Найти в Дзене

Непрощённый грех.Глава третья.Заключительная.Рассказ.

Слухи в деревне разлетаются быстрее птиц. Не прошло и трёх дней с тех пор, как Устинья узнала о своей беременности, а уже вся деревня судачила об этом. Тётка Глафира постаралась — она первая заметила, что Устинья к фельдшерице бегала, и уж конечно, вызнала всё досконально.
— Беременна Устинья-то! — тараторила она у колодца, окружённая бабами с вёдрами. — Слышали? От Захара, конечно, от кого ж

Фото взято из открытых источников Яндекс
Фото взято из открытых источников Яндекс

Слухи в деревне разлетаются быстрее птиц. Не прошло и трёх дней с тех пор, как Устинья узнала о своей беременности, а уже вся деревня судачила об этом. Тётка Глафира постаралась — она первая заметила, что Устинья к фельдшерице бегала, и уж конечно, вызнала всё досконально.

— Беременна Устинья-то! — тараторила она у колодца, окружённая бабами с вёдрами. — Слышали? От Захара, конечно, от кого ж ещё! Семь лет не было, а тут — на тебе! Как только он её прогнал, так сразу и случилось! Видно, Бог шельму метит!

Бабы ахали, качали головами, переглядывались.

— А Захар-то знает? — спросила какая-то молодайка.

— А кто ж ему скажет? — усмехнулась Глафира. — Устинья гордая, не пойдёт. А он и не спросит, ему теперь Маруся глаза застит.

Маруся в тот день как раз шла с коромыслом за водой. Услышала своё имя, притаилась за углом, прислушалась. И чуть ведро не выронила, когда до неё дошёл смысл разговора.

Беременна. Устинья беременна. От Захара.

Она постояла, переваривая новость, потом развернулась и побежала домой, забыв про воду. Влетела в избу, где Захар чинил сбрую, и выпалила с порога:

— Захар! А ты знаешь, что бабы говорят? Устинья-то твоя... того... брюхатая, говорят! От тебя!

Захар выронил шило, уставился на неё, не веря.

— Чего мелешь? — спросил хрипло. — Какая брюхатая? Семь лет пустая была, а тут вдруг?

— А вот так! — Маруся подбоченилась, глаза её горели нехорошим огнём. — Тётка Глафира у колодца всем растрезвонила! К фельдшерице она бегала, та и сказала! Два месяца, говорят, срок!

Захар встал, прошёлся по избе, задел плечом косяк. Два месяца. Два месяца — это как раз тот вечер, перед разводом. Тот самый, когда он злой пришёл, когда они... И если это правда...

— Врёшь ты всё, — сказал он, но голос дрогнул. — Не может быть.

— А ты сходи, проверь! — выкрикнула Маруся и выбежала в сени, хлопнув дверью.

Захар стоял посреди избы, и мир рушился у него на глазах. Если Устинья беременна — значит, он прогнал жену, которая носит его ребёнка. Значит, наследник, которого он так ждал, родится не здесь, не в его доме, не при нём. Значит, он, дурак, сам от себя счастье отпихнул.

Он рванул к двери, выбежал на улицу и почти бегом направился к тёткиному дому.

****

Устинья сидела на крыльце, грелась на солнышке, когда увидела его — запыхавшегося, красного, с безумными глазами. Сердце её ёкнуло, но виду не подала.

— Чего пришёл? — спросила спокойно, глядя мимо него.

Захар остановился, не зная, с чего начать. Топтался на месте, мял в руках картуз.

— Устинья... это правда? Что бабы говорят? Ты... того? Ребёнка ждёшь?

Она помолчала, глядя на него долгим взглядом. Потом медленно встала, расправила плечи, положила руку на живот.

— Правда, Захар. Жду ребёнка. Твоего ребёнка. Того самого, которого ты семь лет ждал, а потом выгнал меня, потому что я пустая, как пересохший колодец.

Захар побледнел, схватился за сердце.

— Устинья... прости... я не знал... Если б знал — ни за что бы...

— А если б знал — что бы изменилось? — перебила она горько. — Оставил бы меня? Или Марусю прогнал бы? Или с двумя жить собрался?

— Я... я не знаю, — растерялся он. — Но ребёнок мой... он должен быть со мной! В моём доме!

Устинья усмехнулась, покачала головой.

