Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

БЛУДНИЦА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Осень в том году задержалась надолго.
После ночных дождей вдруг ударил утренник, и к утру всё вокруг покрылось первым хрупким ледком.
Лужи на дороге звенели под ногой, трава на огороде стояла седая от инея, и паутина на плетне висела стеклянными бусами.

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Осень в том году задержалась надолго.

После ночных дождей вдруг ударил утренник, и к утру всё вокруг покрылось первым хрупким ледком.

Лужи на дороге звенели под ногой, трава на огороде стояла седая от инея, и паутина на плетне висела стеклянными бусами.

Таисия вышла на крыльцо, зябко повела плечами, втянула холодный, колючий воздух.

Пахло прелой листвой и дымом — где-то уже топили печи по-зимнему.

Она проспала эту ночь впервые за долгое время без снов.

Вернее, сны были, но не тяжёлые, не давящие, а какие-то смутные, тёплые, в которых мелькало детское личико Машутки и пахло мёдом. Проснулась — и первая мысль была не о верёвке, не о грехе, не о бабах у колодца, а о том: пришла ли девочка домой благополучно, не хватилась ли её мать, не нашлёпала ли?

Таисия усмехнулась своим мыслям. Чужих детей жалеть — последнее дело.

Особенно когда эти чужие дети — дочери твоих врагов.

Но что-то тёплое, давно забытое, ворочалось в груди, не давало покоя.

К полудню она собралась с духом и пошла к колодцу.

Надо было воду принести, хоть и боялась встреч.

Но встреч не случилось — бабы, видно, попрятались по домам от холода, только старуха Клавдия сидела на завалинке, укутанная в несколько платков, и грела руки затолкав в рукава.

Таисия набрала воды, поправила коромысло и уже собралась идти обратно, как вдруг увидела Машутку. Девочка сидела на ступеньках своего крыльца, маленькая, съёжившаяся, в том же большом ватнике, и тихонько плакала. Плакала не в голос, а так — шмыгала носом, утирала слёзы кулаком и снова шмыгала.

Сердце у Таисии ёкнуло.

Она оглянулась — Клавдия дремала, уткнувшись носом в платок, улица была пуста.

Таисия быстро, насколько позволяли вёдра, подошла к крыльцу.

— Машутка, — позвала тихо. — Ты чего?

Девочка вздрогнула, подняла заплаканное лицо.

Глаза красные, щёки мокрые, на носу пузырь.

— Тёть Таись... — всхлипнула она. — Мамка меня прогнала.

Сказала, чтоб я не приходила, пока козу не найду. А коза не нашлась.

Я всё облазила, нету.

Таисия поставила вёдра на землю, присела перед девочкой на корточки.

— Как прогнала? Совсем?

— Сказала, иди, откуда пришла, — Машутка шмыгнула носом. — А я ниоткуда. Я отсюда.

У Таисии внутри всё перевернулось. Вспомнилась Степка, её злой рот, её плевки, её толчок в грязь.

И вот теперь эта же баба родную дочь на улицу выгнала. Из-за козы. Из-за скотины.

— Пойдём ко мне, — сказала Таисия, не думая. Слова вырвались сами. — Погреешься, поешь. А там видно будет.

Машутка подняла на неё глаза, полные надежды и страха.

— А мамка не заругает?

— А мамка, — Таисия усмехнулась горько, — мамка тебя всё равно прогнала. Пошли.

Она взяла вёдра, Машутка подхватилась и пошла рядом, мелко перебирая ногами в больших, не по размеру, валенках.

Так и дошли до Таисиного дома — вдвоём, по пустынной улице, под взглядом полусонной Клавдии, которая, конечно, ничего не упустила и уже вечером разнесёт по всему селу: "Грешница-то наша девку Степкину к себе залучает, портить будет".

В избе Таисия растопила печь по-настоящему.

Накидала берёзовых дров, раздула огонь — скоро в доме запахло теплом и сухим деревом.

Машутка сидела на лавке, притихшая, и глядела, как хозяйка хлопочет.

— Ты ешь давай, — Таисия поставила перед ней миску с картошкой, полила постным маслом, посыпала луком. — Я больше ничего не сготовила.

Машутка набросилась на еду, будто неделю не ела.

Таисия смотрела на неё и думала: Господи, и за что такому дитю мать такую? Сама пьёт, мужиков водит, а дитя беспризорное.

