РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Утро следующего дня выдалось тревожным.
Евсей проснулся рано — ещё затемно.
Не от холода, не от страха, а от какого-то смутного беспокойства, которое поселилось в груди ещё с вечера, после слов бабки Матрёны про старосту.
Он лежал на тёплой лежанке, прислушивался к тишине и смотрел, как за окном медленно разгорается заря.
Жучка спала у печи, свернувшись калачиком, и во сне подёргивала лапами — видно, бежала за кем-то в собачьих снах
. Рыжий кот устроился у неё на спине, и они вместе представляли собой удивительное, тёплое и живое существо о двух головах.
За окном было ещё сумрачно, но небо на востоке уже начинало светлеть — сначала робко, серовато, потом всё ярче, золотистее.
Звёзды гасли одна за другой, словно кто-то невидимый задувал свечи.
Где-то далеко прокричал петух, ему ответил другой, третий — и вот уже вся деревня наполнилась разноголосым петушиным хором.
Евсей тихонько сполз с лежанки, натянул портки и рубаху — свои, уже высохшие за ночь, но всё равно пахнущие дождём и страхом.
Жучка открыла один глаз, взглянула на него и снова закрыла — рано ещё.
В избе было прохладно — печь за ночь остыла, и Матрёна ещё не топила.
Евсей вышел на крыльцо.
Утро встречало его свежестью и тишиной.
Туман стелился по земле — густой, молочный, он лежал в низинах, обволакивал кусты, прятал заборы. Воздух был таким чистым и прозрачным, что, казалось, пей им — и напьёшься.
Пахло сырой землёй, первой зеленью и ещё чем-то неуловимо сладким — может быть, берёзовым соком, который вот-вот должен был тронуться в стволах.
С крыши всё ещё капало — медленно, лениво, уже не так весело, как вчера.
Капли падали в лужу под окном, расходились кругами и затихали. Где-то вдалеке, за туманом, угадывалась проснувшаяся жизнь — скрип колодезной цепи, стук ведра, чей-то далёкий голос.
— Встал, соколик?
Голос Матрёны раздался за спиной неожиданно, но Евсей уже привык к её появлению и не вздрогнул.
Бабка стояла на пороге, кутаясь в шаль, и смотрела на утро.
— Не спится? — спросила она, зевая. — Ну, пойдём в избу, холодина на улице.
Затоплю печь, согреемся. А после завтрака — к старосте пойдём.
Пора, Евсейка. Откладывать нечего.
У Евсея сжалось сердце. Он молча кивнул и пошёл за бабкой в дом.
Дорога к старосте пролегала через всю деревню.
Солнце уже поднялось и разогнало туман.
Оно светило ярко, но не жарко — по-весеннему ласково, золотя верхушки ещё голых деревьев.
По обочинам дороги бежали ручьи, мутные и говорливые, они огибали кочки, впадали в лужи и снова вытекали из них, продолжая свой бесконечный путь.
Воробьи купались в этих лужах, поднимая тучи брызг.
Где-то за заборами мычала корова, блеяли овцы, скрипели калитки — деревня просыпалась, начинала свой нехитрый деревенский день.
Матрёна шла быстро, несмотря на годы, — широким, размашистым шагом, к которому Евсей еле поспевал.
Он семенил рядом, держась за край её фуфайки, и боялся поднять глаза. Прохожие оглядывались на них — кто с любопытством, кто с равнодушием, — но Евсею казалось, что все на него смотрят, все знают, куда и зачем они идут.
— Не бойся, — сказала Матрёна, заметив его состояние.
— Староста у нас мужик справедливый.
Фёдором звать, Фёдор Петрович. Он разберётся
. Не таких шельмов видывал.
Евсей молчал. В горле у него стоял ком, а сердце колотилось где-то в ушах.
Дом старосты стоял в центре деревни — большой, крепкий, пятистенок с резными наличниками и высоким крыльцом.
Во дворе видно было хозяйство — коровы, лошади, куры, — всё указывало на зажиточного, крепкого хозяина.
Матрёна уверенно вошла во двор, Евсей за ней, вцепившись в подол её юбки так, что костяшки пальцев побелели.
У крыльца их встретила женщина — жена старосты, полная, румяная, в чистом переднике.
— А, Матрёна, проходи, — сказала она, окинув взглядом Евсея. — Фёдор Петрович уже встал, чай пьёт. Проходите в избу.
В избе у старосты было чисто, просторно и как-то по-казённому строго.
Большой стол, лавки вдоль стен, в углу иконы с лампадкой.
За столом сидел сам староста — мужчина лет пятидесяти, с окладистой рыжей бородой, умными, цепкими глазами и большими, тяжёлыми руками, которые лежали на столе, как две кувалды.
Фёдор Петрович глянул на вошедших, отодвинул кружку.
— Здорово, Матрёна, — сказал он густым, низким голосом.
— С чем пожаловала?
— С делом, Фёдор Петрович, — Матрёна подтолкнула Евсея вперёд. — Вот, мальчонку привела.
Сирота.
Евсеем звать.
Родители погибли, у Закулисских жил, у Митьки да Устиньи.
А они его, слышь, со двора согнали. Под дождь, ночью, чуть не околел совсем.
Староста нахмурился, внимательно посмотрел на Евсея.
Тот стоял ни жив ни мёртв, вцепившись в подол Матрёны, и мелко дрожал.
Дрожь эта была не от холода — от страха.
— Подойди-ка, парень, — сказал Фёдор Петрович.
Евсей не двинулся с места.
Он только сильнее вцепился в юбку и спрятал лицо в складках ткани.
Староста вздохнул, переглянулся с Матрёной.
— Ладно, не будем неволить. Матрёна, садись, рассказывай подробно.
Матрёна села на лавку, Евсей так и остался стоять, прижавшись к ней. Она рассказывала — как нашла его вчера у калитки, мокрого, замёрзшего, как он просился переночевать, как рассказал про Закулисских.
