Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

БЛУДНИЦА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Декабрь выдался студёным.
Морозы сковали землю так, что она звенела под ногами, как камень. Снег лежал глубокий, пушистый, но красоты в нём не было — одна лишь лютая стужа, от которой трескалась кора на деревьях и вороны замерзали на лету, падая в сугробы чёрными комьями.
Таисия вставала затемно, когда небо ещё было чёрным, а звёзды висели низко, крупные и колючие.

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Декабрь выдался студёным.

Морозы сковали землю так, что она звенела под ногами, как камень. Снег лежал глубокий, пушистый, но красоты в нём не было — одна лишь лютая стужа, от которой трескалась кора на деревьях и вороны замерзали на лету, падая в сугробы чёрными комьями.

Таисия вставала затемно, когда небо ещё было чёрным, а звёзды висели низко, крупные и колючие.

Надо было идти в поле — там, на краю села, в омётах, осталась необмолоченная солома.

Колхоз развалился ещё года три назад, но земля осталась общей, и бабы делили её кто как мог.

Таисии доставался самый край, где и снегу больше, и ветер гуляет без помех.

Она натягивала на себя всё, что было: две кофты, старый петров полушубок, поверх — мешковину, подвязанную верёвкой.

Валенки прохудились, она обматывала их портянками, но ноги всё равно коченели через час.

Руки в грубых рукавицах, но пальцы всё равно немели, и приходилось то и дело дышать на них, растирать снегом.

В поле уже копошились бабы. Человек десять — кто с вилами, кто с граблями, кто просто так, руками, выбирали из-под снега остатки соломы для скотины.

Увидели Таисию — говор стих, как всегда.

Но теперь в этом молчании было что-то новое, злое, пристальное. Слух про Кольку, пущенный им самим, сделал своё дело.

— Идёт, — процедила Нюра, не оборачиваясь, но так, чтоб Таисия слышала. — Чисто кошка, на мягких лапах.

Мужиков наших обхаживать.

— Молчи, Нюра, — одёрнула её Клавдия, но без прежней строгости. — Пусть идёт.

Всем селом покроется, тогда и поговорим.

Таисия прошла мимо, к своему краю, взяла вилы и начала ворочать мёрзлую солому.

Работать было тяжело: солома смерзлась в пласты, вилы гнулись, руки срывались.

Но она работала молча, не поднимая головы, чувствуя спиной взгляды.

Бабы перешёптывались, хихикали. Кто-то громко сказал:

— А моему-то вчера Колька хвастался: такая, говорит, Таисия жаркая, всю ночь не сомкнул глаз.

— Да ну врёт небось? — подхватила другая.

— А чего ему врать?

Сам рассказывал, с подробностями. Игнат подтвердил.

Таисия сжала вилы так, что побелели костяшки.

Хотелось обернуться, закричать, рассказать, как было на самом деле — как он душил её, как Машутка спасла.

Но она знала: не поверят.

Или сделают вид, что не верят, потому что удобнее верить в грязь.

Она работала дальше.

Солома летела в сторону, снег взметался, руки немели, но она не останавливалась.

Только когда бабы стали расходиться, перекурить, она позволила себе выпрямиться, опереться на вилы и перевести дух.

Мужики, что чинили сарай неподалёку, смотрели в её сторону. По-разному смотрели.

Старик Матвей, безобидный уже, восьмой десяток разменявший, покачал головой и перекрестился на неё украдкой — пожалел, видно.

Молодой ещё парень, Спирька, брат Колькин, смотрел с любопытством и смущением — отворачивался, когда Таисия поднимала глаза.

А вот Игнат, тот самый, что стоял тогда за плетнём, смотрел в упор, не отрываясь.

Взгляд у него был тяжёлый, масленый, раздевающий.

Таисия чувствовала его кожей, даже не видя.

Знала: думает о ней как о вещи, которую можно взять, когда захочется.

Она отвернулась, снова взялась за вилы. Солома, снег, ветер, боль в спине — это было спасением.

Это было явью, в которой она жила. А всё остальное — мысли, слёзы, надежды — оставалось на ночь.

****

Ночью, когда дом застывал в тишине, а мороз рисовал на окнах причудливые узоры, Таисия позволяла себе плакать.

