РАССКАЗ. ГЛАВА 1.
Августовское утро только начинало вступать в свои права, но жара уже стояла над селом плотной, липкой пеленой.
Солнце, выкатившееся из-за дальнего леса, било прямо в глаза, заставляло щуриться и не сулило ничего, кроме нового знойного дня, когда воздух дрожит над нагретой крышами и земля трескается у огородов.
Таисия вышла из калитки своего дома, придерживая на плече коромысло с двумя тяжелыми, еще сухими ведрами
. Дом ее стоял на отшибе, у самого спуска к реке, и чтобы дойти до колодца, нужно было пройти через всю улицу, мимо чужих окон и чужих заборов.
Она шла не спеша, но твердо.
Босая нога ступала в пыльную траву у обочины, чтобы не поднимать пыль на дороге.
Ситцевая юбка, выцветшая до бледно-василькового цвета, облегала крутые бедра, туго стянутая на талии пояском.
Кофта, простая, белая, с закатанными по локоть рукавами, открывала сильные, гладкие загорелые руки.
Темные волосы, густые и тяжелые, были собраны на затылке в небрежный узел, из которого выбивались влажные от пота прядки и вились у висков и на шее.
Таисии было двадцать семь.
Для бабьей доли — самый сок, самое бабье лето, когда сила еще есть, а молодость не ушла, а только налилась спелостью.
Лицо у нее было чистое, без единой морщинки, но не девичье-круглое, а уже точёное, с острыми скулами и ярким ртом.
Глаза — серые, с темной каймой по краю радужки — смотрели прямо и спокойно, хотя внутри у Таисии от этого взгляда все сжималось.
Она знала, что сейчас начнется.
У калитки напротив, как раз напротив колодца, сидели на завалинке трое: старуха Клавдия, вечно шамкающая ртом, баба Нюра, подслеповатая и злая, да молодайка Степка, недавно вышедшая замуж и потому самая рьяная в своем желании показаться примерной.
Едва Таисия поравнялась с ними, как говор стих.
Три пары глаз уставились на нее, ощупывая, раздевая, осуждая.
— Идет, — прошамкала Клавдия, когда Таисия была уже в пяти шагах. — Легка на помине.
Гляди, Степанида, ровно пава плывет.
Не нарадуется, поди, на себя.
— А чего ей не плыть? — подхватила Нюра, громко, чтобы Таисия слышала.
— Дело известное.
Кто на чужого мужа зарится, тот всегда и хвост трубой держит. Грех-то он легкой жизни ищет.
— Блудница, — отчетливо и звонко, будто камешек в стекло кинула, сказала Степка.
Таисия прошла мимо.
Не ускорила шаг, не опустила головы, только скулы чуть заметно заострились, да побелели костяшки пальцев, сжимавших коромысло. Она уже привыкла.
За два года, что минули с того самого дня, эти слова въелись в нее, как въедается дорожная пыль в подол.
Сначала было больно, до крика, до желания залепить чем-то тяжелым по этим злым, перекошенным ртам. Потом боль притупилась, стала тупой, ноющей.
Как старый зуб, который уже не болит остро, а ноет на погоду.
Она опустила ведро в колодезную темноту.
Цепь заскрипела, плеснула вода. Прохлада пахнула в лицо сыростью и гнилым деревом.
Таисия зажмурилась на мгновение, втягивая этот запах, как спасение от духоты и злобы.
В душе она знала: они правы.
Хоть и зло говорят, хоть и завистью их слова приправлены, а правда в них есть.
Блудница.
Это слово приросло к ней намертво. И самое страшное, что сама она себя иначе и не мыслила с того самого вечера, два года назад...
*****
Она тогда еще замужем была.
За Петром.
Петр был мужик хороший, работящий, непьющий.
Только скучный.
Жизнь с ним текла ровно, как река в половодье по руслу — широко, глубоко, но без единой заводи, без омутка. Работа, дом, еда, сон.
И так изо дня в день.