Голос её звучал сурово, осуждающе, и каждое слово падало, как камень в воду.
Староста слушал молча, барабаня пальцами по столу.
Лицо его становилось всё мрачнее.
— Значит, говоришь, за ложку выгнал? — переспросил он, когда Матрёна закончила.
— Под дождь, в чём стоял?
— Истинный крест, — Матрёна перекрестилась.
— Мальчонка еле живой был. Если б не приютила — помер бы к утру.
Фёдор Петрович тяжело поднялся из-за стола, подошёл к окну, постоял, глядя на улицу.
Потом обернулся к жене:
— Сходи, мать, за Митькой Закулисским.
И Устинью его приведи. Живо.
Жена старосты ахнула, но спорить не стала — накинула платок и выбежала вон.
Время тянулось медленно, как смола.
Евсей стоял, не шевелясь, и чувствовал, как дрожь пробирает его всё сильнее.
Матрёна гладила его по голове, шептала что-то успокаивающее, но он не слышал.
Перед глазами стояло одно — дядя Митяй. Его тяжёлый кулак. Его мутные, злые глаза.
За окном светило солнце, весело чирикали воробьи, по стеклу ползла муха, жужжа и умываясь лапками. А в избе висела такая тишина, что было слышно, как тикают ходики на стене.
Наконец за дверью послышались голоса, тяжёлые шаги, и в избу ввалился дядя Митяй.
Евсей вздрогнул так, словно его ударили.
Он вцепился в подол Матрёны мёртвой хваткой, спрятал лицо, зажмурился.
Но даже сквозь закрытые веки он видел его — огромного, страшного, с красным от быстрой ходьбы лицом и злыми, бегающими глазами.
За ним вошла тётка Устинья — поджав губы, с каменным лицом, не глядя ни на кого.
— Звал, Фёдор Петрович? — спросил Митяй, стараясь говорить спокойно, но в голосе его слышалась фальшь.
— Звал, — староста кивнул на лавку. — Садитесь. Разговор есть.
Митяй с Устиньей сели, переглянулись. Увидев Евсея, Митяй скривился:
— А, этот... выродок. Нашёлся. А мы ищем его, беспокоимся...
— Молчи, — оборвал его староста так, что Митяй поперхнулся.
— Ты мне тут не заливай. Беспокоятся они.
А ну, рассказывай, как мальчонка у тебя на улице очутился?
Ночью, под дождём, без ничего?
Митяй заёрзал на лавке.
— Да так... Провинность у него была. Ложку уронил, табуретку опрокинул. Я его маленько постращал, думал, походит по улице и вернётся. А он, вишь, к Матрёне подался...
— Врёшь, — Матрёна встала, глаза её сверкали
. — Ты его вышвырнул, как щенка.
И не впервой.
Он у вас в сарае жил, с крысами. Бил ты его, Митяй, бил! Я всё знаю, люди видели!
— Цыц, баба! — рявкнул староста, стукнув кулаком по столу. — Тихо. Митяй, правду говорит Матрёна? Бил парня?
Митяй замялся, потупился. Устинья вдруг заговорила — тонко, визгливо:
— А чего его не бить?
Дармоед, лишний рот!
Своих двоих кормить надо, а тут ещё этот... Отца-матери нет, так пусть благодарит, что приютили!
А он ещё и нос воротит...
— Замолчи, Устинья! — гаркнул староста.
— Ты мне тут не разоряйся!
Я тебя не спрашивал!
Устинья замолчала, поджав губы, но взгляд её остался злым, колючим.
Фёдор Петрович тяжело прошёлся по избе, остановился перед Митяем.
— Слушай сюда, Митяй.
По закону ты за сироту отвечаешь, пока он у тебя живёт.
Кормить, поить, одевать обязан.
Не бить, не увечить. А ты что? Выгнал ночью под дождь.
Это статья, понял?
В острог захотел?
Митяй побледнел. Устинья всхлипнула — но не от жалости, от страха.
— Да я ж... да мы ж... — забормотал Митяй. — Фёдор Петрович, помилуйте... Не со зла я, сгоряча...
— Сгоряча? — староста усмехнулся нехорошо.
— А сарай? А побои?
Ты думал, не видно?
Парень вон весь синий, кожа да кости, и руки трясутся при виде тебя. Хорош "сгоряча".
Он снова подошёл к окну, постоял, потом обернулся.
— Короче, Митяй.
Забирать я тебя сейчас не буду. Но имей в виду — пригляжу. А мальчонка у Матрёны останется. Понял? У неё.
И ты к нему ни ногой.
Не то... сам знаешь.
Митяй открыл было рот, чтобы возразить, но под тяжёлым взглядом старосты закрыл его и только кивнул.
— Всё, свободны, — махнул рукой Фёдор Петрович. — Идите.
И помните мои слова.
Закулисские встали, поплелись к двери.
Устинья на пороге обернулась, метнула в Евсея такой взгляд, что мальчик ещё сильнее вжался в Матрёну.
Но дверь за ними закрылась — и страшные люди исчезли.
В избе наступила тишина.
Староста подошёл к Евсею, присел на корточки.
Евсей сжался, ожидая удара, но Фёдор Петрович только осторожно погладил его по голове.
— Не бойся, парень, — сказал он тихо.
— Больше они тебя не тронут. Иди с бабкой Матрёной, живи у неё.
А если что — приходи прямо ко мне. Понял?
Евсей поднял глаза.
В них стояли слёзы, но сквозь слёзы пробивался робкий, несмелый свет.
— П-понял, — прошептал он.
Матрёна поднялась, поклонилась старосте.
— Спасибо тебе, Фёдор Петрович. Век не забуду.
— Ладно, ладно, — отмахнулся тот. — Идите уже.
И смотри, Матрёна, если что — помогай. Я знаю, ты баба справедливая.
Они вышли на крыльцо.
Солнце стояло высоко и светило вовсю.