Или оттого и злая, что жизнь не задалась?

— Тёть Таись, — вдруг спросила Машутка с набитым ртом. — А чего вас все ругают?

Таисия поперхнулась, закашлялась.

— Как ругают?

— А так. Мамка говорит: грешница, блудница, нельзя с тобой знаться.

А бабка Клавдия говорит, что ты мужа своего сгубила и теперь одна маешься. А вы вон добрая.

Зачем они врут?

Таисия долго молчала.

Смотрела в окно, где за мутным стеклом догорал серый осенний день. Потом перевела взгляд на девочку.

— Не врут они, Машутка, — тихо сказала она.

— Грешница я.

Есть за мной грех. Большой.

— А какой? — девочка смотрела с детским любопытством, без страха и осуждения.

Таисия вздохнула. Как объяснить семилетнему ребёнку то, чего сама себе объяснить не может?

— Вырастешь — поймёшь, — сказала она. — А сейчас ешь давай.

И никого не слушай.

Сама смотри: злой человек или добрый — сама увидишь.

Машутка кивнула и снова уткнулась в миску.

Вечером Таисия постелила ей на лавке, дала чистую дерюгу вместо одеяла, подушку старую.

Машутка свернулась калачиком и заснула мгновенно, как спят только дети — без задних мыслей, без тревог, проваливаясь в сон, как в омут.

Таисия долго сидела рядом, смотрела на спящую.

Лунный свет пробивался сквозь тучи, ложился на пол бледными пятнами.

Девочка что-то бормотала во сне, вздыхала. И вдруг улыбнулась — светло, по-детски.

У Таисии защипало в глазах.

Она отвернулась, уткнулась в тёмный угол, чтобы не видеть этой улыбки. Потому что от неё становилось и тепло, и больно одновременно.

Она легла на свою кровать, но долго не могла уснуть.

Слушала дыхание Машутки, скрип половиц, далёкий лай собак.

И думала о том, что завтра будет. Завтра Степка проспится, хватится дочери, узнает, где та ночевала — и такое начнётся...

Но странное дело: страха не было. Впервые за долгое время Таисия не боялась завтрашнего дня. Потому что знала: сегодня она сделала то, что должно. Приютила дитя. И пусть что хотят, то и говорят.

****

Утро и правда выдалось неспокойным.

Едва рассвело, в дверь заколотили — кулаками, ногами, с криком и матом.

Таисия вскочила, накинула платок, глянула на Машутку — та сидела на лавке, бледная, испуганная.

— Сиди тут, — велела Таисия. — Никуда не выходи.

Открыла дверь.

На пороге стояла Степка — злая, опухшая со вчерашнего, с растрёпанными волосами.

За ней — Нюра и ещё две бабы, как на подмогу.

— Отдавай девку! — заорала Степка с порога.

— Ах ты, паскуда! Мало тебе мужиков чужих, ты теперь за детей взялась?

Портить мою дочку?

Я тебя!

Она рванулась вперёд, целясь ногтями в лицо Таисии.

Но Таисия не отшатнулась. Перехватила её руку, сжала запястье крепко, так, что Степка взвизгнула.

— Цыц! — сказала Таисия негромко, но так, что бабы замерли. — Не ори. Дочка твоя у меня.

Живая, здоровая, сытая.

А ты её вчера из дома выгнала. Сама.

— Врёшь! — взвизгнула Степка, но глаза её забегали.

— Не выгоняла я!

Сама ушла!

— Врёшь ты, — спокойно ответила Таисия. — Девка вся в слезах была, на крыльце сидела, мёрзла.

Если б не я, неизвестно, где б ночевала.

— Пусти! — Степка вырвала руку, отступила на шаг. — Машутка!

Иди сюда, зараза!

Живо!

Из избы, бочком, прижимаясь к стене, вышла Машутка.

Подошла к матери, остановилась в двух шагах, не поднимая глаз.

— Ты где была? — накинулась на неё Степка. — Я тебе что велела?

— Ты велела не приходить, — тихо сказала девочка.

— Пока козу не найду.

Степка замахнулась, но Таисия снова перехватила её руку.

— Не смей, — сказала она жёстко. — Ребёнка бить — последнее дело. Уведи её, если хочешь, но не бей.