Детей Бог не дал, и это было молчаливой бедой, которая висела между ними коромыслом. Петр не корил, но Таисия чувствовала себя пустой.
Не как баба, а как высохший колодец.
А он приехал в село на покосы. Чужой, городской. Инженером, что ли, из райцентра.
Молодой еще, шумный, смешливый, с папироской в зубах и глазами синими, как васильки во ржи.
Звали его Сергеем.
Он остановился у них в доме, потому что других мест не было.
И с первого же дня все пошло кувырком.
Он смотрел на Таисию так, как Петр не смотрел никогда.
Не как на хозяйку, не как на бабу, которая принесет поесть, а как на диковинку, на зарю, на чудо.
И смеялся ее словам, и помогал ей воду носить, и однажды, когда она месила тесто, подошел сзади и просто обнял за плечи.
У Таисии тогда сердце упало в самую пропасть.
И взлетело.
Она не отшатнулась.
Замерла только, вся обратившись в слух, в чувство.
А потом случился тот вечер.
Петра услали в ночное с лошадьми, до утра. Лето, духота, сеновал пахнет так сладко, что кружится голова.
Она сама вышла во двор, самой не спалось.
А он там сидел, курил, на звезды глядел. Подозвал.
Сел рядом.
А потом повернулся и поцеловал.
И она не оттолкнула.
Наоборот — сама прильнула, сама обвила его шею руками, забыв про всё на свете.
Про Бога, про мужа, про стыд.
Было в этом что-то отчаянное, пьяное, как тот запах разнотравья, что стоял над огородами.
Она впервые в жизни поняла, что значит быть желанной.
Не нужной для хозяйства, а желанной — до дрожи, до озноба, до помутнения.
А утром он уехал.
Уехал рано, даже не попрощавшись толком, кинул только виноватое: «Ты это... не серчай. Жизнь такая». И все.
А Петр вернулся и ничего не узнал. Только смотрел на нее как-то странно пару дней, а потом перестал. Но Таисия-то знала.
И соседи знали.
Соседи всегда всё знают.
Кто-то видел тень на сеновале, кто-то слышал вздохи.
И пошло-поехало: «грешница», «блудница».
****
Через полгода Петр запил.
Не сильно, но мертво.
А потом на тракторе перевернулся. Пьяный был.
Или не пьяный — кто ж теперь разберет. Хоронили всем селом, жалели. А на Таисию после похорон и вовсе перестали смотреть как на человека. Она мужа убила, шептались. Бог наказал за грех. Вдовой осталась, черной вдовой.
***
...Ведро с водой тяжело стукнуло о сруб колодца, вырывая Таисию из тяжелых воспоминаний.
Она открыла глаза. Солнце поднялось выше, и тени стали короче.
Надо было идти обратно.
Мимо них.
Мимо этих трех баб, которые так и сидели на завалинке, сплетая свои злые кружева, и мимо мужиков, что уже подтянулись к колодцу.
Молодой еще совсем парень, Колька Спиридонов, двадцати лет отроду, стоял, облокотившись на изгородь, и откровенно пялился на Таисию, на то, как она, нагнувшись, поправляет ведро, как туго натягивается на спине мокрая от пота кофта.
Рядом с ним, постарше, но с таким же масленым взглядом, переминался с ноги на ногу Игнат, вдовец из крайнего переулка.
— Эх, баба, — протянул Колька, когда Таисия поравнялась с ними, сгибаясь под тяжестью полных ведер. — Пособить-то?
— Сама, — глухо бросила Таисия, не поднимая глаз.
— Ишь ты, гордая, — усмехнулся Игнат. — Не гордись, Таисия. Грех гордыней тоже замаливать надо.
А мы бы и помогли... за хлеб-соль, к примеру.
Он хохотнул гнусно, подмигнул Кольке.
Тот покраснел, но не ушел.
Таисия прошла мимо, чувствуя спиной их взгляды, более тяжелые, чем полные ведра на коромысле. Бабы у колодца снова оживились, зашикали, закрестились.