Весенний день разгулялся не на шутку — тепло, ярко, радостно.
С крыш капало, воробьи дрались в лужах, где-то за забором смеялись дети.
Мир жил своей обычной жизнью, не подозревая, какое чудо только что случилось с маленьким мальчиком.
Евсей шёл рядом с Матрёной, держась за её руку, и не верил своему счастью.
Он свободен.
Он больше никогда не вернётся в тот страшный дом.
Никогда не увидит дядю Митяя, не услышит его тяжёлых шагов, не будет дрожать в сарае от шороха крыс.
Он шёл и плакал.
Плакал тихо, беззвучно, и слёзы текли по щекам, падали на землю, смешивались с талой водой.
Но это были хорошие слёзы.
Слёзы облегчения.
Слёзы надежды.
Жучка ждала их у калитки. Увидев Евсея, она радостно залаяла, запрыгала вокруг, виляя хвостом так, что, казалось, он вот-вот оторвётся.
— Всё, Жучка, — прошептал Евсей, обнимая собаку за шею. — Теперь мы здесь. Насовсем.
***
Жизнь у бабки Матрёны закипела новая.
Первые дни Евсей боялся отойти от неё далеко — всё ему казалось, что дядя Митяй выскочит из-за угла, схватит, утащит обратно.
Но дни шли, и страх таял, как последний снег под ярким солнцем.
Матрёна оказалась женщиной суровой на вид, но доброй в душе. Она не тискала Евсея, не сюсюкала с ним, но каждое утро его ждала горячая каша, каждый вечер — тёплое молоко, а в избе всегда было чисто и уютно.
— Ты, это, не сиди без дела, — сказала она ему на второй день. — Руки у тебя есть, ноги есть — помогай.
В хозяйстве каждая пара рук нужна.
Евсей только обрадовался.
Ему хотелось быть полезным, хотелось доказать, что он не зря ест хлеб, что он может пригодиться.
И начались его новые заботы.
Вместе с Матрёной они вставали затемно.
Пока бабка доила козу, Евсей таскал воду из колодца — маленькими вёдрами, через силу, но с великим старанием.
Вода была холодная, прозрачная, пахла тиной и глубиной, и когда Евсей нёс её в избу, брызги летели во все стороны, сверкая на солнце.
Потом были дрова.
Матрёна колола, а Евсей складывал в поленницу — ровными рядами, как учила бабка.
Руки его быстро перестали быть прозрачными — появился первый загар, первые мозоли.
Но он не жаловался.
Ему нравилось чувствовать себя нужным.
Жучка помогала как могла — путалась под ногами, облаивала кур, гоняла кота Рыжку, который теперь спал не на печи, а на чердаке, подальше от настырной собаки.
Но вечерами они мирились — Жучка ложилась у печи, Рыжка устраивался у неё на спине, и эта удивительная парочка снова превращалась в одно тёплое, живое существо.
Весна вступала в свои права.
С каждым днём теплело всё сильнее.
Снег остался только в самых тёмных углах, под заборами, да и тот почернел, осел и таял на глазах. Земля обнажилась, задышала паром, потянулась к солнцу.
В огороде у Матрёны начались работы.
Вскопали грядки — Евсей помогал, разбивал комья земли граблями, выбирал корни сорняков.
Земля была жирная, чёрная, пахла так вкусно, что хотелось есть её ложкой.
Матрёна сеяла морковку, свёклу, лук — Евсей смотрел и запоминал.
— Пригодится, — говорила бабка. — Своё хозяйство когда заведешь — знать будешь, что и как.
Своё хозяйство... Евсей даже думать об этом боялся.
Слишком хорошо было сейчас, чтобы загадывать на будущее.
По вечерам они сидели на крыльце. Солнце садилось медленно, красиво, разливая по небу оранжевую и розовую краску.
Воздух наполнялся вечерней прохладой, пахло свежей зеленью, цветущей вербой, которую Матрёна нарезала для украшения избы. Жучка лежала у ног, Рыжка мурлыкал на коленях, а Евсей смотрел на закат и думал о том, как хорошо жить на свете.
— Бабушка, — спросил он однажды. — А почему вы меня взяли?
Матрёна долго молчала, глядя на догорающую зарю.
Потом вздохнула, погладила его по голове своей шершавой, тёплой ладонью.
— А потому, соколик, что люди друг другу помогать должны.
Особенно таким, как ты. Сирота — он как росток весной.
Если его не полить, не обогреть — засохнет.
А если ухаживать — вырастет в крепкое дерево.
Вот я и решила: пусть у меня растёт.
Евсей прижался к ней, спрятал лицо в тёплой фуфайке.
На глаза снова навернулись слёзы — благодарные, тёплые.
— Я вам всё буду делать, бабушка, — прошептал он. — Всю жизнь буду помогать. Я вас не подведу.
— Знаю, соколик, знаю, — Матрёна вздохнула. — Ты у меня хороший. Вижу я.
***
Так и пошла жизнь.
Евсей вставал с солнцем, ложился с закатом.
Он научился колоть лучину, растапливать печь, чистить картошку, кормить кур и козу.
Коза, которую Матрёна звала Белкой, поначалу бодалась и не подпускала к себе, но потом привыкла и даже позволяла Евсею гладить её по бархатной морде.
Жучка не отходила от мальчика ни на шаг.
Вместе они ходили к колодцу, вместе встречали закаты, вместе засыпали вечерами — Жучка у печи, Евсей на лежанке, а между ними, как всегда, Рыжка, мурлыкающий свои бесконечные кошачьи песни.
Однажды, когда они с Матрёной пололи грядки, Евсей увидел тот самый росток, что пробился у крыльца в первое утро.
Теперь это был уже не слабый зелёный язычок, а крепкое растение с несколькими листочками.
— Бабушка, глядите! — радостно закричал он. — Растёт!
Матрёна подошла, наклонилась, прищурилась.
— А ведь это крапива, — усмехнулась она. — Сорняк, выходит.
