделан за неё.

Гордей ушёл сам.

Остался только этот.

— Не уходи, — сказала она тихо. — Пока не уходи.

Степан кивнул и пошёл прочь, не оглядываясь. А Анна долго ещё сидела у родника, и слёзы текли по её щекам, и она не знала — от горя это или от облегчения.

****

День тянулся медленно, как больной. Солнце так и не вышло, небо висело низкое, серое, и к вечеру заморосил дождь — мелкий, нудный, осенний, хотя до осени было ещё далеко.

Ефросинья ходила по дому, как тень. Всё валилось из рук, и она то и дело останавливалась посреди горницы, прижимала руки к груди и смотрела в одну точку.

Дорофей ушёл в поле — не сиделось дома.

Степан пропадал где-то на Дону, возвращался только к ночи, мокрый, хмурый, молчаливый.

Бабка Акулина сидела на своём месте и пряла.

Веретено жужжало ровно, успокаивающе. Иногда старуха поднимала глаза на невестку и говорила:

— Не убивайся, Фрося. Живой он. Вернётся.

— Когда вернётся, маманя? — всхлипывала Ефросинья.

— А когда время придёт. У каждого своя дорога. У Гордея она сейчас степная, долгая. Отмается, настрадается, надышится волей — и вернётся. Терпи.

Ефросинья вздыхала, вытирала слёзы и снова бралась за работу. Работа — она лечит, она спасает, она не даёт с ума сойти.

***

А Гордей тем временем скакал по степи.

Он уехал далеко, за многие вёрсты от станицы.

Остановился только к вечеру, когда конь начал уставать. Спешился, пустил Буяна пастись, сам сел у небольшого костерка, который развёл из сухого бурьяна.

Степь вокруг лежала бескрайняя, вольная, тихая. Солнце садилось за горизонт, окрашивая небо в багровые тона. Ветер шелестел в ковыле, и казалось, что сама земля дышит, вздыхает вместе с ним.

Гордей смотрел на огонь и думал. Думал об отце, о матери, о бабке. О Степане — брате, который стал ему почти врагом

. Об Анне — синеглазой, тонкой, с болью в душе, которую он так хотел вылечить.

— Зачем всё так? — спросил он у степи. — Зачем ты, Господи, дал нам одну любовь на двоих? Зачем не разделил, не рассудил, не помиловал?

Степь молчала.

Только ветер свистел в ушах, только ковыль клонился к земле, только звёзды зажигались одна за другой в темнеющем небе.

— Не вернусь я, — сказал Гордей сам себе. — Не могу вернуться.

Там всё будет напоминать.

Там она будет с ним.

А я... я не выдержу.

Он достал из сумы краюху хлеба, отломил кусок, пожевал без вкуса. Потом лёг на спину, заложил руки за голову и долго смотрел на звёзды. Они были такие же, как над станицей, но казались чужими. Всё теперь было чужим.

Буян подошёл, ткнулся тёплой мордой в плечо, будто спрашивал: «Что дальше, хозяин?»

— Дальше? — Гордей погладил коня по холке. — Дальше поедем, Буян. Куда глаза глядят.

Может, на Кубань подадимся, может, на Терек.

Где казаки нужны, где служба есть.

А там видно будет.

Конь понимающе всхрапнул и отошёл к траве.

Ночь опустилась на степь огромная, звёздная, бескрайняя. Где-то далеко завыл волк — тоскливо, протяжно, и этот вой разнёсся над равниной, замирая в оврагах. Гордей слушал и думал: вот и я теперь как тот волк — одинокий, злой, гонимый. Только волк воет от голода, а я — от любви.

Он заснул только под утро, когда звёзды побледнели и край неба начал светлеть.

Спал чутко, тревожно, и во сне видел Анну — она шла к нему по степи, протягивала руки, что-то говорила, но слов было не разобрать. А он бежал к ней, бежал, но никак не мог приблизиться.

Проснулся от того, что Буян тряс головой и всхрапывал — чуял рассвет. Гордей поднялся, умылся росой, перекрестился на восток и снова тронулся в путь.

***

А над станицей в этот час тоже вставало солнце.