Она не виновата, что коза сбежала.

Бабы за спиной Степки загудели. Нюра шагнула вперёд.

— Ты чего, Таисия, учить нас вздумала?

Сама-то кто? Греховодница.

Дитя к себе заманиваешь, учишь, поди, всякому...

— Ничему я её не учу, — устало сказала Таисия.

— Обогрела, накормила — и всё. Берите и идите.

И чтоб я больше не видела, как дитя на улице мёрзнет.

Степка схватила Машутку за руку, дёрнула к себе. Девочка оглянулась на Таисию, и в глазах её была такая тоска и благодарность, что у Таисии сердце разрывалось.

— Идём, идём, — Степка потащила дочь прочь. Уже с улицы донеслось: — Я тебе покажу, к тёлке ходить! Я тебя запру!

Бабы потянулись за ней, но Нюра на прощание обернулась, сплюнула на крыльцо:

— Гляди, Таисия, добром не кончишь. Не суйся не в своё дело.

Детей чужих не трожь. Сама безродная, вот и тянешься.

Таисия захлопнула дверь, прижалась к ней спиной, закрыла глаза.

В избе было тихо, только потрескивали дрова в печи.

Она подошла к окну, глянула сквозь мутное стекло.

Степка тащила Машутку по улице, девочка спотыкалась, оглядывалась на Таисин дом, и ветер трепал её светлые волосы.

— Прости, Машутка, — прошептала Таисия. — Не уберегла я тебя.

Она отошла от окна, села на лавку, где ещё хранилось тепло детского тела.

Просидела так до вечера, глядя в одну точку.

А когда стемнело, зажгла лампадку перед иконой — впервые за много дней — и долго молилась.

Не о себе. О маленькой девочке с добрыми глазами, которую злая мать тащит по холодной улице.

— Господи, сохрани её, — шептала она. — И прости меня, грешную, что не могу больше помочь.

А наутро по селу поползли новые слухи: грешница Таисия Степкину дочку портит, привораживает к себе, чтоб через неё на Степку порчу наслать.

И бабы стали обходить Таисин дом стороной, а мужики, наоборот, поглядывать с новым, каким-то хищным интересом.

Но Таисии было всё равно.

Она думала о другом: о том, что впервые за два года она почувствовала себя нужной.

Хоть кому-то. Хоть на одну ночь. И это чувство было сильнее страха, сильнее стыда, сильнее всех сплетен на свете.

***

Октябрь подкрался незаметно — с первыми настоящими заморозками, с ледяными узорами на лужах по утрам и с тем особенным, прозрачным воздухом, когда каждый звук слышен за версту. Земля затвердела, покрылась коркой, и Таисия знала: надо спешить. Пока не ударили настоящие морозы, нужно утеплить дом, заложить соломой стены снаружи, поправить крышу над хлевом, где одинокая коза дрожала по ночам от холода.

День выдался погожий — редкий для этой хмурой поры. Солнце поднялось бледное, но светило щедро, золотя пожухлую траву и обнажённые ветви яблонь. Таисия вышла во двор спозаранок, накинув старый зипун поверх телогрейки. Дышала паром, растирала озябшие руки и принималась за работу.

Нужно было перебрать солому, оставшуюся с лета, связать её в снопы и привалить к стенам дома. Работа нехитрая, но для одной женщины — тяжёлая. Таисия таскала охапки, укладывала, придавливала жердями. Пальцы коченели, но она не чувствовала холода — движение согревало. В голове было пусто и спокойно, только изредка всплывало детское личико Машутки — как она там, бедная, у своей матери?

Стукнула калитка. Таисия обернулась, вытирая пот со лба рукавом. На пороге стоял Колька Спиридонов. Не один — сзади маячил Игнат, но тот остался за оградой, только курил, прислонившись к плетню.

— Здорова, Таисия, — Колька шагнул во двор, нагловато усмехаясь. Был он не пьян, но глаза блестели нехорошо, возбуждённо. — Трудишься? Давай поможем.

— Сама управлюсь, — коротко бросила Таисия, не прекращая работы. Сердце забилось тревожно, но виду не подала.

— Ишь ты, гордая, — Колька подошёл ближе, остановился в двух шагах. — А я вот пришёл не помогать. Поговорить.

— Не о чем нам говорить.