Но ничего. Пусть растёт.
И сорняк — тоже Божья тварь.
И ему жить надо.
Евсей смотрел на крапиву и думал о себе.
Он тоже был как этот сорняк — никому не нужный, выросший на обочине.
А теперь у него есть дом, есть бабушка, есть Жучка.
И жизнь, оказывается, может быть такой тёплой и радостной.
Солнце светило вовсю. В небе пели жаворонки. Весна набирала силу, обещая лето, тепло и счастье.
А в маленьком домике на краю деревни жил мальчик Евсейка, который наконец-то обрёл свой дом.
****
Май подкрался незаметно, как кот к миске с молоком.
Ещё вчера, казалось, по оврагам лежал грязный, ноздреватый снег, а сегодня глядь — и нет его, словно и не бывало.
Земля обсохла, зазеленела первой травой, а на припёке, у южных стен, уже желтели одуванчики — маленькие солнышки, рассыпанные по земле щедрой рукой.
Евсей бежал по тропинке от колодца, балансируя с полными вёдрами. Руки его окрепли, ноги больше не заплетались, и даже ведра, которые поначалу казались неподъёмными, теперь были ему впору.
Правда, вода всё ещё расплёскивалась — чуть-чуть, самую малость, — и тёмные пятна на тропинке отмечали его путь.
Жучка бежала рядом, то забегая вперёд, то отставая, чтобы обнюхать особенно интересный куст.
Она уже знала все тропинки, всех соседских собак и кошек, и чувствовала себя в этой деревне почти как дома.
— Жучка, не отставай! — крикнул Евсей, но без строгости, скорее для порядка.
Утро было такое, что строжиться не получалось.
Солнце только поднялось, но уже припекало вовсю.
Роса на траве горела миллионами искр, воздух был прозрачен и сладок, а жаворонки в вышине заливались так, что голова кружилась.
Евсей остановился на минуту, поставил вёдра, запрокинул голову. Высоко-высоко, почти невидимая глазу, трепетала в небе маленькая птичка, и песня её лилась, лилась, не кончаясь, словно сама земля пела, благодаря солнце за тепло.
— Красота-то какая, — прошептал мальчик.
Он часто теперь ловил себя на том, что останавливается и смотрит. Смотрит на облака, на траву, на то, как ветер колышет молодые листья берёз.
Раньше, у Закулисских, он не замечал этого.
Всё было серое, тусклое, страшное. А теперь мир раскрывался перед ним, как огромная книга с яркими картинками.
У калитки их ждала Матрёна.
— Долго ходишь, — проворчала она, но беззлобно.
— Заждалась я. Белка мычит, есть просит.
А ну, давай вёдра, неси в избу.
Евсей послушно занёс воду, налил в большую кадку на кухне, остатки — в чугунок для скотины.
Потом помог Матрёне задать корм козе и курам.
Белка встретила его привычным ласковым боданием — она знала, что после этого мальчик обязательно почешет её за ухом. И Евсей чесал, приговаривая:
— Ну что, Белка, хорошо тебе?
Травку свежую ела?
Молоко даёшь вкусное...
Куры суетились под ногами, выхватывая друг у друга зёрна. Петух, огромный красный забияка, стоял на заборе и зорко оглядывал свои владения.
— Сегодня в лес пойдём, — сказала Матрёна, когда с хозяйством управились.
— За черемшой. Самое время, молодая пошла.
Наварю щей зелёных, наедимся.
Евсей даже подпрыгнул от радости. В лес!
Он никогда ещё не был в настоящем лесу.
Только видел его издали — тёмную стену за полем.
— А Жучку возьмём?
— Куда ж без неё, — усмехнулась Матрёна.
— Она нам помощница.
Собирайся, перекусим и пойдём, пока солнце не высоко.
Лес встретил их прохладой и таинственным полумраком.
Евсей оробел на опушке — уж очень тёмными и густыми показались ему деревья.
Но Матрёна уверенно шагнула в чащу, и он, набравшись храбрости, последовал за ней.
Жучка с радостным лаем умчалась вперёд, но тут же вернулась, будто проверяя, не отстали ли хозяева.
В лесу пахло по-особенному.
Пахло прелой листвой, сырой землёй, молодой зеленью и ещё чем-то неуловимым, что бывает только весной в лесу — свежестью, жизнью, обещанием.
Птицы пели не так громко, как в поле, но зато голоса их были чище, звонче.
Где-то стучал дятел, где-то куковала кукушка, считая кому-то годы.
— Осторожно, корни, — предупредила Матрёна. — Глазей под ноги.
А вот и черемша.
Она остановилась у небольшой полянки, где из земли торчали ярко-зелёные стрелки, похожие на лук, но с широкими листьями.
Пахло от них резко, но приятно — чесноком и свежестью.
— Рви, да не все сразу, — учила Матрёна. — Часть оставляй, чтоб на следующий год росла.
И корни не выдирай, срезай ножиком.
Евсей старательно срезал молодые побеги, складывал в корзину.
Руки его быстро запачкались землёй, но он не замечал этого.
Ему нравилось это занятие — быть в лесу, чувствовать себя нужным, помогать бабушке.
Жучка бегала вокруг, обнюхивала кочки, гоняла каких-то жучков и была совершенно счастлива.
Вдруг она насторожилась, подняла уши и залаяла — сначала неуверенно, потом громче, злее.
— Кто там? — насторожилась Матрёна.
Из кустов вышел мальчик.
Чуть постарше Евсея, лет восьми, коренастый, с русым вихром на макушке и любопытными серыми глазами.
В руках он держал лукошко с грибами — первыми весенними сморчками.
— Здрасьте, — сказал он, смущаясь. — Это я. Степан. Тётка Матрёна, не признали?
— А, Степка, соседский, — узнала Матрёна. — Чего бродишь?
— За грибами мамка послала.
А это кто? — Степан с любопытством уставился на Евсея.