Оно пробивалось сквозь тучи, золотило крыши, заглядывало в окна, будило людей.

Ефросинья вышла на крыльцо, посмотрела на дорогу, по которой уехал сын, и в который раз перекрестилась:

— Храни тебя Господь, кровиночка моя. Где бы ты ни был.

В доме завтракали молча.

Степан сидел напротив отца, опустив глаза. Дорофей хлебал кашу, не поднимая головы. Бабка Акулина, как всегда, сидела у печи, но веретено её молчало.

— Сегодня пойду к Трофиму, — сказал вдруг Степан.

Дорофей поднял глаза:

— Рано, может?

— Не рано, — твёрдо ответил Степан. — Гордей ушёл. Значит, так надо. Я не могу больше ждать.

Ефросинья всхлипнула, отвернулась к окну. Дорофей помолчал, потом кивнул:

— Ладно. С Богом.

Степан встал, перекрестился на образа и вышел. А в горнице ещё долго стояла тишина, тяжёлая, как перед грозой.

За окном запели птицы — первые после дождя. Солнце разгоняло тучи, и день обещал быть погожим. Только на душе у Темирязевых было пасмурно. Слишком дорогой ценой давалось им это солнечное утро.

Дон катил свои воды, как катил их тысячу лет. О

н видел и не такое. Он знал: всё проходит.

И любовь проходит, и ненависть, и боль.

Остаётся только вода, только небо, только земля. И люди, которые продолжают жить. Потому что жить — это их доля. Их крест. Их счастье и их проклятие.

А кровь_ Она не смывается, не уходит, не забывается. Она течёт в жилах, напоминает о себе, связывает тех, кто далеко, с теми, кто рядом. И, может быть, именно она, кровь, приведёт Гордея домой. Когда придёт время.

****

Утро после отъезда Гордея встретило станицу тишиной и покоем, какие бывают только после долгих дождей, когда земля, напившись вдоволь, замирает в блаженной истоме. Солнце поднялось из-за Дона чистое, ласковое, и лучи его, пробиваясь сквозь поредевшую листву, рисовали на траве золотые кружева. Воздух стоял прозрачный, звонкий, напоённый запахами мокрой земли, прелой листвы и речной свежести. Дон успокоился, вошёл в берега, и вода в нём, очистившись от мути, отсвечивала голубизной, будто вбирала в себя небо.

Птицы заливались на все голоса, радуясь погожему дню.

Воробьи купались в лужах, оставшихся после дождя, сороки стрекотали на плетнях, а где-то далеко, за околицей, звонко куковала кукушка — считала кому-то годы.

Степан поднялся затемно.

Долго умывался ледяной водой, растирался жёстким полотенцем, потом достал из сундука новую рубаху — ту, что мать сшила к Пасхе, да так и не надевал.

Оделся тщательно, причесался, сапоги начистил до зеркального блеска.

Ефросинья смотрела на сына и сердце её сжималось: красивый, статный, настоящий казак, а на душе у него, небось, кошки скребут.

— Ты это... — начала она несмело. — Ты с Трофимом по-хорошему говори. Он мужик суровый, но справедливый.

Про Гордея не поминай, не надо.

— Знаю, маманя, — кивнул Степан. — Не маленький.

Дорофей вышел на крыльцо, покуривал, поглядывал на сына. Хотел сказать что-то напутственное, да только рукой махнул: сам всё знаешь, сам решай. Степан перекрестился на образа, на восток, на маковку собора и шагнул за калитку.

Шёл он не спеша, но внутри всё кипело. Сердце колотилось, как у мальчишки, в горле пересохло. Он, видавший виды казак, не боявшийся ни пули, ни шашки, сейчас трусил, как заяц. Потому что не на войну шёл — на любовь. А это пострашнее любой войны.

****

Дом Трофимовых стоял на другом конце станицы, у самого базара. Пока Степан дошёл, солнце поднялось выше, и станица ожила: заскрипели журавли у колодцев, заблеяли овцы, замычали коровы, погнали на выпас.

Бабы с коромыслами потянулись к Дону, мужики — в поле, на покос. Жизнь текла своим чередом, и только у Степана внутри всё замерло в ожидании.