— Есть о чём, — он шагнул ещё, почти вплотную. От него пахло махоркой и потом. — Ты, Таисия, на меня не зыркай. Я ведь давно на тебя смотрю. И не я один. А ты всё одна да одна. Не надоело?

Таисия выпрямилась, глянула ему прямо в глаза. Взгляд холодный, спокойный, хотя внутри всё кипело.

— Слушай, Колька. Уходи, пока цел. Не до тебя.

— А чего так? — он ухмыльнулся шире, шагнул, схватил её за плечо. — Может, я лучше тех, кто был? Чего ломаешься? Все знают, ты не святая...

— Руку убрал, — тихо, но так, что Колька на миг опешил, сказала Таисия.

Он не убрал. Наоборот, дёрнул к себе, попытался обнять, потянулся губами к шее. Игнат за плетнём хохотнул, но не двинулся с места.

И тогда Таисия сделала то, чего не делала никогда в жизни. Рванулась, высвободила ногу и со всей силы, с отчаянием и злостью, саданула коленом ему промеж ног.

Колька взвыл нечеловеческим голосом, согнулся пополам, схватился за пах, зашатался. Из глаз его брызнули слёзы, лицо перекосилось от боли и ярости.

— Сука! — прохрипел он, падая на колени. — Ах ты, паскуда! Да я тебя!

Он попытался встать, но боль скрутила его снова. Игнат за плетнём присвистнул и, кажется, даже не двинулся на помощь — замер, наблюдая.

— Убирайся, — сказала Таисия, отступая на шаг. Голос её дрожал, но она держалась. — Сказала — уходи.

Колька поднялся, согнувшись, держась за живот. Глаза его налились кровью, он уже не походил на человека — зверь, загнанный в угол. С диким рыком он бросился на неё, опрокинул на землю, навалился сверху, сдавил горло своими корявыми, цепкими пальцами.

— Убью, — сипел он, давя. — Убью, падла... Будешь знать, как...

Таисия хрипела, задыхалась, хватала ртом воздух, но руки его сжимались всё сильнее. Перед глазами поплыли красные круги, в ушах зазвенело. Мысль была одна: Господи, прими мою душу грешную...

И вдруг — визг. Пронзительный, детский визг, от которого у Кольки, видимо, лопнули перепонки. Он ослабил хватку, обернулся. На пороге калитки стояла Машутка. Она кричала, зажмурившись, кричала так, что, наверное, на том конце села слышали.

— Пустите! Пустите тётю Таисю! Дяденька, не надо! Не надо!

Игнат за плетнём вдруг зашевелился, шагнул во двор.

— Колька, брось! Девка орёт, сейчас сбегутся!

Колька отпустил горло, вскочил. Таисия судорожно кашляла, хватала воздух, прижимая ладони к шее. Перед глазами всё плыло, но сквозь пелену она увидела, как Колька сплёвывает на землю, поправляет штаны и, не глядя на неё, идёт к калитке.

— Ещё встретимся, — бросил он на ходу. — Запомнишь меня.

Игнат засеменил следом, и они скрылись за поворотом.

Таисия лежала на холодной, твёрдой земле, не в силах подняться. Горло саднило, дыхание вырывалось со свистом. Рядом, всхлипывая, присела Машутка.

— Тётя Таися... Вы живая? — лепетала она, трогая её за плечо. — Тётя Таися...

Таисия перевела на неё мутный взгляд. Увидела заплаканное детское лицо, и вдруг слёзы хлынули сами. Она заплакала — громко, навзрыд, как давно не плакала, прижимая девочку к себе и чувствуя, как та гладит её по голове маленькой, холодной ладошкой.

— Живая, Машутка, живая... — шептала она сквозь слёзы. — Спасибо тебе... Спасибо, родная...

Они сидели на земле, обнявшись, и осеннее солнце равнодушно светило на них, на разбросанную солому, на опрокинутое ведро, на следы борьбы в пыли.

---

К вечеру того же дня по селу поползли слухи. Колька, подлечив ушибленное место крепким самогоном, сидел в компании мужиков у лавки и врал самозабвенно, смачно, с подробностями.

— ...она сама меня позвала, — басил он, отводя глаза, но голос делая уверенным. — Пришёл я к ней, а она: заходи, Коля, соскучилась. Ну, я и зашёл. А чего? Баба видная, одинокая... Потом, правда, выгнала. Стесняется, видно.