— Ишь, вертихвостка, — донеслось вслед. — Уже двоим глазки строит.
А муж-то, Петр-то, поди, в земле еще не истлел.
Таисия споткнулась, вода плеснула из ведра на пыльную дорогу, оставив темные пятна.
Она пошла дальше, закусив губу.
В душе, на самом дне, там, где жила правда, голос говорил: «Терпи. Ты это заслужила.
Грешница ты, и нет тебе прощения ни от людей, ни от Бога, ни от самой себя».
Жизнь для неё действительно кончилась тогда, на сеновале. Кончилась вся, какая была.
А новой, правильной, чистой жизни — не случилось.
И не случится уже. Оставалось только нести эту тяжесть — ведер с водой, злых слов, чужих похотливых взглядов и своей неутихающей вины.
**
Ночь опустилась на село глухая, безлунная.
Август на исходе дышал в окна сыроватой прохладой, но в избе Таисии было душно.
Она не зажигала огня, сидела на лавке у стола, обхватив плечи руками, и глядела в черноту за окном.
Там, за мутным стеклом, шумел ветер в ветвях старой яблони, гнул ее к земле, срывал последние недозревшие плоды.
Где-то далеко брехала собака, ей отзывалась другая, и снова наступала тишина, тяжелая, как жернов.
Таисия не спала третью ночь.
Стоило закрыть глаза — и являлся он. Сергей.
Не весь, а кусками: синие глаза с искрой, горячая ладонь на плече, запах табака и сена, смешанный с чем-то чужим, городским, волнующим.
Она помнила каждое его слово, каждый вздох той ночи.
И каждый раз, вспоминая, чувствовала, как внутри разливается липкий, сладкий жар, а следом — такая ледяная волна презрения к себе, что хотелось выть.
— Дура, — шептала она в темноту, впиваясь ногтями в ладони. — Бесстыжая дура.
Мужа на чужого мужика променяла. На одного раз на всю жизнь.
Она вставала, ходила босиком по холодному полу туда-сюда, скрипели половицы.
Останавливалась у иконы в углу, на которой теплилась лампадка — единственный огонек в доме.
Лик Богородицы глядел строго и печально.
Таисия падала на колени, утыкалась лбом в холодные доски пола и шептала слова молитвы, но слова рассыпались, не складывались.
Она не верила, что ее молитву услышат.Блудницы.
В такие минуты она ненавидела себя.
За то, что помнит.
За то, что тело помнит ту ласку, которой Петр никогда не давал.
За то, что, просыпаясь утром и видя пустую подушку рядом, она не о муже покойном плачет, а о том, кто жив и здоров и, поди, давно забыл ее имя.
И слезы — злые, бессильные — текли по щекам, капали на грудь, и она не вытирала их, позволяла им жечь кожу.
****
Стук в дверь раздался далеко за полночь.
Сначала тихий, будто крадущийся, потом наглый, громкий, вперемешку с пьяным хохотом.
Таисия вздрогнула, замерла у иконы. Сердце заколотилось где-то в горле.
— Таисия! А, Таисия! Спишь, што ли? — Голос молодой, наглый. Колька Спиридонов.
— Открывай! Дело есть!
— Чего встали? Открывай, красава! — второй голос, Игнатов, прокуренный и хриплый.
— Не бойсь, мы с миром!
С добром!
Они забарабанили кулаками в дверь, задребезжала щеколда.
Таисия вскочила, прижалась спиной к стене, словно пытаясь вжаться в нее, исчезнуть.
— Эй, баба! Скучно тебе одной-то! — кричал Колька, и в голосе его слышалась пьяная удаль.
— Пусти погреться! Мы заплатим! Хочешь, по рублю дадим?
Игнат зашелся гнусным смехом, закашлялся.
Они толкали дверь, она ходила ходуном, но держалась на крепком засове, который Таисия всегда закрывала еще с Петровских времен.