У калитки Трофимовых он остановился, перевёл дух.

Дом был крепкий, ладный, с резными наличниками и высоким крыльцом.

Во дворе возился Петро, младший брат Анны, лет десяти, шустрый мальчонка с вихрастой головой.

— Дядька Степан! — узнал он. — Вы к нам?

— К вам, Петро. Отец дома?

— Дома, дома! — закричал мальчишка и умчался в хату.

Степан вошёл во двор, огляделся. Чисто, ухоженно, всё прибрано. У коновязи стоял добрый конь, мышастой масти, сытый, холеный. Значит, хозяин хороший, думает о хозяйстве. Это хорошо.

На крыльцо вышел Трофим. Мужик лет сорока пяти, кряжистый, бородатый, с цепкими, умными глазами. Оглядел Степана с ног до головы, хмыкнул:

— Здорово, Степан Дорофеевич. Чего с утра пораньше?

— Здорово, Трофим Тимофеевич. Дело есть. Поговорить надо.

— Ну, проходи в хату, раз дело.

В горнице было чисто, пахло пирогами и травами. Агафья, мать Анны, полная, добродушная женщина, всплеснула руками, засуетилась:

— Степан! Какими судьбами? Садись, чайку хошь?

— Не откажусь, Агафья Игнатьевна.

Сели за стол. Трофим налил чаю из самовара, подвинул мёд, варенье. Степан пил, а сам всё поглядывал на дверь в другую горницу — не выйдет ли Анна. Не вышла.

— Ну, говори, — Трофим отставил чашку. — С чем пришёл?

Степан положил ложку, выпрямился, посмотрел прямо в глаза хозяину:

— Пришёл я, Трофим Тимофеевич, руку дочки вашей, Анны, просить.

Тишина повисла в горнице.

Агафья ахнула, прижала руки к груди. Трофим нахмурился, погладил бороду.

— Это как понимать? — спросил медленно. — С чего вдруг?

— Не вдруг, — твёрдо сказал Степан. — Давно смотрю на неё. Давно сердце не на месте.

И понял: нет мне без неё жизни.

— А ей? — спросил Трофим. — Ты спросил у неё? Она-то как?

— Не спрашивал ещё. Хотел сперва с вами поговорить.

Как положено.

Трофим переглянулся с женой. Агафья всплакнула, зашептала: «Господи, Господи...»

— Ты знаешь, Степан, — начал Трофим осторожно, — какое горе у дочки нашей? Знаешь про Игната?

— Знаю, — кивнул Степан. — И не таюсь.

Я её не торопить буду. Сколько надо, столько и ждать буду.

Лишь бы согласилась.

— Тяжело ей будет, — покачал головой Трофим. — Не знаю, как она...

В этот момент дверь скрипнула, и вошла Анна.

Она стояла на пороге бледная, с огромными синими глазами на осунувшемся лице. Смотрела на Степана, на отца, на мать, и губы её дрожали.

— Я слышала, — сказала тихо.

Повисла пауза. Степан поднялся, поклонился ей:

— Здравствуй, Анна.

— Здравствуй, Степан, — ответила она, не сводя с него глаз.

— Ты... ты не серчай, что я без спросу. Я по-людски, как положено. Сперва к родителям, потом...

— Я знаю, — перебила Анна. — Ты всё правильно делаешь.

Она прошла к столу, села рядом с матерью. Агафья обняла дочь, прижала к себе.

— Что скажешь, дочка? — спросил Трофим.

Анна долго молчала. Смотрела на руки свои, на стол, на образа в углу. Потом подняла глаза на Степана:

— Ты знаешь, что Гордей уехал?

— Знаю, — глухо ответил Степан.

— Из-за меня уехал.

— Знаю.

— И знаешь, что я... что он мне... что мы...

— Всё знаю, Анна. И про то, как ты с ним у родника сидела, и про руку его, которую не отняла, и про глаза, которыми вы смотрели друг на друга. Всё знаю.

Анна вздрогнула:

— И после этого ты... сватаешься?