Тихо, в подушку, чтобы никто не слышал, хотя и так никто не мог услышать — ни соседей близко, ни случайных прохожих.

Она лежала на спине, смотрела в потолок, и слёзы текли сами, беззвучно, как вода из родника.

Днём она была кремень.

Никто не видел её слабой.

Никто не знал, что по ночам она кусает губы, чтобы не завыть в голос, что прижимает руки к пустому животу и шепчет: "Почему? За что?"

Никто не видел, как она гладит себя по щекам, будто утешая маленькую девочку, которая заблудилась в тёмном лесу.

Она думала о словах Авдотьи. "Роди для себя дитя".

Легко сказать.

А от кого родить, когда каждый мужик в селе видит в тебе только мясо, только грех?

Когда любой, кто подойдёт, будет думать не о ребёнке, а о том, чтоб успеть, чтоб никто не увидел, чтоб потом похвастаться перед дружками?

Иной раз, вспоминая Петра, она думала: а ведь он был неплохой. Скучный, молчаливый, но не злой.

Может, если бы не тот грех, если бы не Сергей, может, и случилось бы дитя?

Может, надо было просто ждать и молиться?

А она не утерпела, сорвалась, как переспелое яблоко с ветки.

И теперь — пустота.

Она засыпала под утро, когда за окном начинало сереть.

И снились ей дети. Много детей, чужих, не её. Они бегали по полю, смеялись, звали её, а она тянула к ним руки и не могла дотронуться. Просыпалась в слезах и снова начинала день — с вилами, с соломой, с чужими злыми взглядами.

***

Через неделю, когда морозы чуть отпустили, Таисия снова пошла в лес за хворостом.

Не то чтобы дрова кончились — просто душа просилась к Авдотье.

К единственному человеку, который не осуждал, не плевал вслед, не смотрел с похотью.

Избушка стояла на прежнем месте, присыпанная снегом почти по самую крышу.

Тропинка к ней была протоптана узко — видно, редкие гости навещали старуху.

Таисия постучала, вошла.

В избушке было тепло и пахло всё теми же травами.

Авдотья сидела у печи, перебирала сухие коренья, легко узнавая их на ощупь.

— А, Таисьюшка пришла, — улыбнулась она, поворачивая слепое лицо к двери.

— Проходи, милая, проходи. Замёрзла небось? Грейся.

Таисия разделась, села на лавку, протянула руки к огню.

Молчала, не зная, с чего начать. Авдотья тоже молчала, не торопила. Только коренья шуршали в её узловатых пальцах.

— Бабушка Авдотья, — наконец сказала Таисия. — Я всё думаю про ваши слова. Про дитя.

— Думай, милая, думай. Это хорошо.

— А от кого родить-то? — вырвалось у Таисии с такой болью, что старуха замерла, перестав перебирать коренья.

— Вы подумайте, бабушка.

Кто ко мне с добром подойдёт?

Кто захочет от меня дитя? Все только одного хотят — попользоваться и бросить.

Чтоб потом похвастаться: я, мол, с той самой, с грешницей, переспал.

А ребёнок?

Кому он нужен, от такой матери?

Авдотья молчала долго.

Потом вздохнула, отложила коренья, повернулась к Таисии всем телом.

— А ты не думай, от кого, — тихо сказала она.

— Ты думай — для кого.

— Не понимаю я, бабушка.

— Для себя, — просто сказала Авдотья.

— Для себя роди.

Чтоб было кого любить.

Чтоб было ради кого жить.

А мужик... Мужик тут не главное. Мужик — он как семя.

Упадёт в землю — и ладно. А вырастишь ты. Ты.

Поняла?

Таисия горько усмехнулась.

— Легко сказать, бабушка.

А семя где взять? С кем?

С Колькой, что ли, который душил меня?

С Игнатом, что за плетнём стоял и смотрел, как меня убивают?

С чужими, прохожими?

Чтоб потом дитя бастардом росло, чтоб ему в след плевали, как мне?

— А ты не спеши, — покачала головой Авдотья. — Не всё сразу. Может, и пошлёт Бог человека.

Не для похвальбы, а для жизни.