— Не откроешь — хуже будет! — вдруг зло выкрикнул Игнат, и смех его оборвался.
— Думаешь, святая?
Мы знаем, кто ты есть.
Все знают. Отворяй, пока по-хорошему просим!
Таисия молчала, зажав рот ладонью, чтобы не вырвался всхлип.
Слезы градом катились по лицу, но не от страха — от гадливости, от унижения, от того, что даже здесь, в своем доме, она не защищена.
Они топтались на крыльце, матерясь вполголоса, пинали пустое ведро, оно покатилось по ступенькам с грохотом.
— Да плюнь ты на нее, — донесся третий, незнакомый голос.
— Заразу подцепишь. Пошли к Степке, она наливает.
Минуту еще шушукались, потом шаги затихли, удаляясь в сторону околицы.
Таисия сползла по стене на пол, обхватила голову руками и закачалась, беззвучно, по-бабьи, всем телом.
Она не выла, она давилась слезами, чтобы соседи не услышали и не прибавили новый грех к ее списку.
****
Утро выдалось серое, ветреное. Небо обложило тучами, но дождя не было, только ветер гнал пыль по улице, трепал почерневшую ботву на огородах.
Таисия вышла в поле затемно.
Рожь убрали, теперь надо было убирать картошку.
Работа до ломоты в спине, до онемения рук — единственное, что спасало от мыслей.
Она шла по меже, согнувшись, дергала ботву, выбирала клубни, кидала в ведро.
Вокруг, на соседних делянках, копошились бабы.
Они работали артелями, по несколько семей вместе, перекликались, смеялись. Таисия — одна. Как перст.
Никто не позвал, она и не напрашивалась.
Но даже на расстоянии она чувствовала их взгляды.
Слышала обрывки фраз, которые ветер доносил до неё отчетливей, чем им хотелось бы.
— ...ишь, в одиночку управляется, сильная... — доносилось с одного края.
— А чего ей не быть сильной, — отвечали с другого.
— Мужиков-то она на себя не надрывает.
Она их по-другому надрывает.
— Тсс... услышит.
— А пусть слышит.
Правду говорить не грешно. Грешница она и есть.
Муж-то, поди, от ее греха и убрался. Не вынес сраму.
Кто-то засмеялся, кто-то зацыкал. Таисия копала дальше, только шире, злее вонзала лопату в сухую землю. Она привыкла. Почти.
К вечеру ветер стих, и жара снова навалилась на поле душным колпаком.
Таисия разогнулась, вытерла пот со лба, зачерствелым рукавом.
Рядом, метрах в десяти, копались Нюра и Степка.
Нюра вдруг сплюнула в сторону Таисии.
Не плевок даже, так, плюнуть, но ветра не было, и слюна упала не долетев.
Степка глянула и тоже сплюнула, но метко, прямо в сторону Таисиного ведра с картошкой, на самую землю у ее ног.
Таисия замерла.
Подняла голову.
Встретилась глазами со Степкой.
У той лицо было злое, торжествующее, но в глубине глаз — страх.
Боится, что ее молодого мужа Таисия сглазит, что ли?
— Ты чего? — тихо, но внятно спросила Таисия. Голос сел, охрип от пыли и молчания.
— А то, — Степка подбоченилась. — Чтоб знала свое место. Блудница. Нечего тут на мужиков наших заглядываться.
— Я на твоего и не гляжу вовсе, — все так же тихо сказала Таисия, чувствуя, как внутри закипает глухая, страшная ярость.
Давняя, задавленная.
Но виду не подала, только побелела еще больше.
— А то мы не видели, как ты вчера на Кольку вылупилась! — встряла Нюра, подходя ближе.
— И на Игната.
Им, поди, проходу не даешь!
Таисия хотела ответить, что это они к ней ночью ломились, а не она к ним. Но слова застряли в горле.
Кто поверит? Грешнице? Все знают, грешница врет и мужиков соблазняет.