— После этого, — твёрдо сказал Степан. — Потому что люблю. Потому что без тебя — пустота. Потому что если не я, то кто? Кто тебя от горя сбережёт? Кто рядом будет, когда ночью плакать захочется? Кто руки твои согреет, когда замёрзнут?

У Анны на глазах выступили слёзы. Она отвернулась, закусила губу.

— Не знаю, — прошептала. — Не знаю я, Степан. Я запуталась совсем. Я думала, что всё умерло, а оно вон как... И Гордей... и ты...

— Я не тороплю, — повторил Степан. — День, неделя, месяц — сколько скажешь. Ждать буду.

Трофим крякнул, встал, подошёл к окну. Долго смотрел на улицу, потом обернулся:

— Дело такое, Степан. Ты мужик хороший, работящий, не пьющий, не буйный. Мы с Агафьей против не будем. Но дочка наша — не вещь, чтоб её отдавать без спросу. Пусть она решает. Мы не неволим.

— Я и не прошу неволить, — сказал Степан. — Я прошу позволения ходить, присматриваться, разговаривать. Пусть привыкнет. Пусть поймёт, что я не чужой.

Агафья вдруг всхлипнула и вышла из-за стола, закрыв лицо передником. Трофим махнул рукой:

— Ладно. Ходи. Разговаривай. А там видно будет.

Степан поклонился хозяину, поклонился Анне, перекрестился на образа и вышел. На душе у него было смутно: вроде бы согласие получил, а вроде бы и нет. Слишком тихо всё, слишком неопределённо. Но иного он и не ждал.

****

Вечером того же дня Степан сидел на крыльце, смотрел, как солнце садится за Дон. Небо горело багрянцем, и в этом зареве купались дальние бугры, лес, маковки собора. Дон внизу темнел, наливался синью, и только узкая полоска заката ещё дрожала на воде золотыми бликами.

— Ну как? — подошёл Дорофей, присел рядом.

— Благословили ходить, — ответил Степан. — А она молчит. Не знает, говорит, запуталась.

— А ты что думал? — Дорофей закурил, пустил дым в вечернее небо. — Девка не простая, с надломом.

Ей время надо.

Да и Гордей... Он уехал, но в сердце у неё остался.

Это не вырубить топором.

— Знаю, тять. А что делать?

— А делать то, что делаешь. Ходи. Говори. Показывай, что ты — надёжа. Что с тобой не пропадёшь. А там... там Господь рассудит.

Из хаты вышла Ефросинья, села рядом с мужем, прижалась к плечу. Смотрели втроём на Дон, на закат, на свою непростую жизнь.

— А где сейчас Гордей? — тихо спросила мать. — Что с ним?

— Не знаю, — вздохнул Дорофей. — Степь большая. Может, на Кубань подался, может, на Терек. Молиться надо, чтоб жив был.

— Жив, — уверенно сказала бабка Акулина, выходя на крыльцо. — Я сердцем чую — жив. Вернётся. Только когда — не ведаю.

Все замолчали, глядя в темнеющее небо, где одна за другой зажигались звёзды.

****

А Гордей в этот час сидел у костра далеко в степи. День он провёл в пути, устал, коня загнал, но продолжал ехать. Остановился только к ночи, когда стемнело совсем.

Степь вокруг лежала бескрайняя, тёмная, таинственная. Ветер шелестел в ковыле, где-то далеко перекликались ночные птицы, и казалось, что вся земля дышит глубоко и спокойно. Костерок горел ярко, отгоняя тьму и диких зверей. Гордей сидел, подбрасывал сухие ветки, смотрел на огонь и думал.

Думал о доме, о матери, об отце, о бабке. О брате, который стал ему почти чужим. Об Анне — той, ради которой он уехал, и той, без которой жить не мог.

— Эх, жизнь казачья, — прошептал он. — То воля, то неволя, то любовь, то разлука. И всё перемешано, как в котле.

Вдруг в темноте послышался звук — скрип колёс, лошадиное фырканье. Гордей насторожился, положил руку на винтовку.

Из темноты выехала повозка, запряжённая парой лошадей, а рядом шли люди — цыгане, судя по ярким одеждам и говорку.