— Нет таких, бабушка, — Таисия уткнулась лицом в ладони.

— Нету. Все, кто есть, — либо звери, либо брезгуют.

А те, кто не брезгует, — те только одного хотят.

Я ж не слепая, я вижу, как они смотрят. Как на мясо.

На пустое место.

Авдотья встала, на ощупь подошла к Таисии, села рядом.

Обняла за плечи сухонькой, но крепкой рукой.

— А ты не смотри на них, — сказала она тихо.

— Ты внутрь смотри. В себя.

Там всё есть. И любовь, и сила.

Ты молодая, ты красивая, ты здоровая. Бог даст — будет и дитя.

А от кого...

Может, и не надо мужика вовсе.

Таисия подняла на неё мокрые глаза.

— Как это — не надо?

— А так, — Авдотья усмехнулась. — Всяко бывает, милая.

Я травы знаю. Есть такие, что...

Ну да ладно, не о том речь.

Ты не гадай, не мучайся. Живи.

А жизнь сама подскажет.

Таисия молчала, глядя в огонь. Мысли ворочались тяжело, как камни.

— Бабушка Авдотья, — прошептала она. — А вы... вы не боитесь?

Одна, слепая, в лесу?

— А чего бояться? — удивилась старуха. — Я ж не одна. Вон, ты пришла. А до тебя — Спирька заходил, дров принёс.

А до него — Матвей, молока приносил.

Люди добрые есть, милая. Они везде есть.

Только их замечать надо.

— А злые?

— А злые... — Авдотья вздохнула. — Злые сами себя съедят.

Им чужого счастья не надо, им бы своё зло выплеснуть.

А ты не давай. Ты стой.

Ты крепче.

Таисия долго сидела молча. Потом поднялась, поклонилась старухе в пояс.

— Спасибо вам, бабушка. Пойду я. Хворосту наберу.

— Иди, милая, иди. И помни: ты не одна. Я за тебя молюсь. Каждый вечер молюсь.

Таисия вышла в лес, набрала хворосту, привязала верёвкой. Солнце садилось за дальние ели, окрашивая снег в багровый цвет. Мороз крепчал, но на душе было чуть теплее.

Она шла через лес, и думала о словах Авдотьи. "Не надо мужика вовсе". Что это значило?

Она не поняла до конца, но что-то важное, тёплое шевельнулось в груди. Может, и правда, не в мужике дело?

Может, главное — внутри?

Дома она растопила печь, долго сидела у огня, глядя на пламя.

И впервые за долгое время не заплакала перед сном.

Просто лежала, смотрела в потолок, и думала: а вдруг? Вдруг и правда можно?

Вдруг есть другой путь?

За окном выла вьюга, заметала следы, заносила тропинки.

Но в избе было тепло, и лампадка перед иконой теплилась ровным, спокойным огоньком.

***

Январь стоял на дворе лютый, небывалый.

Старики говорили, что такого крещенского мороза не было уже лет сорок.

Деревья трещали в лесу, как будто кто-то стрелял из ружья, снег скрипел под ногами так, что за версту было слышно, если кто идёт. Солнце поднималось бледное, негреющее, висело над горизонтом едва ли не несколько часов и снова пряталось за тяжёлые, свинцовые тучи.

Таисия закуталась в тулуп, намотала на лицо платок так, что одни глаза оставались, и пошла к проруби.

Вода в колодце замёрзла намертво, хоть топором руби, пришлось ходить на реку, где мужики прорубили большую полынью для водопоя. Тропинка к реке вилась меж сугробов, глубоких, по пояс, и Таисия проваливалась, чертыхалась, вытаскивала ноги и шла дальше.

На реке уже толпились бабы с вёдрами, коромыслами, кто с санками.

Увидели Таисию — и снова этот говор, стихающий, как ветер перед бурей.

Но теперь к нему примешивалось что-то новое. Любопытство, смешанное с брезгливостью, и ещё — злорадство.

Сплетня про Кольку гуляла по селу уже второй месяц, обрастая такими подробностями, что сам Колька, поди, удивился бы, если б услышал.

— Гляди, гляди, идёт, — шепнула Нюра своей соседке. — Лёгкой жизни ищет.

А сама вон как укуталась, ровно барыня.