Мужики ржали, хлопали его по плечу. Кто-то сомневался, но большинство верили — удобно верить в то, что хочется. Грешница — значит, шлюха. Значит, любой может.

Игнат помалкивал, хмурился, но подтверждать не спешил — ему тоже хотелось, чтобы верили, что Колька там был. Может, и его черёд придёт.

К утру знало всё село. Бабы судачили у колодца, плевались, крестились:

— Слыхали? Грешница-то наша уже и до Кольки добралась. Молодого парня с пути сбила. Срам!

— А Колька сам рассказывал, с подробностями. Всю ночь у неё проторчал.

— И как земля таких носит?

Степка, мать Машутки, слушала и злорадно ухмылялась. Теперь-то она точно знала, как отомстить. Дочку заперла в чулане, чтоб не смела бегать к "этой блуднице".

---

Таисия вышла к колодцу через три дня. Шея ещё болела, синяки наливались багровым, но она завязала платок повыше, скрывая следы. Горло саднило, голос сел, но вода была нужна.

Она шла мимо баб, и в этот раз тишина была особенной. Не просто враждебной — торжествующей. Они смотрели на неё с таким презрением, будто она была хуже последней твари.

— Идёт, — прошипела Нюра. — Всё ей мало. Уже молодых портит.

— Молчи, Нюра, — одёрнула её Клавдия. — Не видишь, на ней лица нет. Бог наказал.

Таисия прошла мимо, опустив глаза. Ведро опустила, набрала воды, подняла. И вдруг поняла: сил нет. Нет сил поднять коромысло, нет сил идти обратно мимо них, нет сил жить.

Она поставила вёдра наземь, присела на сруб колодца и закрыла глаза. Солнце слепило сквозь веки, в ушах шумело. Голоса баб доносились будто издалека, сквозь вату.

— Гляди, гляди, чуть не падает. Совесть, видать, заела.

— Какая у неё совесть, у блудницы...

И вдруг — тоненький, отчаянный крик:

— Неправда! Неправда вы всё врете!

Таисия открыла глаза. По улице, расталкивая баб, бежала Машутка. Маленькая, простоволосая, в одном платьишке, босая. Видно, сбежала из чулана.

— Не смейте на тётю Таисю говорить! — кричала она, размахивая кулаками. — Она добрая! А этот дядька Колька её душил! Я видела! Он её хотел убить! А она его ногой толкнула, чтоб отстал! А он врёт!

Бабы опешили. На минуту воцарилась тишина. Степка выскочила из толпы, схватила дочь за плечо.

— Молчи, дура! — зашипела она. — Не твоего ума дело! Пошли домой, я тебе покажу, как из чулана вылезать!

— Пусти! — Машутка вырывалась. — Тётя Таися! Я всё равно к вам приду! Не верьте им!

Степка поволокла упирающуюся девочку прочь. Та оглядывалась, плакала, тянула руки к Таисии. А бабы стояли, поражённые, и молчали.

Таисия медленно поднялась, взяла коромысло, вдела вёдра. Пошла, не оглядываясь. Но в груди, там, где была пустота, теперь разгорался огонёк. Маленький, тёплый огонёк детской любви и преданности. И ради этого огонька стоило терпеть всё.

Дома она опустилась на лавку, долго сидела неподвижно, глядя в стену. Потом перевела взгляд на икону, перекрестилась.

— Господи, — прошептала она осипшим голосом. — Спасибо тебе за неё. Спасибо, что послал мне этого ангела. Не оставь её, Господи. А мне... мне дай сил.

За окном смеркалось. Ветер гнал по небу рваные тучи, предвещая скорый снег. Таисия встала, зажгла лампаду, подбросила дров в печь. И села у огня, глядя на пляшущие языки пламени. В голове было пусто и светло. Она думала о Машутке — о том, как та бежала босая по холодной земле, как кричала, защищая её, как тянула руки.

— Вырастешь, Машутка, — прошептала Таисия в тишину. — Вырастешь и всё поймёшь. А я... я буду ждать. Всегда буду ждать, когда ты постучишь.

Ветер за окном стих. Первые снежинки, крупные и пушистые, начали падать на замёрзшую землю, укрывая её белым, чистым покрывалом. Зима обещала быть холодной, но в душе у Таисии теплело.