— Эй, добрый человек! — окликнул его старческий голос. — Не дашь ли огоньку? Наши погасли, а ночь холодная.

Гордей расслабился, махнул рукой:

— Подходите, места хватит.

К костру подошли несколько цыган — старик с длинной седой бородой, молодая черноглазая женщина с ребёнком на руках, двое парней. Развели свой костёр рядом, достали еду, предложили Гордею.

— Спасибо, — отказался он. — Своё есть.

— Далеко ли путь держишь, казак? — спросил старик, присаживаясь напротив.

— Далеко, — неопределённо ответил Гордей.

— От любви бежишь? — старик прищурился, и в глазах его блеснули огоньки костра.

Гордей вздрогнул:

— С чего ты взял?

— Вижу, — усмехнулся старик. — Глаза у тебя больные. Такие глаза бывают только у тех, кто любит и страдает. Расскажи, легче станет.

И Гордей неожиданно для себя рассказал. Всё рассказал: и про Анну, и про брата, и про отца, и про свой уход. Старик слушал молча, кивал, цыкал зубом.

— Эх, казак, — сказал он, когда Гордей закончил. — Любовь — она как огонь: и греет, и жжёт. И нельзя её поделить, как хлеб. Она либо есть, либо нет. А твоя Анна... она любит вас обоих. Только по-разному. Одного — как берег, другого — как реку. И не знает, что выбрать.

— А что ей выбрать? — глухо спросил Гордей.

— А то, — старик подбросил ветку в огонь, и искры взметнулись в небо. — Тот, кто сильней любит. Кто больше простит. Кто дольше прождёт. Любовь — она не в словах, не в взглядах. Любовь — в делах. Что ты готов для неё сделать? А что брат готов?

Гордей задумался. Старик поднялся, отряхнул одежду:

— Ну, бывай, казак. Мы пойдём. А ты... ты не беги от любви. Бежать — легче всего. Ты вернись. Но не как проигравший, а как победитель. Победи себя. Тогда и она поймёт, кто ей нужен.

Цыгане уехали в ночь, скрылись в темноте, только долго ещё слышался скрип колёс да лошадиное фырканье. А Гордей остался у костра один. Смотрел на огонь, на звёзды, на бескрайнюю степь, и думал о словах старика.

— Вернуться? — спросил он у ночи. — Или не вернуться?

Ночь молчала. Только ветер гудел в степи, только ковыль клонился к земле, только где-то далеко завыл волк — тоскливо, протяжно, будто плакал по ком-то.

Гордей лёг на спину, заложил руки за голову и долго смотрел в небо. Звёзды мерцали, перемигивались, падали иногда, сгорая в атмосфере. Он загадал желание: чтобы Анна была счастлива. Даже если не с ним. Лишь бы счастлива.

Под утро он задремал. И снилась ему Анна — она шла по степи, протягивала руки, улыбалась. И рядом с ней был кто-то — то ли он, то ли Степан. Разобрать было нельзя.

****

А в станице в этот час Анна тоже не спала. Лежала в своей горнице, смотрела в потолок и думала. Думала о Степане, который сегодня пришёл свататься, такой серьёзный, такой надёжный. Думала о Гордее, который уехал в степь из-за неё. И не знала, что делать.

— Господи, — шептала она в подушку. — Укажи путь. Научи, как быть. Я не хочу никого обидеть. Я не хочу, чтобы братья враждовали. Я хочу только одного — чтобы всем было хорошо.

Но не бывает так, чтобы всем хорошо. Всегда кто-то страдает. Так устроена жизнь. Так устроена любовь.

За окном светало. Новый день вставал над станицей, над Доном, над степью. И никто не знал, что он принесёт. Никто не ведал своей судьбы.

Только Дон катил воды, как катил их тысячу лет. Только степь дышала, как дышала всегда. Только люди жили, любили, страдали и надеялись. Потому что без надежды нельзя. Потому что кровь — не водица.

***

Осень подкралась к станице незаметно, как вор, как тать в нощи. Ещё вчера казалось, что лето будет вечным, что солнце никогда не устанет греть землю, а сегодня утром Ефросинья вышла на крыльцо и ахнула: Дон курился холодным туманом, листья на тополях пожелтели в одночасье, и воздух пах уже не мёдом и травой, а прелью и близкими холодами.