Так и запишут: сама виновата, сама приманила.
Она молча нагнулась, подняла ведро с картошкой, перешагнула через мокрое пятно плевка на меже и пошла прочь с поля, не оборачиваясь.
Бабы за спиной зашушукались громче, захихикали.
Дорога домой шла через выгон, мимо старого погоста, где под березами лежал Петр.
Таисия остановилась у оградки. Поставила ведро.
Земля на могиле осела, травой заросла, никто не ухаживал.
Она ведь не ходила сюда, боялась. А сейчас стояла и глядела на холмик.
— Петя, — прошептала она. — Прости меня, окаянную.
Не за то прости, что живу, а за то, что помню не тебя.
Ветер тронул березы, зашумел листвой.
Где-то вдали перекликались грачи. Таисия постояла еще минуту, потом подхватила ведро и побрела к дому, ссутулившись под тяжестью картошки и той ноши, что была тяжелее всех ведер на свете.
Вечером, запершись в избе, она не зажигала огня.
Легла на кровать, свернулась калачиком, глядя в стену.
Слезы текли сами, и она их не замечала.
Перед глазами стояло одно: меткий Степкин плевок, упавший в пыль у ее ног.
И внутри, в самой глубине, что-то умерло окончательно.
Та малость, что еще держала ее прямо, позволяла носить воду мимо злых языков с высоко поднятой головой — лопнула, рассыпалась в прах.
Она не знала, что будет завтра. И не хотела знать.
Впервые за два года ей показалось, что сил идти дальше — нет. Совсем нет.
***
Осень в тот год пришла рано и зло. Уже в середине сентября небо обложило тяжёлыми, свинцовыми тучами, и зарядили дожди.
Не ливни, а так — нудная, мелкая морось, которая проникает за воротник, размывает дороги в липкое месиво и въедается в душу сыростью и тоской.
Таисия почти не выходила из дома.
В погреб спуститься — и то дело. Сидела у окна, глядела, как стекают по стеклу мутные капли, как гнётся под ветром облетевшая яблоня, как чернеют на огороде пустые гряды.
В доме стало холодно, но она ленилась топить печь по-настоящему — набросает горсть щепок, погреет руки и снова садится в угол, накрывшись старым Петровым тулупом.
Есть не хотелось.
Картошка, принесённая с поля, лежала в подполье нетронутой.
Хлеб чёрствый жевала, запивая водой из ведра, и снова смотрела в одну точку.
Мысли ворочались тяжело, как жернова, перемалывая одно и то же: за что? Почему она?
И главное — что дальше?
Ответа не было. Только дождь стучал по крыше, и ветер выл в трубе, точно голодный пёс.
*****
В один из таких дней, когда особенно донимала тоска, Таисия накинула старый эипун, повязалась платком по самые брови и пошла в сельскую лавку.
Надо было купить соли и спичек, а главное — керосину для лампы. Сидеть в темноте стало совсем невмоготу.
Лавка стояла на взгорке, у церкви. Пока Таисия поднималась по размокшей тропинке, намокла вся, отяжелела, ноги в разбитых ботах хлюпали.
У крыльца лавки толпились бабы — Степка, Нюра, ещё несколько. Увидели Таисию — говор стих, как всегда.
Уставились, будто на диковинного зверя.
Таисия сделала вид, что не замечает. Поднялась на крыльцо, отряхнула подол, вошла внутрь.
Лавочник, сухонький старичок Анисим, глянул на неё поверх очков, вздохнул, но обслужил молча. Отмерил соли в куль, спички, налил керосину в бутыль.
Таисия расплатилась, взяла покупки и вышла.
Бабы стояли там же.
И когда она проходила мимо, Степка вдруг шагнула вперёд и, не говоря ни слова, толкнула её в плечо.
Сильно, с размаху.
Таисия не удержалась на скользкой глине, поскользнулась, взмахнула руками — и полетела в грязь.
Бутыль с керосином выскользнула, ударилась о камень и разбилась вдребезги.