— Это Евсей. Сирота.
Живёт теперь у меня.
Знакомьтесь, что ли.
Мальчики смотрели друг на друга. Евсей оробел — он не знал, как общаться с чужими детьми.
У Закулисских он видел только Пашку и Гришку, которые его дразнили и били, если никто не видел.
А этот Степан смотрел открыто, без злости.
— А чего он такой худой? — спросил Степан прямо.
— Болел?
— Болел, — коротко ответила Матрёна. — А ты не пялься, лучше делом займись. Грибов-то много набрал?
— Есть немного, — Степан протянул лукошко. — Хотите, поделюсь?
— Оставь себе, — отмахнулась Матрёна. — У нас черемша. Пойдём, Евсей, пора домой, солнце вон уже высоко.
Домой возвращались через поле. Степан увязался следом — ему было по пути, да и любопытство разбирало.
— Ты давно у тётки Матрёны? — спросил он, поравнявшись с Евсеем.
— Недели две, — тихо ответил тот.
— А откуда ты?
— Издалека. Родители... погибли. А дядя Митяй выгнал.
Степан присвистнул.
— Это Закулисский, что ли? Знаю такого.
Злой мужик. Пьяница.
Он моего батьку раз чуть не убил в драке.
— Не смей так говорить, — вдруг твёрдо сказал Евсей. — Он плохой. Но про него плохо нельзя. А то он придет...
— Не придёт, — вмешалась Матрёна. — Староста ему запретил близко подходить. Так что не бойся.
Степан шёл рядом и всё поглядывал на Евсея. Потом не выдержал:
— А хочешь, приходи ко мне в гости? У меня брат есть, Васятка, маленький ещё.
И щенок есть, лайки. Рыжий такой, забавный.
Евсей посмотрел на Матрёну — та чуть заметно кивнула.
— Можно, — прошептал он.
— Вот и ладно, — обрадовался Степан. — Завтра приходи.
Я на пруду буду, лягушат ловить. Придёшь?
Евсей не знал, что ответить. Лягушата... Он никогда не ловил лягушат.
Он вообще ничего не ловил, кроме холодных взглядов Устиньи.
Но предложение Степана согрело его изнутри.
— Приду, — сказал он, и в голосе его впервые за долгое время прозвучала робкая радость.
Вечером, управившись с делами, Евсей сидел на крыльце и смотрел на закат.
Жучка положила голову ему на колени и тихонько поскуливала во сне — ей снились, наверное, лесные приключения.
Солнце садилось за лесом, окрашивая небо в багровые и золотые тона.
Где-то далеко запел соловей — сначала неуверенно, потом всё громче, заливчатей.
Ему ответил другой, третий — и вот уже вся округа наполнилась соловьиным пением.
Евсей слушал и думал о завтрашнем дне. Он пойдёт к Степану. У Степана есть брат и щенок. И они будут ловить лягушат на пруду.
В голове не укладывалось — у него, Евсея, никому не нужного выродка, появляется друг. Настоящий друг, который сам позвал в гости.
Из избы вышла Матрёна, села рядом, закряхтела.
— Хорошо-то как, — сказала она, глядя на закат. — Теплынь.
Соловьи поют. Жить можно.
— Бабушка, — спросил Евсей тихо. — А почему Степан со мной разговаривал? Он же меня не знает.
— А почему бы ему с тобой не разговаривать? — удивилась Матрёна. — Ты что, не человек разве?
— Я... — Евсей замялся. — Дядя Митяй говорил, что я выродок. Что меня любить не за что.
Матрёна фыркнула сердито.
— Тьфу на этого Митяя. Дурак он, пьяница и дурак. Ты, Евсейка, человек. Самый настоящий.
И душой чистый, и сердцем добрый. А что сирота — так это не вина твоя, а беда. И ничего в этом постыдного нет. Понял?
— Понял, — кивнул Евсей, хотя до конца не поверил. Но на душе стало теплее.
На следующий день, ближе к полудню, Евсей отпросился у Матрёны и, прихватив Жучку, отправился к пруду.
Пруд был недалеко — за огородами, в низинке, куда стекали весенние воды.
Сейчас, в мае, он разлился широко, но вода уже прогрелась, и у берега звонко квакали лягушки.
Степан был уже там.
Сидел на корточках у самой воды с самодельной удочкой — палка, леска, крючок.
— А, пришёл! — обрадовался он. — Гляди, я плотву ловлю.
Мамка на уху велела. Хочешь попробовать?
Евсей никогда не ловил рыбу. Он робко взял удочку, сел рядом.
— Не так держишь, — засмеялся Степан. — Давай покажу.
И начался самый удивительный день в жизни Евсея.
Степан учил его насаживать червяка, забрасывать удочку, ждать, когда поплавок дёрнется.
Жучка сначала лаяла на лягушек, потом успокоилась и улеглась в тени. Солнце припекало, пахло водой и тиной, где-то в небе жаворонок пел свою бесконечную песню.
— Клюёт! — вдруг закричал Степан. — Тащи!
Евсей дёрнул удочку — и на траве затрепетала маленькая серебристая рыбка.
Не больше пальца, но какая же она была красивая! Чешуя сверкала на солнце, жабы трепетали...
— Плотвичка! — обрадовался Степан. — Молодец! Первая рыба — самая главная. Надо отпустить или себе оставишь?
— Я... не знаю, — растерялся Евсей.
— Оставь, тётке Матрёне отнесёшь. Похвастаешься.
Евсей осторожно снял рыбку с крючка, положил в банку с водой. Сердце его колотилось от радости. Он поймал рыбу! Сам!
— А ты ничего, — сказал Степан, глядя на него с уважением. — Не ноешь, не жалуешься. Будешь с нами дружить?
— Буду, — выдохнул Евсей.
— Тогда приходи завтра опять. Мы с пацанами в лапту играем на выгоне. Научим тебя.
— Хорошо, — кивнул Евсей, и глаза его сияли.