— Твой дом, Захар, теперь не мой дом. И не этого ребёнка дом. Ты сам выбрал. Помнишь? «Завтра разведусь». Ну вот, развёлся. Живи теперь с Марусей, рожай с ней сыновей. А этот ребёнок — мой. Только мой. Ты на него права не имеешь.

— Как это не имею? — взвился Захар. — Я отец!

— А кто в сельсовете заявление писал? Кто говорил, что детей у нас нет и не будет? Кто меня пустой называл? — Устинья говорила тихо, но каждое слово падало, как камень. — Нет у тебя больше детей, Захар. И жены нет. Иди к своей Марусе.

Она повернулась и ушла в дом, закрыв дверь перед его носом.

Захар стоял, глядя на закрытую дверь, и чувствовал, как земля уходит из-под ног. Он всё испортил. Всё, что имел, — разрушил своими руками. И теперь... что теперь делать — он не знал.

Из-за угла вышла тётка Агафья с корзиной грибов. Увидела его, покачала головой.

— Что, Захар, допрыгался? — спросила без злорадства, скорее с жалостью. — Получил своё?

— Тётя Агафья... — он шагнул к ней. — Помогите. Поговорите с ней. Пусть вернётся. Я всё сделаю, всё, что скажет.

— Поздно, Захар, — вздохнула старуха. — Поздно. Сломал — не склеишь. Устинья теперь о ребёнке думает, а не о тебе. Иди с миром. И молись, чтоб Бог простил.

Она обошла его и тоже скрылась в доме.

А Захар так и стоял посреди улицы, пока не стемнело. А потом побрёл домой, в пустую избу, где ждала его Маруся с ревнивыми вопросами и скандалом. Но скандала не было. Маруся встретила его молча, накормила ужином, уложила спать. И только ночью, когда он лежал без сна, глядя в потолок, она прошептала в темноту:

— Захар... А если у неё мальчик будет? Ты тогда к ней уйдёшь?

Он не ответил,потому что не знал ответа...

****

Зима в тот год выдалась долгая, снежная — сугробы под окнами стояли до самого марта, и только к апрелю задышало теплом, зазвенели капели, побежали ручьи, развезло дороги так, что ни пройти ни проехать. Устинья почти не выходила из тёткиного дома — тяжёлая стала, неповоротливая, ходила по избе, держась за поясницу, и всё прислушивалась к тому, что внутри делается.

Ребёнок толкался часто, сильно, будто торопился появиться на свет. Особенно по ночам не давал спать — ворочался, пихался ножками, и Устинья лежала в темноте, гладила круглый живот и шептала: «Тихо, маленький, тихо, мама тут, мама с тобой». И ребёнок затихал, будто слышал.

Тётка Агафья хлопотала вокруг неё, как наседка. То молока парного принесёт, то пирожков с капустой напечёт, то заставит лечь отдохнуть. Сама готовила приданое — распашонки из старого своего белья перешила, пелёнок настригла, одеяльце лоскутное сшила, тёплое, пёстрое, как весенний луг.

— Внучек будет, — говорила она, разглядывая живот. — Чую, внучек. Сильный какой, толкается знатно. Характерный будет.

Устинья только улыбалась в ответ. Ей было всё равно — мальчик, девочка, лишь бы здоровенький, лишь бы Бог сохранил. После того разговора с Захаром на крыльце она запретила себе думать о нём. Вырезала из сердца, как занозу, и выбросила. Теперь есть только она и этот ребёнок. А всё остальное — быльём поросло.

Но слухи до неё всё равно доходили. Тётка Глафира, главная деревенская сплетница, частенько забегала к Агафье «по делу», а на самом деле — новости принести. Сидела на лавке, стрекотала, как сорока, и Устинья поневоле слушала.

— А у Захара-то с Марусей неладно, — щебетала она, поджав губы. — Ох, неладно! Маруся места себе не находит, всё ревнует его к тебе, Устинья. Как узнала прошлой осенью, что ты беременна, так сама не своя ходит. То плачет, то скандалит. А Захар... — она понизила голос до шёпота. — А Захар пить стал. В запой ушёл, говорят. Кум мой видел — сидит в кабаке, глушит водку стаканами, и глаза, как у волка, горят. Марусю, слышь, бить начал. Соседи слышали крики по ночам.

Устинья слушала, и сердце её не отзывалось. Ни жалости, ни радости, ни злорадства. Пусто было внутри. Как в доме, из которого вынесли всю мебель.

— А Маруся чего? — спросила тётка Агафья, помешивая в печи.