Едкая жидкость разлилась по земле, смешиваясь с грязью.
Кулёк с солью намок и рассыпался.
Таисия замерла на четвереньках, не в силах подняться. Руки дрожали. Сверху донёсся хохот.
— Ой, гляньте! Блудница-то наша в грязи валяется! — заливалась Степка.
— По чину, по чину! Где грех, там и грязь!
— А керосин-то, керосин! — подхватила Нюра. — Видать, и свечку негде зажечь, чтоб за грехи молиться!
Таисия подняла голову.
Лицо её было в грязи, по щеке текла чёрная жижа, смешанная со слезами, которых она не замечала.
В глазах — такая мука, такая пустота, что смех на миг стих. Но только на миг.
— Иди, иди отсюда, — Степка сплюнула ей под ноги. — Нечего тут. Вали в свою нору.
Таисия поднялась молча.
Подол тяжёлый, мокрый, облепил ноги. Руки пустые.
Идти домой не с чем, денег на новую соль нет, и керосину нет, и спички, наверное, промокли.
А бабы всё стояли и смотрели, и в их взглядах было одно: удовольствие. Чистое, злое, собачье удовольствие от того, что есть тот, кого можно топтать.
Она пошла прочь, не оборачиваясь. Ноги заплетались, и она несколько раз чуть не упала снова.
Дождь хлестал в лицо, смывая грязь, но не стыд.
А стыд — он был везде.
В каждом взгляде, в каждом слове, в каждом плевке.
****
Дома она не стала раздеваться.
Так и села на лавку — в мокром, тяжёлом, грязном.
Просидела до вечера, до темноты. Потом встала, нашла в чулане верёвку — крепкую, пеньковую. Долго смотрела на неё, перебирала пальцами.
— Господи, — прошептала она в темноту.
— Прости меня, окаянную.
Не могу я больше.
Не могу.
Она вышла в сени.
Там было холодно, пахло прелой соломой и мышами.
Нашла крюк в потолке, на котором когда-то вешали мясо.
Встала на чурбак, накинула верёвку, сделала петлю.
Руки дрожали так, что узлы не затягивались.
Она заплакала — громко, навзрыд, в голос, прикусывая губу, чтобы соседи не услышали.
— Прости, Петя, — шептала она, затягивая петлю на шее. — Жди меня скоро. А может, и свидимся.
Она закрыла глаза, сделала шаг в пустоту...
И в этот момент за дверью раздался стук.
Не тот, пьяный и наглый, а тихий, робкий, почти неслышный.
И голос — детский, тоненький:
— Тёть Таись... вы дома?
Таисия замерла.
Сердце ухнуло и заколотилось где-то в горле, перехватывая дыхание.
Она стояла на цыпочках на чурбаке, петля душила, и вдруг — дикая, животная мысль: ребёнок. Там, за дверью, ребёнок.
Она рванула петлю, сорвала с шеи, едва не упала, схватилась за стену. Верёвка упала на пол змеёй.
Таисия, шатаясь, побрела к двери, откинула щеколду.
На пороге стояла маленькая девчонка, лет семи, в промокшем платке и большом, не по размеру, ватнике.
Дочка Степки, Машутка.
Самая злющая баба её ребёнка. Девчонка смотрела на Таисию большими, испуганными глазами, губы дрожали.
— Тёть Таись... у нас коза пропала. Мамка послала искать, а я одна боюсь. Можно я у вас постою? Немножечко?
Таисия глядела на неё и не верила. Стояла в распахнутой двери, мокрая, грязная, с красными от слёз глазами и верёвочным следом на шее.
А девочка смотрела и ждала, и в её детских глазах не было ни злобы, ни презрения, ни того страшного, что Таисия видела во всех взрослых глазах уже два года.
Только страх темноты и надежда на помощь.
— Заходи, — хрипло сказала Таисия. Голос сорвался, она откашлялась. — Заходи, Машутка. Не бойся.