Домой он вернулся счастливый, с банкой, где плавала одна-единственная плотвичка, и с целым ворохом впечатлений. Матрёна встретила его на крыльце.
— О, рыбачок пришёл! — усмехнулась она, заглянув в банку. — Богатый улов. На уху хватит?
— Бабушка, я сам поймал! — выпалил Евсей. — Степан научил! А завтра мы в лапту играть будем!
— Ну, молодец, — Матрёна погладила его по голове. — Растёшь, соколик. Жизнь налаживается.
Вечером, лёжа на лежанке, Евсей долго не мог уснуть.
Он смотрел на звёзды в окне, слушал, как тихо посапывает Жучка, как мурлычет Рыжка, и думал о том, как изменилась его жизнь.
Всего несколько недель назад он дрожал под дождём, никому не нужный, брошенный. А теперь у него есть дом, бабушка, собака, кот, и даже друг появился. И завтра он пойдёт играть в лапту, как обычные дети.
— Спасибо, — прошептал он куда-то в темноту, не зная точно, кому — Богу, бабушке Матрёне, или просто судьбе. — Спасибо за всё.
Ночь была тихая, тёплая. Соловьи давно отпели, только сверчки стрекотали в траве. Весна набирала силу, обещая лето, тепло и счастье.
А маленький мальчик Евсейка, ещё недавно боявшийся всего на свете, засыпал с улыбкой на губах, потому что знал — завтра будет новый день. Хороший день.
****
Июнь в тот год выдался на редкость тёплым и ласковым.
Уже с первых чисел лето вступило в свои права — без раскачки, без затяжных дождей, сразу с солнцем, с жарой, с густой зеленью, которая попёрла из земли так бурно, что глаз не успевал следить.
Ещё вчера берёзы стояли с прозрачными, сквозными кронами, а сегодня — глядь — уже оделись в густой зелёный наряд, зашумели листвой на все лады.
Трава поднялась по пояс.
На лугах зацвёл клевер — розовыми и белыми шапками, и воздух стоял такой густой, медовый, что, казалось, его можно было черпать ложкой и есть. Пчёлы гудели над цветами с утра до вечера, собирая сладкую дань, и гул этот стоял над деревней ровный, деловитый, как работающая прялка.
Евсей уже не узнавал себя.
Тот заморышек в огромном пиджаке, что брёл по лужам холодной весенней ночью, остался где-то далеко, в другой жизни. Теперь это был крепкий, загорелый мальчонка с мозолистыми ладонями и веснушками на носу, которые Матрёна называла "солнышкиными поцелуями".
Он ещё оставался худым — годы голода не проходят бесследно, — но уже не было той пугающей прозрачности, когда, кажется, свет сквозь кожу просвечивает. Появилась сила в руках, появился румянец на щеках, и глаза его, синие-синие, больше не смотрели на мир с затравленным страхом.
— Ишь, отъелся на бабкиных харчах, — шутила Матрёна, но в голосе её звучала гордость.
Дружба со Степаном крепла день ото дня.
Теперь они были неразлучны. Стоило Евсею управиться с утренними делами — натаскать воды, наколоть лучины, задать корм скотине, — как он уже бежал на выгон, где его ждал Степка.
Выгон был большим, зелёным лугом за околицей, где пасли коров, а ребятня играла в свои вечные игры. Трава там была примята, вытоптана в некоторых местах до земли, но это только придавало выгону особый, уютный вид — свой, обжитой.
— Бежим! — кричал Степан, завидя Евсея. — Жучку привёл? Айда в лапту!
Жучка тоже полюбила выгон.
Здесь было столько запахов, столько интересного! Можно было гонять воробьёв, облаивать чужих собак, валяться в пыли и просто носиться по кругу, высунув язык, пока не упадёшь без сил.
В лапту Евсей поначалу играл плохо — не умел ни ловить мяч, ни бегать быстро, путался в правилах. Но Степан был терпелив.
— Да не так, не так! — кричал он, когда Евсей промахивался. — Ты лапту держи крепче! Вот так! И бей от плеча, с разворота!
И Евсей учился. Падал, набивал шишки, но учился. Потому что это было счастье — бегать, кричать, смеяться вместе со всеми, чувствовать себя своим.
У Степана были сёстры — две.
Старшую звали Дарья, ей уже исполнилось двенадцать.
Она была серьёзная, степенная, как маленькая женщина, всё время помогала матери по хозяйству и на младших поглядывала свысока, но без злости.
Когда Дарья улыбалась — а улыбалась она редко, — на щеках у неё появлялись ямочки, и лицо становилось удивительно добрым.
Младшую звали Алёнка.
Ей было всего пять, она была круглолицая, курносая, с вечно разбитыми коленками и торчащими во все стороны косичками.
Алёнка бегала за мальчишками хвостиком, путалась под ногами и обиженно ревела, когда её прогоняли.
— Опять эта мелочь привязалась! — сердился Степан. — Иди, Алёнка, к девчонкам, в куклы играй!
— Не хочу в куклы! — топала ногой Алёнка. — Хочу с вами!
И Евсей, глядя на неё, вдруг вспомнил, каково это — быть маленьким и никому не нужным. Он подошёл к Алёнке, присел на корточки.
— Хочешь, я тебе цветов нарву? — предложил он. — Вон какие на лугу красивые!
Алёнка шмыгнула носом, посмотрела на него с подозрением, но потом кивнула:
— Хочу.
И Евсей нарвал ей целый букет — ромашек, колокольчиков, клевера. Алёнка взяла букет, прижала к груди и вдруг улыбнулась — широко, беззубо, по-детски счастливо.
— Ты хороший, — сказала она. — Я с тобой дружить буду.
С тех пор Алёнка ходила за Евсеем хвостиком, но он не прогонял её. Наоборот — научил плести венки из одуванчиков, показывал, где растёт самая сладкая травка — "заячья капуста", катал на спине, изображая лошадку.