А сплетни... Что сплетни? Они как осенняя грязь — пристанут, но смоет их первый чистый снег.

***

Вот шестая глава повести. В ней я постарался передать глубокую внутреннюю боль Таисии, её тоску по несбывшемуся материнству и ту редкую, тёплую встречу, которая становится для неё лучом света в кромешной тьме.

---

Грешница

Глава 6. Бабка Авдотья

Ноябрь вступил в свои права глухо и бесповоротно. Снег выпал и не таял, укрыв землю неровным, бугристым покрывалом. Дни стояли серые, без просвета, и только к вечеру небо иногда расчищалось, наливалось холодной зеленью, и первые звёзды проклёвывались в вышине, острые и колючие, как осот.

Таисия почти не выходила со двора. Вода в колодце замерзала, приходилось долбить лунку пешнёй, и руки от этого вечно были в цыпках и трещинах. Но это было даже хорошо — работа отвлекала. Дома же, в тишине, в четырёх стенах, наваливалось такое, что хоть вой.

Особенно по ночам.

Она лежала на широкой кровати, где когда-то спала с Петром, и смотрела в потолок. Луна светила в окно, клала на половики бледные полосы. В печи потрескивали угли, и в этих звуках Таисии чудились детские голоса. Смех, плач, лепет.

Она закрывала глаза и видела их. Тех, кто мог бы родиться, да не случилось. Сначала, в первые годы замужества, она ждала, надеялась, молилась. Ходила к бабкам, пила травы, шептала заговоры — ничего не помогало. Петр молчал, но Таисия видела в его глазах немой укор. Пустая баба, бесплодная смоковница.

А потом, после того греха, она поняла: это Бог наказал. За всё сразу. За то, что не смогла полюбить мужа как надо, за то, что потянулась к чужому, за то, что согрешила. И теперь уже никогда не познать ей счастья материнства. Никогда не прижать к груди тёплый, пахнущий молоком комочек, никогда не услышать «мама».

Слёзы текли по щекам, затекали в уши, капали на подушку. Таисия не вытирала их, не всхлипывала даже — лежала тихо, как мёртвая, только слёзы сами лились, и остановить их было нельзя. Иногда она засыпала под утро, а просыпалась разбитая, с тяжёлой головой, и день начинался снова — серый, длинный, безнадёжный.

---

Как-то в середине ноября выдался погожий денёк. Морозец схватил снег настом, и он звонко хрустел под ногами. Таисия накинула тулуп, подвязалась платком, взяла верёвку и пошла в лес за хворостом. Дрова в доме кончались, а покупать было не на что — деньги, вырученные за картошку, разошлись на соль да керосин.

Лес начинался сразу за околицей, поднимался на взгорок редкими берёзами и осинниками, а дальше темнел ельником. Таисия шла не спеша, вдыхая морозный воздух, слушая, как где-то далеко стучит дятел. Снег слепил глаза, и она щурилась, глядя на редкое, холодное солнце.

Хворосту в этом году было мало — бабы всё повыбирали. Таисия забрела глубже, туда, где лес становился гуще, где пахло прелой хвоей и сыростью. Нагнулась за сухой веткой, выпрямилась — и увидела впереди, среди потемневших стволов, дымок. Тонкий, сизый, он поднимался над какой-то избушкой, прилепившейся к самому лесу, почти на опушке.

Таисия удивилась. Она и не знала, что здесь кто-то живёт. Подошла ближе. Избушка старая, почерневшая от времени, с маленьким окошком, затянутым мутной слюдой. Дверь низкая, прикрыта рогожкой. Рядом поленница дров, заметённая снегом, и тропинка, протоптанная в сугробе.

Таисия замерла в нерешительности. Идти к чужим людям не хотелось — кто знает, что скажут, как встретят. Но ноги замёрзли, а от избушки тянуло теплом и ещё чем-то домашним, уютным, забытым.

Она шагнула к двери, постучала. Тишина. Постучала ещё.

— Заходи, коли не заперто! — донёсся изнутри старческий, но бодрый голос.

Таисия толкнула дверь, шагнула через порог, пригнувшись.

В избушке было темновато, но тепло и чисто.