Девочка шагнула через порог, остановилась, оглядывая тёмные сени.
— А у вас темно, — прошептала она.
— Сейчас, — Таисия метнулась в избу, нашарила спички — слава Богу, те, что купила, хоть не промокли в кармане. Зажгла лучину, осветила угол. — Иди сюда, погрейся. Вымокла-то как.
Машутка прошла, села на краешек лавки, стягивая мокрый платок. Таисия смотрела на неё и чувствовала, как внутри, там, где только что была мёртвая пустота, начинает шевелиться что-то тёплое, живое. Чужой ребёнок.
Дочь той, что час назад толкнула её в грязь.
— Я тебя чаем напою, — сказала Таисия, и голос её дрогнул. — С мёдом. Хочешь?
Машутка кивнула, глядя на неё всё так же испуганно, но уже с любопытством.
— А чего это у вас верёвка на полу? — вдруг спросила девочка, кивая в сторону сеней.
Таисия вздрогнула, обернулась. Верёвка чёрной змеёй лежала на пороге.
— Да так, — сказала она, быстро подходя и пиная её ногой под лавку. — Бельё хотела вешать, да раздумала.
Дождь ведь.
Она зажгла лампу — хорошо, хоть немного керосину на донышке оставалось в старой бутыли. Поставила чайник на загнетку.
Села напротив девочки, глядя на её светлую головёнку.
— Мамка не хватится? — тихо спросила Таисия.
Машутка пожала плечами.
— Она пьяная. С вечера с тятькой ругалась, теперь спит.
Таисия вздохнула. Помолчали.
— А чего ты ко мне пришла? — спросила она вдруг.
— Ведь твоя мамка меня... не любит.
Машутка подняла на неё серьёзные, не по годам, глаза.
— А вы добрая, — сказала она просто. — Я знаю.
Вы мне прошлым летом яблоко дали, когда я мимо вашего сада шла. Помните?
Таисия замерла.
Она и забыла.
Мельком, летом, действительно сунула девчонке яблоко, когда та проходила мимо. Мало ли кто проходит.
— Помню, — прошептала она, и вдруг слёзы снова хлынули из глаз.
Она отвернулась, уткнулась в тёмный угол, чтобы девочка не видела.
Но Машутка увидела.
— Вы чего плачете? — испугалась она. — Вас кто обидел?
— Нет, нет, — Таисия замахала руками, вытирая слёзы грязным рукавом.
— Это я так. От радости.
Что ты пришла.
Машутка смотрела недоверчиво, но промолчала.
Чайник закипел, Таисия налила в кружку, добавила мёду из старого черепка.
Подала девочке.
— Пей, Машутка. Грейся.
Сама села напротив, глядя, как девочка дует на горячий чай, как обхватывает кружку озябшими пальцами.
И впервые за долгие месяцы в груди у неё оттаяла маленькая, крошечная льдинка.
Господь, подумала она. Или не Господь. Просто жизнь.
Не дала свершиться греху.
Прислала ребёнка.
Когда Машутка допила чай, дождь за окном стих, и сквозь тучи проглянул тонкий, бледный месяц.
— Пойду я, — сказала девочка, вставая. — А то мамка проснётся, хватится.
Спасибо, тёть Таись.
— Заходи, если что, — тихо сказала Таисия. — Я всегда дома.
Машутка кивнула и выскользнула за дверь.
Таисия постояла на пороге, глядя, как маленькая фигурка бежит по тёмной улице, перепрыгивая лужи, в которых отражался молодой месяц.
Вернулась в избу, подняла верёвку с пола, долго смотрела на неё.
Потом размахнулась и закинула на печку, подальше, в самый тёмный угол.
Спать легла впервые за много ночей спокойно.
Не потому, что стало легче.
А потому, что поняла: есть в этом мире что-то, ради чего стоит терпеть. Даже если это что-то — просто детская ладошка, обхватывающая горячую кружку с чаем.
. Продолжение следует.
Глава 2