— Какая там барыня, — хмыкнула та. — Просто мороз.

А ей, поди, теперь любой рад, кто ни позови.

Таисия прошла мимо, будто не слышала.

Опустила ведро в прорубь, зачерпнула воды, подняла.

Ведро тут же покрылось ледяной коркой. Она поставила его на лёд, взялась за второе.

В этот момент из-за поворота реки показались мужики — шли с лесоповала, усталые, замёрзшие. Среди них был и Игнат.

Увидел Таисию, притормозил, глянул в упор.

Взгляд его, тяжёлый, как жёрнов, прошёлся по ней с головы до ног, раздевая, ощупывая.

Рядом с ним шёл Спирька, Колькин брат, молодой ещё, неженатый.

Тот глянул быстро, смутился, отвернулся, покраснел даже на морозе.

— Здорово, бабы, — крикнул Игнат, поравнявшись с толпой. — Холодно?

— А тебе не всё равно? — огрызнулась Нюра.

— Шёл бы мимо.

— Иду, — усмехнулся Игнат и, проходя мимо Таисии, вдруг замедлил шаг, сказал вполголоса, почти шёпотом:

— Приходи сегодня вечером к овину. Потолкуем.

Таисия даже не повернула головы. Схватила вёдра, вдела коромысло и пошла прочь, только снег взметнулся из-под валенок.

Но внутри всё оборвалось.

Опять. Опять он.

Опять это липкое, грязное, от которого никуда не деться.

Она шла домой, проваливаясь в сугробы, и думала: Господи, и где же тот человек, про которого говорила Авдотья?

Тот, кто подойдёт не за этим, а просто так, по-человечески?

Нету. Не видно.

Дома она растопила печь, согрела воду, отмыла руки, потрескавшиеся до крови.

Села у огня, глядя на пламя.

Мысли тянулись одна за другой, как нитка за иголкой.

Вспомнила вдруг Петра.

Как он сидел вот так же у печи, молчал, смотрел в огонь.

Она тогда злилась на его молчание, на его скуку, на то, что он не говорит красивых слов, не обнимает как надо. А сейчас поняла: он просто был.

Был рядом.

И этого, оказывается, так много.

— Прости меня, Петя, — прошептала она в пустоту. — Не уберегла я тебя. И себя не уберегла.

За окном завывала вьюга, заметала следы, заметала тропинку к дому. Таисия сидела, глядела на огонь, и вдруг чётко, как удар молнии, пришла мысль: а что, если Авдотья права?

Что, если не ждать милости от мужиков, не клянчить, не унижаться, а взять всё в свои руки?

Она слышала краем уха, что есть такие травы, что помогают... Но как? Где?

Решение пришло само собой.

Надо идти к Авдотье.

Прямо сейчас, не откладывая.

Она оделась, намотала платок, взяла палку, чтоб не проваливаться в сугробы, и вышла в пургу.

****

В лесу было тихо и страшно.

Вьюга выла в вершинах, гнула молодые сосёнки, кидала снег в лицо колючей крупой.

Таисия шла, увязая по колено, останавливалась, переводила дух и шла дальше.

Вокруг ни души, только деревья скрипят да ветер свищет. Казалось, весь мир вымер, осталась только она одна — маленькая, тёмная фигурка в белой пустыне.

Избушка Авдотьи показалась вдруг, как чудо.

Огонёк в окошке теплился, и дым из трубы валил густой, значит, старуха топит.

Таисия подошла, постучала, вошла, вся в снегу, заиндевевшая, еле живая.

— Бабушка Авдотья, — выдохнула она, падая на лавку.

— Таисьюшка? — всполошилась старуха. — Господи, в такую погоду! Что случилось-то?

Таисия долго не могла отдышаться, растирала лицо, отогревала руки у печи.

Потом повернулась к Авдотье, посмотрела на неё — и выпалила:

— Бабушка, научите. Про травы те, что вы говорили.

Как без мужика дитя зачать?

Авдотья замерла.

Даже коренья перестала перебирать. Повернула слепое лицо к Таисии, и на нём было не удивление, а что-то другое — глубокая, материнская печаль.

— Надумала, значит, — тихо сказала она.