Пахло сушёными травами, хлебом и ещё чем-то горьковатым, лекарственным. У печи, на лавке, сидела маленькая, ссохшаяся старушка в тёмном платке, повязанном по самые брови.

Руки её, узловатые, с крупными суставами, лежали на коленях.

А глаза... глаза были открыты, но смотрели куда-то сквозь, мимо, в пустоту.

Бельма затянули зрачки мутной пеленой.

— Здравствуй, — тихо сказала Таисия. — Я это... за хворостом шла. Увидела дымок, дай, думаю, зайду, погреюсь. Не прогоните?

Старушка повернула голову на голос. И вдруг улыбнулась — светло, по-детски.

— Проходи, милая. Садись к печке. Ноги-то, поди, замёрзли? Снимай обутки, грейся.

Таисия разулась, поставила промокшие валенки к печи, присела на краешек лавки.

Старушка легко, на ощупь, поднялась, прошла к столу, достала краюху хлеба, миску с квашеной капустой.

— Голодна небось? Ешь давай. У меня просто, но сытно.

— Спасибо, бабушка, — Таисия взяла ломоть, откусила, и вдруг слёзы подступили к горлу.

От тепла, от доброты, от того, что никто не спрашивает, не косится, не плюёт вслед.

— Ты чего плачешь-то, доченька? — старушка прислушалась. Ухо у неё было тонкое, всё слышала. — Обидел кто?

— Нет, бабушка, — всхлипнула Таисия. — Так. От души.

— От души слёзы — они святые, — кивнула старушка.

— Ты ешь, ешь.

А я посижу рядом, погреюсь.

Она села поближе, и Таисия вдруг почувствовала исходящее от неё тепло, как от печки. И спокойствие такое, давно забытое.

— Вы одна тут живёте, бабушка? — спросила Таисия, прожевав.

— Одна, милая, одна.

Меня Авдотьей звать.

Ослепла я давно, годов десять уж, поди. А живу — ничего. Люди помогают, кто хлеба принесёт, кто молока.

Я им за то травы собираю. Я до слепоты-то травницей была, много знала. Теперь на ощупь собираю, по памяти. Где какая растёт — помню. Руки помнят.

— А родные? — осторожно спросила Таисия.

Авдотья вздохнула, помолчала.

— Нет у меня родных, милая.

Сирота я. С малолетства в приюте росла, в городе.

Потом сюда попала, замуж вышла, да муж помер давно. Детей Бог не дал. Вот так и доживаю одна.

Таисия вздрогнула. Своё, родное, отозвалось в груди болью.

— И вы... не вините себя? — тихо спросила она. — За то, что детей нет?

Авдотья повернула к ней слепое лицо, и на нём было удивление.

— А чего себя винить, доченька?

Бог дал — слава тебе, Господи.

Не дал — значит, так надо. Не нам судить, не нам рядить. Мы люди маленькие.

— А если грех? — вырвалось у Таисии. — Если согрешила тяжко, вот и наказана?

Авдотья долго молчала.

Потом протянула руку, нащупала Таисину голову, погладила по волосам, как маленькую.

— Грех, говоришь... А кто без греха-то, милая?

Я вот всю жизнь прожила, много чего видела.

И плохих людей видела, и хороших. И знаешь, что скажу? Нету таких, кто без греха.

Все грешны.

Только одни грех свой в себе носят, молча, и других не судят.

А другие — чужие грехи считать мастера, а своих не видят.

Таисия замерла, боясь дышать.

— Ты небось та самая Таисия, про которую бабы судачат? — вдруг спросила Авдотья.

— Вдова Петрова?

Таисия похолодела. Сейчас выгонит. Сейчас скажет — уходи, греховодница.

— Я, бабушка, — прошептала она. — Мне уйти?

— Сиди, глупая, — Авдотья усмехнулась.

— Чего мне тебя гнать?

Я слепая, мне всё равно, кто ты есть. Я тебя по голосу слышу.

А голос у тебя добрый, только надорванный. Душа у тебя болит, доченька.

Я это за версту чую.

Таисия разрыдалась.

В голос, навзрыд, уткнувшись лицом в сухонькое плечо старушки. Авдотья гладила её по голове, по спине, приговаривая:

— Плачь, милая, плачь.

Лёгче будет. Всё выплачешь, всё вымоешь слезами. Они, слёзы-то, душу очищают.