Сентябрь вступил в свои права.

Дон потемнел, посуровел, вода в нём стала прозрачной и холодной, как стекло. По утрам на плёсах застывал туман, густой, молочный, и стоял до самого полудня, пока солнце не разгоняло его робкими, уже нежаркими лучами. Птицы собирались в стаи, готовились к отлёту, и их тревожные крики разносились далеко над водой и степью.

Гордей не вернулся.

Прошло две недели с его отъезда, и каждый день Ефросинья выходила на околицу, смотрела на дорогу, ведущую в степь, и ждала.

Но дорога была пуста.

Только ветер гнал по ней сухие листья, только пыль клубилась за редкими подводами.

Сердце матери ныло, плакало, но она крепилась. Знала: если суждено вернуться — вернётся. А нет — значит, такова казачья доля.

Бабка Акулина молилась. С утра до вечера шептала молитвы, перебирала чётки, ставила свечи перед образами. И говорила:

— Жив он, жив. Я сердцем чую. Но придёт не скоро. Остыть должен, отболеть. А там видно будет.

Степан ходил хмурый, молчаливый. Работал от зари до зари, валился с ног, но спал плохо, ворочался, вздыхал. Мысли об Анне не отпускали ни днём, ни ночью.

А Гордей тем временем уходил всё дальше в степь.

После встречи с цыганами он долго ехал на юг, к Кубани.

Дорога была долгая, однообразная: степь, степь, степь, изредка хутора, станицы, переправы через реки. Ночевал где придётся — у добрых людей, на постоялых дворах, а чаще просто в степи, у костра, под звёздным небом.

Буян шёл ровно, не подводил. Конь чувствовал настроение хозяина и тоже притих, пригорюнился, только изредка всхрапывал и косил умным глазом.

На десятый день пути Гордей добрался до станицы Усть-Лабинской, что на Кубани.

Здесь стоял казачий полк, и Гордей решил — тут и останусь. Пошёл к атаману, поклонился:

— Примите на службу, ваше высокоблагородие.

Казак я, Темирязев Гордей Дорофеевич, с Дона, станица Верхне-Курмоярская. Хочу послужить Вере и Отечеству.

Атаман, пожилой усатый полковник, оглядел его цепким взглядом:

— С Дона, говоришь? А почему не дома служишь? Или сбежал от чего?

— Не сбежал, — твёрдо ответил Гордей. — Обстоятельства семейные. А служить хочу честно, как деды служили.

— Ну, смотри, — атаман хмыкнул. — У нас тут служба не сахар. Горцы балуют, турок рыпается. Жизнь положить можно.

— Я не сахарный, — усмехнулся Гордей. — Не растаю.

Так и остался он на Кубани. Зачислили в сотню, дали форму, оружие, поставили на довольствие. И потянулись дни службы — учения, разъезды, караулы, редкие стычки с абреками.

Гордей оказался казаком справным: и рубился лихо, и стрелял метко, и коня берёг, и товарищей не подводил.

Сослуживцы его зауважали, хоть и держался он особняком, в гулянки не ходил, о доме не рассказывал.

Только по ночам, лёжа на нарах в казарме, смотрел в тёмный потолок и думал. Думал о Доне, о станице, о матери, об отце. О брате. Об Анне.

— Прощай, — шептал он в темноту. — Прощай, моя любовь. Не судьба.

И засыпал тревожным, чутким сном.

****

А в станице жизнь шла своим чередом.

Степан ходил к Анне каждый день. Сначала она встречала его настороженно, молчала, отводила глаза. Потом привыкла, начала разговаривать, даже улыбаться иногда — робко, неуверенно, но улыбаться.

Они сидели на лавочке у её дома, смотрели на закат над Доном, слушали, как ветер шелестит в пожухлых листьях. Степан рассказывал о хозяйстве, о работе, о пустяках разных, а Анна слушала и чувствовала, как внутри неё что-то оттаивает, оживает, тянется к этому большому, надёжному человеку.