— Надумала, — Таисия сглотнула комок в горле.

— Не могу я больше, бабушка.

Не могу ждать, когда кто-то сжалится. Не могу ловить взгляды похотливые да думать: а не этот ли? А не сейчас ли?

Все они звери. Все одно хотят.

А мне дитя нужно. Для себя.

Для жизни.

Авдотья долго молчала. Ветер выл за стеной, где-то в углу скреблась мышь.

Потом старуха вздохнула тяжело, поднялась, на ощупь подошла к полке, где стояли глиняные горшочки и тряпичные мешочки.

— Есть такое средство, — сказала она тихо. — Трава одна.

Я её с лета сушу, для баб, у которых дитя не получается.

Многие после неё рожали.

Но ты пойми, доченька: это не от любого мужика. Это если семя есть, а земля не принимает.

А у тебя...

— А у меня мужа нет, — горько усмехнулась Таисия.

— И семени нет.

И взять негде.

Авдотья помолчала, потом сказала совсем тихо, почти шёпотом:

— Есть и другое.

Грех великий, но если уж совсем припрёт...

Знаю я одну семью, в городе, там баба без мужа родила.

Никого у неё не было, а дитя — вот оно, бегает.

Говорят, она по научному как-то сделала. В больнице, что ли.

Только туда ехать надо, деньги большие платить. И грех... Не знаю, доченька. Сама решай.

Таисия слушала, затаив дыхание. В голове крутилось: больница, город, деньги. Денег нет. Ни кола ни двора. А если и были бы — кто её там примет, грешницу деревенскую?

— А ещё, — Авдотья замялась, — ещё есть старый способ, бабкин.

Когда баба очень хочет, а мужика нет... Она может взять семя у того, кого выберет.

Без греха, без блуда.

По согласию. Чтоб он только семя дал, а больше ничего.

Но это тоже... Тут мужика найти надо, который поймёт, не осудит, не будет потом трепать.

Таисия горько усмехнулась.

— Есть такой? Покажите мне его, бабушка.

Чтоб не осудил, не надругался, не ославил. Нету.

Авдотья подсела ближе, обняла её за плечи.

— Есть, может, и есть, — сказала она тихо. — Ты не смотри на всех подряд. Ты смотри на одного.

Кто на тебя смотрит не как на мясо, а как на человека.

Кто жалеет, а не хочет.

Кто помочь готов, а не взять.

Таисия замерла.

Перед глазами вдруг всплыло лицо Спирьки, Колькиного брата.

Как он смотрел на реке — смущённо, стыдливо, но с таким теплом, что у неё сердце дрогнуло.

И как он заходил к Авдотье, дрова приносил, старуха говорила.

— Спирька? — прошептала она.

Авдотья вздрогнула, но виду не подала.

— А ты почём знаешь?

— Догадалась, — тихо сказала Таисия. — Он добрый?

— Добрый, — кивнула Авдотья. — Тихий.

Мать у него померла, отец пьёт, брат — дурак и злой.

А он сам по себе.

Работящий, молчаливый.

На тебя, кстати, давно смотрит. Только подойти боится. Брат, говорит, ославил тебя, теперь и он боится, что ты его за того же примешь.

Таисия молчала, переваривая услышанное. Мысли кружились, как снег за окном.

— А если... — начала она и запнулась.

— Если? — переспросила Авдотья.

— Если попросить его? — выдохнула Таисия. — Просто попросить. Объяснить. Не для блуда, для дитя. Он поймёт?

Авдотья долго молчала. Потом перекрестилась на иконы, хоть и не видела их.

— Не знаю, доченька. Это уж ты сама решай. Грех это или нет — не нам судить. Бог рассудит.

Только помни: если пойдёшь на это, назад дороги не будет.

И ему жизнь сломать можешь, и себе. Он парень нежный, ранимый. Обманешь — не простит.

— А если не обману? — Таисия смотрела на огонь, и в глазах её плясали отблески пламени. — Если честно всё скажу? Пусть решает сам.

Авдотья вздохнула, погладила её по голове.

— Дело твоё, милая. Я тебя не толкаю и не отговариваю.

Ты сама за себя решай.

А я помогу, чем смогу.