И Алёнка визжала от восторга, вцепившись в его шею.
— Гляди, няньку себе нашла, — усмехалась Дарья, но в голосе её слышалось одобрение.
Однажды, когда они все вместе сидели на пригорке и жевали кислицу, Дарья вдруг сказала:
— А ты, Евсей, ничего. Не то что некоторые.
— Какие — некоторые? — не понял он.
— Да всякие, — Дарья повела плечом. — Есть у нас в деревне ребята... злые. А ты добрый. Видно сразу.
Евсей смутился, покраснел до корней волос.
Ему никогда не говорили, что он добрый. Его называли выродком, дармоедом, лишним ртом. А тут — добрый.
— Спасибо, — прошептал он, и сердце его наполнилось теплом.
Степкина семья приняла Евсея быстро и просто, как своего.
Отец Степана, дядя Кузьма, работал кузнецом — мужик кряжистый, молчаливый, с ручищами, похожими на кувалды.
По первости Евсей его побаивался — уж очень напоминал он ему дядю Митяя своей мощью.
Но Кузьма, хоть и был суров, зла в себе не носил. Увидев, как Евсей робеет при встрече, он только крякнул, потрепал его по голове тяжёлой ладонью и сказал:
— Ничего, парень, обживёшься. Приходи в кузню, поможешь. Меха качать научу.
И Евсей ходил.
Сидел в полутьме кузницы, смотрел, как в горне пляшет огонь, как дышит раскалённое железо под ударами молота, и качал тяжёлые меха, раздувая жар.
Пот градом катился по лицу, руки гудели от усталости, но он был счастлив. Потому что был нужен. Потому что его учили делу.
Мать Степана, тётка Аграфена, полная, шумная, громкоголосая, каждый раз норовила Евсея накормить.
— Худющий-то какой! — причитала она, заглядывая ему в рот. — Ешь, ешь, не стесняйся! У нас всего вдоволь!
И Евсей ел — наваристые щи, картошку с маслом, пироги с капустой, и не мог наесться. Потому что это была не просто еда — это была ласка, забота, тепло.
Но самым родным человеком на свете оставалась для него бабка Матрёна.
С ней он не боялся быть слабым. С ней мог плакать, если накатывала тоска по родителям, мог молчать, когда не хотелось говорить, мог просто сидеть рядом на крыльце и слушать, как она ворчит на непутёвую жизнь.
Матрёна выражала свою любовь по-своему, по-деревенски — не словами, а делами.
— На, вот, рубаху новую сшила, — говорила она, протягивая обновку. — А то ходишь, как пугало огородное. Люди смотрят — стыдно за тебя.
И Евсей знал: это не стыд, это забота.
Шила она ночами, при свете лучины, потому что днём управлялась с хозяйством.
Шила из старой своей юбки, перекраивая, подгоняя по росту. И рубаха получалась ладная, хоть и заплатка на заплатке.
— Бабушка, спасибо, — говорил он, прижимая рубаху к груди.
— Нечего благодарить, — ворчала Матрёна, пряча довольную улыбку. — Носи, не рви. Другая когда будет — неизвестно.
Или утром, когда Евсей просыпался, на столе его уже ждала краюха свежего хлеба, отрезанная специально для него — самая мякушка, самая румяная. И кружка парного молока, ещё тёплого, только что от козы.
— Ешь, соколик, — приговаривала Матрёна. — Силы нужны. Вон как вымахал за лето — скоро меня перегонишь.
И Евсей знал: это любовь.
Однажды вечером, когда они сидели на крыльце и смотрели на закат, Матрёна вдруг заговорила о том, о чём раньше молчала.
— Ты, Евсейка, не думай, что я добрая такая, — сказала она, глядя в сторону. — Я злая, сварливая бабка, вся деревня знает. Соседи меня боятся, невестка моя терпеть не может. А ты... к тебе у меня душа лежит.
Евсей молчал, боясь спугнуть эту редкую откровенность.
— Сын у меня был, — продолжала Матрёна, и голос её дрогнул. — Петром звали. Давно, годов тридцать назад. Маленький ещё, твой ровесник.
Захворал... и помер. А больше Бог детей не дал. Так и жила одна, век свой доживала. А тут ты... — она вздохнула. — Может, Петечка мой тебя ко мне привёл. Может, он с небес пожалел меня, старую.
Евсей слушал, и сердце его сжималось от жалости и любви. Он вдруг понял, что эта суровая, ворчливая бабка так же одинока, как был одинок он сам. Только она умела прятать это одиночество за ворчанием и придирками.
— Бабушка, — прошептал он, прижимаясь к ней. — Я вас никогда не брошу. Никогда-никогда. Вы теперь моя бабушка. Самая родная.
Матрёна вздрогнула, потом обняла его — крепко, по-настоящему, как обнимают только самых близких. И Евсей почувствовал, что по её щеке катится слеза.
— Глупый ты, — прошептала она. — Меня любить не за что. Я старая, злая...
— Нет, — твёрдо сказал Евсей. — Вы самая лучшая. Вы меня спасли. Вы меня приютили. Вы меня любите. Я знаю.
И они сидели так долго-долго, обнявшись, на крыльце старого дома, а вокруг догорал закат, разливая по небу розовое и золотое, и соловьи пели свои вечерние песни, и жизнь казалась удивительной, несмотря ни на что.
Наутро Матрёна была сама не своя.
Ходила по избе, напевала что-то под нос, то и дело поглядывала на Евсея и улыбалась — не ворчливо, как обычно, а по-настоящему, светло.
— Чего это вы, бабушка? — удивился Евсей. — Праздник, что ли?
— Праздник, соколик, — ответила Матрёна. — Самый настоящий праздник. У меня внук появился. Вот какой праздник.
Она достала из сундука чистую скатерть, постелила на стол, поставила самовар. Достала баночку с мёдом — самый лакомый, липовый, прибережённый для особого случая.