Таисия плакала долго, пока не кончились слёзы. Потом отстранилась, вытерла лицо рукавом.

— Простите, бабушка. Я не знаю, что на меня нашло.

— Всё знаю, — тихо сказала Авдотья. — Ты, доченька, не вини себя так.

Ты молодая ещё.

Жизнь длинная, всё перемелется. Найдёшь своё счастье.

— Какое счастье? — горько усмехнулась Таисия.

— Кому я нужна, бабушка? Все шарахаются, как от прокажённой. Мужики только одного хотят, а бабы ненавидят.

И Бог не простит.

— А ты не загадывай, — строго сказала Авдотья. — Не нам знать, что Бог простит, а что нет.

Мы не Боги, чтобы осуждать.

И себя не смей.

Ты такая, как все.

Из плоти и крови. Споткнулась — встань. Иди дальше.

— Куда идти? — прошептала Таисия.

— Живи, — просто сказала Авдотья. — Роди для себя дитя.

Оно тебе и счастье будет, и смысл. А на сплетни не гляди.

Сплетни — они как ветер: подуют и стихнут.

Ты о себе думай.

О душе.

— Дитя... — Таисия горько усмехнулась. — Мне Бог не даёт детей, бабушка. За грехи.

— А ты не знаешь, — покачала головой Авдотья.

— Не знаешь, что Бог даст, а что нет. Может, ещё и даст.

Может, уже идёт к тебе твоё дитя.

А ты тут слёзы льёшь да себя казнишь.

Ты откройся, доченька.

Для жизни откройся. Для любви.

Не для той, что с чужим мужиком на сеновале, а для настоящей.

Для материнской.

Таисия молчала, смотрела на огонь в печи.

Слова старухи ложились в душу, как семена в землю.

— Вы вот, бабушка, — тихо сказала она. — Тоже без детей.

А не злая, не ропщете.

— А на что роптать? — улыбнулась Авдотья.

— Я, доченька, всех детей вокруг себя за своих считаю.

Ко мне каждая птаха прилетает — я каждую привечу.

Ты вот пришла — и ты мне как дочка. Потому что нет у меня своих, а сердце есть.

И у тебя сердце есть, я чую. Доброе сердце.

Не слушай никого. Живи.

Таисия долго сидела молча. Потом встала, поклонилась старухе в пояс.

— Спасибо вам, бабушка Авдотья. Спасибо за всё. Я приду ещё. Можно?

— Приходи, милая, приходи, — закивала старуха. — Я всегда рада. Хворост-то у тебя где?

— А я и не набрала ещё, — спохватилась Таисия.

— Так набери, — усмехнулась Авдотья.

— Вон за избушкой сушняку много. Бери, не жалко. И приходи ещё.

С хворостом или просто так. Я всегда дома.

Таисия оделась, вышла.

За избушкой и правда было много валежника — видно, старухе помогали добрые люди.

Она набрала большую вязанку, пристроила на спину, перетянула верёвкой. И пошла обратно, через лес, на закат.

Солнце садилось за дальние ели, окрашивая снег в розоватый цвет. Мороз крепчал, но Таисии было тепло. Впервые за долгое время — тепло на душе.

Дома она растопила печь, поставила чай.

Долго сидела у огня, глядя на пламя, и думала о словах слепой бабки.

О том, что она не одна. О том, что есть на свете человек, которому она нужна просто так, безо всего.

— Роди для себя дитя, — прошептала Таисия, и впервые за много месяцев эта мысль не показалась ей кощунственной и невозможной.

— А если и правда?

Она подошла к иконе, долго смотрела на тёмный лик. Потом опустилась на колени, перекрестилась.

— Господи, — прошептала она. — Прости меня, окаянную. И если можно... если есть на то воля Твоя... пошли мне дитя.

Не для себя, нет. Для него.

Чтобы было кому любовь свою отдать.

Чтобы не зря всё это.

Она долго стояла на коленях, пока не затекли ноги. Потом поднялась, постелила постель и легла спать с лёгким, почти забытым чувством покоя в груди.

За окном падал снег. Крупный, пушистый, он укрывал землю, заметал следы, сглаживал углы. И в этом белом, чистом безмолвии чудилось что-то обещающее. Что весна придёт обязательно. Что жизнь продолжается. Что надежда умирает последней.

. Продолжение следует.

Глава 3