— Степан, — спросила она однажды. — А ты не боишься, что я тебя не полюблю? Что так и буду жить с тобой, как чужая?

— Не боюсь, — ответил он просто. — Ты уже не чужая.

А полюбишь — хорошо. Нет — и так ладно. Лишь бы рядом была.

— Но ведь это неправильно, — покачала головой Анна.

— Без любви нельзя.

— Можно, — усмехнулся Степан. — Наши деды не всегда по любви женились. А жили — дай Бог каждому. Уважение, забота, дети общие — это тоже любовь. Только другая. Спокойная.

Анна задумалась. Смотрела на Дон, на закат, на свои руки, сложенные на коленях.

И вдруг поняла: а ведь он прав. Та, первая любовь, к Игнату, была как пожар — сгорела дотла, оставив пепелище.

А эта, со Степаном, — как этот Дон: глубокая, спокойная, надёжная. Может, она и не вспыхнет ярко, но и не погаснет никогда.

В тот вечер она впервые взяла его за руку сама.

Степан вздрогнул, замер, боясь пошевелиться. Потом осторожно сжал её тонкие пальцы в своей большой, мозолистой ладони. И так они сидели долго, молча, пока не стемнело совсем и на небе не зажглись первые звёзды.

— Я согласна, — сказала Анна тихо. — Выходить за тебя согласна.

Степан повернулся к ней, вгляделся в её лицо, освещённое последними отблесками зари:

— Не шутишь?

— Не шучу, — ответила она. — Я долго думала. Всё думала. И поняла: ты — моя судьба. Не та, о которой мечтала, а та, которая есть. И, наверное, это правильно.

Степан хотел что-то сказать, но голос сорвался. Вместо слов он привлёк Анну к себе, обнял крепко, но бережно, как самую дорогую вещь на свете.

И она не отстранилась, прильнула к нему, чувствуя, как в груди разливается тепло — пока ещё робкое, неуверенное, но настоящее.

— Спасибо, — прошептал Степан. — Спасибо, что поверила.

*****

В доме Темирязевых новость встретили с радостью и печалью одновременно. Ефросинья всплакнула — от счастья за старшего и от боли за младшего. Дорофей крякнул довольно, хлопнул сына по плечу:

— Молодец! Настоящий казак! Добился своего.

Бабка Акулина подозвала Анну к себе, долго смотрела ей в глаза, потом перекрестила:

— Бог благословит, дочка. Ты баба хорошая, добрая. Степану с тобой повезло. А что горе у тебя было — так оно пройдёт. Время лечит. И любовь лечит.

Анна поклонилась старухе в ноги, поцеловала руку. На душе было и легко, и тревожно. Легко — потому что выбор сделан, тревожно — потому что Гордей так и не вернулся, и неизвестно, вернётся ли.

Начались приготовления к свадьбе.

Свадьбу решили играть на Покров, в октябре, когда уберут урожай и будет больше времени для гулянья. Ефросинья с Агафьей, матерью Анны, засуетились: приданое готовить, столы собирать, гостей звать. Работы было невпроворот, но обе матери были рады — наконец-то у детей всё по-людски.

Степан сам ходил в лес, выбирал брёвна для новой хаты — решил ставить отдельный курень для молодых, рядом с отцовским.

Рубил с отцом, с соседями, работа спорилась.

К середине октября сруб уже стоял, пахло смолой и свежим деревом.

Анна приходила смотреть, как растёт их будущее жильё. Гладила стены, заглядывала в оконные проёмы, и в глазах её зажигался огонёк — первый за долгие месяцы.

— Нравится? — спрашивал Степан.

— Нравится, — отвечала она. — Тепло здесь будет.

— Тепло, — соглашался он. — И уютно. И детей растить.

Анна краснела, отворачивалась, но не спорила.

***

Осень тем временем вступала в полную силу. Дон стал свинцовым, небо — низким и хмурым. Часто моросили дожди, и тогда станица утопала в сырости, и запах мокрой земли, прелых листьев и дыма из труб стоял над куренями невылазно.

В день Покрова, как и задумали, сыграли свадьбу.