Травы дам, молитву прочитаю. Остальное — тебе решать.

Таисия долго сидела молча. Вьюга за окном стихала, переходя в ровный, спокойный снегопад. В избе было тепло, пахло травами, и в этом тепле рождалось что-то новое, пугающее и манящее.

— Пойду я, бабушка, — сказала она наконец, поднимаясь. — Спасибо вам за всё.

— Иди с Богом, доченька. И помни: не спеши. Думай. Молитву читай.

Бог подскажет.

Таисия оделась, вышла в ночь. Снег падал крупными хлопьями, тихо, ласково, укрывая землю пушистым одеялом. Мороз отпустил, стало тепло, почти по-весеннему. Где-то вдали, за лесом, зажглась первая звезда, яркая, одинокая.

Она шла домой и думала о Спирьке. Вспоминала его взгляд, его смущение, его красные на морозе щёки. И вдруг поняла: а ведь он единственный из всех мужиков ни разу не посмотрел на неё с похотью. Ни разу не сказал грязного слова.

Ни разу не пришёл, как Колька, ломиться в дверь.

— Господи, — прошептала она в снежную тишину.

— Если есть на то воля Твоя, укажи мне путь.

А я уж сама не ошибусь.

Дома она долго стояла на коленях перед иконой, шептала молитвы, просила прощения и совета.

А когда легла спать, впервые за долгое время уснула без слёз, с твёрдой, спокойной мыслью: завтра она решится.

Завтра она сделает шаг.

За окном падал снег. Мягкий, пушистый, он укрывал следы, заметал грехи, дарил надежду на новую жизнь. И где-то в лесной избушке слепая старуха Авдотья всё так же сидела у печи, перебирала коренья и шептала молитву за заблудшую душу молодой женщины, которая искала свой путь в этом жестоком мире.

****

Февраль подкрался незаметно, как вор.

Ещё вчера трещали морозы, деревья лопались от стужи, а сегодня вдруг потянуло влажным ветром с юга, небо обложило серой ватой, и повалил снег — мокрый, тяжёлый, липкий.

К вечеру он перестал, а к утру всё село стояло в белом пуху, и с крыш закапало, зазвенело, запело на все лады.

Таисия вышла на крыльцо и зажмурилась.

Солнце, впервые за долгие недели, пробилось сквозь тучи, слепило, отражаясь в миллионах снежинок. Воздух был сырой, тёплый, пахло весной — тем особенным запахом, который не спутаешь ни с чем: запахом талой воды, прелой листвы и ещё чего-то неуловимого, обещающего.

На крыше застрекотала сорока, заскакала по коньку, заозиралась. Таисия глянула на неё и усмехнулась — сорока-воровка, вестница сплетен. Про неё, поди, тоже сороки трещат по всему селу.

Она спустилась с крыльца, прошлась по двору.

Снег осел, стал рыхлым, ноги проваливались по щиколотку.

С крыши капало, и там, где падали капли, образовывались воронки, до самой земли.

Таисия подставила ладонь — капля шлёпнулась тёплая, почти живая.

— Весна, — прошептала она. — Господи, и правда весна.

А вместе с весной приходили и мысли. Те самые, что не давали покоя всю ночь.

О Спирьке.

О том, как подойти, что сказать, не спугнуть, не осрамиться.

Она видела его вчера, когда ходила к проруби.

Он стоял у сарая, колол дрова. Увидел её, замер на миг, топор занёс и не опускает.

Потом опустил глаза, отвернулся, будто испугался.

А она прошла мимо, и сердце колотилось так, что в ушах звенело.

Что он о ней думает?

Слышал, поди, все сплетни брата. Верит? Не верит?

А если верит, то как смотреть в глаза?

Она вернулась в избу, растопила печь, села у огня.

Мысли кружились, как снег за окном.

Вспомнила Авдотью, её слова: "Не спеши, думай, молись".

А сколько можно думать?

Жизнь проходит, молодость уходит, каждый день — как в прорубь.

Вдруг, откуда ни возьмись, стук в дверь.

Таисия вздрогнула, поднялась.

Кого несёт в такую рань?

Подошла, отворила.

На пороге стоял Спирька.