— Садись, Евсейка, чай пить. По-праздничному.
Они пили чай из блюдечек, прикусывали мёд и слушали, как за окном щебечут птицы.
Жучка сидела рядом, положив голову Евсею на колени, и тихонько поскуливала — тоже хотела чего-нибудь вкусненького.
— На, Жучка, — Евсей протянул ей кусочек хлеба с мёдом. — Ешь, сегодня праздник.
Матрёна смотрела на них и улыбалась. В глазах её стояли слёзы, но она не вытирала их — пусть. Это были хорошие слёзы.
А на выгоне их уже ждали.
Степан махал рукой, подпрыгивая на месте:
— Евсей, иди скорей! Дарья пирожков напекла! Алёнка уже съела два, а остальные вам сберегла!
Дарья стояла рядом, пряча смущённую улыбку. В руках у неё была корзинка, прикрытая чистым полотенцем. Алёнка вертелась под ногами, показывая перепачканные вареньем щёки.
— Беги, соколик, — сказала Матрёна. — Беги к своим. А я тут посижу, на вас погляжу.
Евсей побежал. Бежал по тёплой траве, по росистым тропинкам, и сердце его пело. Потому что там, на выгоне, его ждали друзья. Самые настоящие друзья. Свои люди.
Жучка мчалась рядом, радостно тявкая. Где-то высоко в небе пел жаворонок. Солнце поднималось всё выше, обещая жаркий, счастливый день.
— Евсейка! — кричала Алёнка, размахивая руками. — Иди скорей! Мы тебя заждались!
И он бежал. Бежал навстречу своему новому счастью, навстречу друзьям, навстречу лету. Бежал, и думал о том, как удивительно устроена жизнь. Ещё недавно он был никому не нужен, а теперь у него есть дом, бабушка, друзья, собака, и даже две девчонки, которые считают его своим.
— Я здесь! — крикнул он, подбегая. — Я пришёл!
— Наконец-то! — Степан хлопнул его по плечу. — Айда в лапту! Сегодня наша очередь водить!
— А я с вами! — заявила Алёнка, надув губы.
— Ладно уж, — смилостивился Степан. — Бери свою палку, будешь судьёй. Но если заплачешь — прогоним!
— Не заплачу! — важно сказала Алёнка и зашагала за мальчишками, стараясь попадать ногами в их следы.
Дарья смотрела им вслед и улыбалась. Потом вздохнула, поправила платок и пошла к Матрёне — сидеть на крыльце, разговаривать о женских делах.
А день катился дальше, тёплый, солнечный, пахнущий травой и мёдом, и, казалось, не было в целом свете места счастливее, чем этот выгон, эти дети, эта простая деревенская жизнь.
Вечером, когда солнце село и на землю опустились сумерки, Евсей сидел на крыльце рядом с Матрёной.
Где-то вдалеке пели девки хороводные песни — на другом конце деревни гуляли, встречали лето. Слышался смех, звон балалайки, топот пляшущих ног. А здесь, на краю деревни, было тихо и покойно.
Светлячки зажглись в траве — зелёные живые огоньки, они вспыхивали и гасли, словно кто-то невидимый зажигал и тушил крошечные свечки. Жучка пыталась их ловить, смешно щёлкала зубами и чихала от удивления, когда огонёк исчезал.
— Бабушка, — спросил Евсей тихо. — А вы счастливы?
Матрёна долго молчала, глядя на светлячков. Потом вздохнула, погладила его по голове.
— А знаешь, соколик, — сказала она. — Я, может, впервые за много лет счастлива. Ты у меня появился. Друзья у тебя хорошие. Жизнь налаживается. Чего ещё старухе надо?
— А я, — прошептал Евсей, — я очень счастлив. Потому что вы у меня есть. И Степка, и Жучка, и Алёнка с Дарьей. И всё это... вы мне дали.
— Не я, — покачала головой Матрёна. — Судьба. Бог. Сама жизнь. Я только помогла немного.
— Нет, — упрямо сказал Евсей. — Вы. Если б не вы... я бы не выжил.
Он обнял её, прижался изо всех сил. И Матрёна обняла его в ответ — крепко, по-настоящему.
— Ну всё, всё, — пробормотала она, пряча слёзы. — Иди спать. Завтра новый день. Много дел.
— Спокойной ночи, бабушка.
— Спокойной ночи, внучек.
Евсей ушёл в избу, улёгся на лежанку. Жучка устроилась рядом, Рыжка — у неё на спине. И в этой тёплой, живой куче-мале было так уютно, так спокойно, что засыпалось сразу, без всяких страхов и тревог.
А за окном пели соловьи, светились светлячки, и летняя ночь опускалась на землю, тёплая, ласковая, родная.
И снился Евсею сон.
Будто идёт он по бескрайнему полю, а вокруг цветы — синие, жёлтые, красные, до самого горизонта. И солнце светит ярко-ярко, и тепло так, что душа радуется. А навстречу ему идут люди — мама, папа, бабушка Матрёна, Степан, Алёнка, Дарья. И все улыбаются, все рады ему.
— Сынок, — говорит мама, — ты теперь не один. Ты нашёл свой дом.
— Молодец, Евсейка, — говорит папа. — Держись. Мы всегда с тобой.
И Евсей просыпается с улыбкой. За окном уже светает, поют первые птицы, пахнет росой и свежестью. Жучка лижет его в щёку, Рыжка мурлычет, требуя завтрак.
— Вставай, соколик, — слышится голос Матрёны из кухни. — Белка уже подоилась, молоко парное. Иди завтракать.
— Иду, бабушка! — кричит Евсей, соскакивая с лежанки.
Он бежит босиком по прохладному полу, открывает дверь на крыльцо — и замирает. Утро встречает его солнцем, теплом, пением птиц. Мир огромен и прекрасен. И в этом мире есть место для него.
Для маленького мальчика Евсейки, который нашёл свой дом.
. Продолжение следует.
Глава 3