Утро выдалось пасмурным, но сухим. Тучи висели низко, но дождь не шёл, только ветер трепал последние листья на тополях.

Анну наряжали в горнице под образами. Агафья заплетала косу, вплетала алые ленты, причитала, плакала. Анна сидела бледная, с огромными глазами, и думала о чём-то своём.

— Доченька, — шептала Агафья. — Счастья тебе, деток здоровых, мужа доброго. Чтоб жили в любви и согласии.

— Спасибо, маманя, — отвечала Анна и гладила мать по руке.

Степан пришёл за ней с дружками — молодые казаки в парадных черкесках, при шашках, весёлые, шумные.

Сам Степан был в новой форме, при всех регалиях, и таким красивым Анна его ещё не видела.

— Ну что, готова? — спросил он, входя.

— Готова, — ответила Анна и поднялась.

В церкви было торжественно и строго. Пахло ладаном и воском, горели свечи, лики святых глядели с иконостаса строго и милостиво. Батюшка вёл службу, пел хор, и Анна стояла рядом со Степаном, чувствуя его плечо, его тепло, его силу.

— Венчается раб Божий Стефан рабе Божией Анной... — звучали слова, и эхо гуляло под сводами.

Анна смотрела на огоньки свечей, на золотые венцы над головами, и думала: «Прости меня, Игнат. Прости, что не уберегла. Прости, что жить буду. И ты, Гордей, прости. Если сможешь».

Слеза скатилась по щеке, упала на белое платье.

Степан заметил, сжал её руку крепче. И Анна поняла: всё правильно.

Всё так, как должно быть.

После венчания гуляли всей станицей. Столы накрыли прямо на улице, перед домом Темирязевых. Гуляли шумно, весело, с песнями, плясками, стрельбой из ружей. Пили за молодых, за родителей, за казачье счастье.

Дорофей сидел во главе стола, хмурый и довольный одновременно. Ефросинья улыбалась, но глаза её то и дело обращались к дороге, ведущей в степь. Всё ждала: а вдруг появится всадник на белом коне? А вдруг вернётся Гордей на братову свадьбу?

Не появился.

Бабка Акулина сидела на почётном месте, принимала поздравления, но сама была задумчива. Только когда молодые подошли к ней за благословением, оживилась, перекрестила их:

— Живите в мире, дети. Друг друга берегите. А что было — то прошло. Теперь всё новое.

Анна поклонилась ей в пояс. Степан поцеловал морщинистую руку.

К вечеру распогодилось. Тучи разошлись, выглянуло солнце, и закат над Доном встал такой красивый, какого давно не видели. Вода горела золотом и багрянцем, небо полыхало алым, и казалось, что сама природа благословляет молодых.

Молодые ушли в новый дом.

Там уже топилась печь, пахло свежим хлебом и пирогами. Анна вошла, огляделась, и вдруг почувствовала: это её дом. Её крепость. Её жизнь.

Степан вошёл следом, закрыл дверь, обнял её сзади, прижался щекой к голове:

— Ну вот, Аннушка. Теперь мы муж и жена. Навеки.

— Навеки, — повторила она и закрыла глаза.

За окном догорал закат, шумел Дон, прощались с летом последние птицы. А в новом доме Темирязевых начиналась новая жизнь.

***

В эту же ночь, далеко на Кубани, Гордей стоял в карауле.

Смотрел на звёзды, на тёмное небо, и думал о доме.

Он знал, чувствовал сердцем: сегодня что-то происходит там, в родной станице. Что-то важное, непоправимое.

— Степан, брат, — прошептал он. — Будь счастлив. Вы оба будьте счастливы. А я... я как-нибудь.

Ветер гулял по степи, качал ковыль, нёс холод с Кавказских гор. Где-то далеко завыл шакал — тоскливо, протяжно. Гордей поёжился, поправил винтовку и снова уставился в темноту.

Жизнь продолжалась. Для всех.

Только Дон катил свои воды в далёкое море, только степь дышала, только звёзды мерцали в вышине, глядя на людские радости и печали с высоты, где всё видно и всё понятно.

. Продолжение следует.

Глава 5