Красный, как рак, сбивчиво дышащий, в руках — охапка дров, напиленных ровно, аккуратно.

— Здрасьте, — выдохнул он, не глядя в глаза.

— Я это... дров принёс.

Бабка Авдотья просила передать, что у неё свои есть, а вам, может, надо.

А я мимо шёл, вот и...

Он замолчал, переминаясь с ноги на ногу.

Дрова так и держал в руках, не зная, куда их девать.

Таисия смотрела на него и не верила глазам. Сам пришёл.

Сам.

Сердце забилось где-то в горле.

— Заходи, — сказала она тихо. — Чего на морозе стоять?

Заходи, грейся.

Спирька шагнул через порог, поставил дрова у печки, замер посреди избы, не зная, куда деть руки.

Таисия закрыла дверь, прислонилась к ней спиной, глядя на него.

Парень он был видный — высокий, плечистый, но в движениях чувствовалась какая-то застенчивость, неуклюжесть.

Лицо простое, русское, с крупными чертами, но глаза — светлые, серо-голубые, смотрели по-детски чисто, без той грязи, что Таисия привыкла видеть в мужских взглядах.

— Спасибо за дрова, — сказала она. — Садись. Чай будешь?

— Ага... то есть да, спасибо, — он сел на краешек лавки, сжал колени руками, уставился в пол.

Таисия поставила чайник, достала кружки, кусок хлеба, варенье из смородины — последнее, что осталось с лета.

Накрыла на стол, села напротив.

— Ты как узнал, что мне дрова нужны? — спросила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

— Бабка Авдотья сказала, — буркнул он, не поднимая глаз.

— Говорит, сходи, проведай Таисью, может, помощь какая нужна.

А я... ну, я и пошёл.

— А чего сам? — осторожно спросила Таисия. — Мог бы с кем-нибудь ещё.

Спирька поднял глаза, глянул быстро и снова опустил.

— Не с кем мне.

Брат вон... вы знаете.

А больше никого.

Помолчали. Чайник закипел, Таисия разлила кипяток по кружкам, придвинула варенье.

— Ты не слушай брата, — тихо сказала она.

— Про меня что говорят — не всё правда.

— Я знаю, — вдруг твёрдо сказал Спирька, и в голосе его появилась неожиданная сила.

— Я знаю, что он врёт.

Я его знаю. Он когда врёт, у него ухо дёргается.

А у него тогда дёргалось. И Игнат этот... они оба врали.

Я не верю им.

Таисия замерла. Смотрела на него и не верила своим ушам.

— Ты... ты веришь мне?

— А почему не верить-то? — он поднял глаза, и в них было столько детской, наивной правды, что у Таисии защипало в глазах.

— Вы добрая. Я же вижу.

И Машутка говорила. Она к вам бегает, хоть мать и бьёт

. А дети зря не бегают.

Они добро чуют.

Таисия отвернулась, чтобы он не видел слёз. Сцепила руки под столом, чтобы не дрожали.

— Спасибо, Спирька, — прошептала она. — Спасибо тебе.

— За что? — удивился он.

— За то, что есть ещё на свете люди... — она не договорила, махнула рукой. — Ладно.

Пей чай, остынет.

Они пили молча.

За окном капало, звенело, где-то вдали закричала ворона.

В избе было тепло, пахло хлебом и вареньем, и в этой тишине Таисия вдруг почувствовала то, чего не чувствовала давно — покой.

Рядом с этим неуклюжим, краснеющим парнем ей было спокойно.

Он не смотрел на неё как на мясо, не раздевал глазами, не прикидывал, как бы уломать.

Он просто сидел и пил чай, и от этого хотелось плакать и смеяться одновременно.

— Спирька, — позвала она тихо.

— А? — он поднял голову.

— А если я тебя попрошу об одном деле... трудном... ты согласишься?

Он насторожился, но в глазах не появилось того хищного блеска, которого Таисия боялась. Только любопытство и готовность помочь.

— Каком деле?

Таисия замялась.

Слова застревали в горле, как кости. Как сказать такое?

Как объяснить, что ей нужно от него — не любовь, не ласка, не блуд, а просто... семя? Чтоб дитя родить?

— Ты не спеши, — сказала она, отводя глаза.

— Ты подумай сначала.

Я потом скажу.

Ты только... ты только не уходи сразу. Ладно?

Спирька смотрел на неё с недоумением, но кивнул.

— Ладно. Я не уйду. Я вообще... я могу ещё дров принести.

У вас тут, видать, холодно.

— Холодно, — улыбнулась Таисия сквозь слёзы. — Принеси, Спирька. Принеси.

Он допил чай, поднялся, засобирался.

У двери обернулся, глянул на неё своими светлыми глазами.

— Таисия... вы это... не плачьте.

Я приду. Завтра приду.

Ещё дров принесу.

И вышел.

Таисия стояла у двери, прислонившись лбом к косяку, и слушала, как затихают его шаги. Потом сползла по стене на пол, обхватила колени руками и заплакала — тихо, беззвучно, но уже не от горя.

От облегчения.

Оттого, что есть на свете человек, который не осудил, не надругался, не посмеялся.

Просто пришёл и принёс дров.

Вечером она снова пошла к Авдотье. Лес стоял влажный, тёмный, снег оседал на глазах, обнажая прошлогоднюю листву и коряги. Где-то в глубине застучал дятел — настойчиво, деловито, будто строил что-то новое.

В избушке было тепло, пахло хвоей и сушёной малиной. Авдотья сидела у печи, перебирала тряпицы.

— А, Таисьюшка, — улыбнулась она. — Чую, идёшь. Садись, рассказывай.

Таисия села, долго молчала, собираясь с духом. Потом выпалила:

— Был сегодня у меня Спирька. Дрова принёс.

Авдотья улыбнулась шире.

— А я и не знала, что он собирался. Само, значит, вышло.

— Само, — кивнула Таисия. — Бабушка... я ему сказать хочу.

О том, что мне нужно. Страшно мне. А вдруг прогонит?

Вдруг тоже осудит?

Авдотья покачала головой.

— Не прогонит, милая.

Я этого парня знаю. Он добрый. Только ты не с порога ему всё выкладывай.

Ты погоди, приглядись.

Может, и не словами надо, а сердцем.

— Как это — сердцем? — не поняла Таисия.

— А так, — Авдотья вздохнула. — Ты его не пугай, не дави.

Он стеснительный, дикий даже.

Ты просто будь рядом. Говори с ним, как с человеком.

Он сам потянется, если почувствует, что ты не для блуда, не для грязи, а для жизни.

Для правды.

Таисия молчала, переваривая услышанное.

— А если не поймёт? — спросила она тихо.

— Значит, не судьба, — просто ответила Авдотья.

— Значит, другой путь искать. Но ты не бойся.

Ты смелая, я знаю.

Ты через столько прошла, а не сломалась.

И это выдержишь.

Таисия долго сидела, глядя на огонь. Потом поднялась, обняла старуху.

— Спасибо вам, бабушка Авдотья.

Вы мне как мать родная.

— Иди, милая, иди с Богом. И помни: не спеши. Всему своё время.

Она вышла из леса, когда уже стемнело. Небо прояснилось, вызвездило, и морозец снова начал покусывать щёки. Но в воздухе всё равно чувствовалась весна — та самая, неодолимая, что пробивается сквозь любые холода.

Таисия шла домой и думала о Спирьке.

О его светлых глазах, о его смущении, о его дровах.

И вдруг поняла: она не одна. Есть человек, который видит в ней не грешницу, не блудницу, не мясо. Видит человека. И это — уже почти счастье.

Дома она растопила печь, достала из сундука чистое бельё, постелила свежую простыню.

Сама не зная зачем.

Просто захотелось чистоты. И лампадку перед иконой зажгла — не одну, а две. Пусть светят.

За окном капало. Весна набирала силу, и в этой капели чудилась Таисии новая песня — пока ещё робкая, неуверенная, но уже живая. Как тот росток, что она мечтала вырастить в своей душе.

— Господи, — прошептала она, глядя на огоньки лампад. — Если это Твоя воля, помоги мне. А если нет — дай сил принять.

И уснула впервые за долгие месяцы без снов, спокойно и глубоко, как спят только те, кто наконец-то принял решение.

. Продолжение следует.

Глава 4