— А что Маруся? — махнула рукой Глафира. — Терпит пока. Дом тот Захаров, не её. Да и стыдно — через месяц после свадьбы разбежаться. Люди засмеют. Вот и мучается.

После этого разговора Устинья долго сидела у окна, глядя на тающий снег. Думала о том, как быстро всё переменилось. Ещё год назад она была законной женой, хозяйкой в доме, а теперь — соломенная вдова, живущая у тётки. А Маруся, которая тогда сияла от счастья, теперь хлебает лиха полной ложкой.

— Бог шельму метит, — вздохнула тётка Агафья, проходя мимо. — Не чужим счастье строится, Устюша. Всегда помни.

Устинья кивнула, но ничего не сказала.

****

В избе Захара и правда было неладно.

Маруся металась по дому, как тигрица в клетке. Она пыталась угодить мужу во всём — и пироги пекла, и рубахи гладила, и в постели старалась изо всех сил, но Захар был холоден, как зимний ветер. Сидел вечерами у окна, курил папиросу за папиросой и смотрел в ту сторону, где жила Устинья.

— Ты чего всё туда глядишь? — не выдержала однажды Маруся, подбоченясь. — Соскучился? Иди, может, она примет обратно, если на коленях приползёшь!

Захар медленно перевёл на неё взгляд. Глаза у него были тяжёлые, мутные после вчерашнего.

— Цыц, — сказал тихо, но так, что Маруся попятилась.

— Чего цыц? — не унималась она, хотя голос дрогнул. — Я тебе кто? Жена или так, приживалка? Я для тебя стараюсь, жилы рву, а ты всё на ту сторону смотришь! У неё вон скоро ребёнок родится, твой ребёнок! Радуешься, поди?

Захар встал. Медленно, тяжело, как медведь из берлоги. Подошёл к Марусе, схватил за плечо так, что она вскрикнула.

— Ещё раз, — прошипел он в лицо, — ещё раз про неё при мне скажешь — убью. Поняла?

Маруся сжалась, заплакала, но смолчала. А ночью, когда Захар заснул пьяный, она лежала рядом и смотрела в потолок. Думала о том, что наделала. Что ввязалась в чужую семью, что разрушила жизнь Устинье, а свою не построила. Что Захар её не любит — никогда не любил. Просто захотел молодого тела, а она, дура, повелась. И теперь расплачивается.

Утром она ушла. Собрала свой узелок, пока Захар спал, и ушла в свой дом. Шла по мокрому снегу, по лужам, и слёзы текли по щекам, смешиваясь с талой водой.

Захар проснулся от тишины. В избе было пусто и холодно. На столе — записка кривыми буквами: «Не могу больше. Прощай. Маруся».

Он прочитал, смял бумажку и сунул в карман. Вышел на крыльцо, закурил. Ветер трепал волосы, но он не уходил. Стоял и смотрел на ту сторону, где жила Устинья.

****

Роды начались неожиданно, в начале мая, когда сады уже зацвели белым-бело, и воздух стоял такой сладкий, что кружилась голова.

Устинья проснулась от резкой боли внизу живота, охнула, схватилась за стену. Тётка Агафья вскочила мигом, будто и не спала.

— Началось?

— Кажется, — выдохнула Устинья. — Ой, тётя Агафья, страшно-то как...

— Ничего, родная, ничего, — приговаривала тётка, помогая ей лечь. — Я сейчас за фельдшерицей сбегаю. Она велела, как только начнётся — сразу звать.

— А успеешь? — простонала Устинья, хватаясь за живот новой схваткой.

— Успею, тут недалеко. Ты держись, молись.

Тётка Агафья накинула платок и выбежала в ночь. Устинья осталась одна, считала минуты между схватками, кусала губы, чтобы не кричать .Ребёнок внутри ворочался, толкался, будто тоже торопился на свет.

Фельдшерица, Анна Ивановна, прибежала запыхавшаяся, с саквояжем в руках. За ней — тётка Агафья, едва поспевавшая.

— Ну-ка, ну-ка, посмотрим, — сказала Анна Ивановна, скидывая пальто и подходя к Устинье. — Давно началось?

— С час, наверное, — прошептала Устинья.

Фельдшерица осмотрела её, посчитала пульс, покачала головой.

— Быстро идёшь, матушка. В роддом мы уже не успеем — ночь на дворе, дороги развезло, машину не вызовешь. Придётся здесь принимать. Ты как, не против?

— Здесь так здесь, — выдохнула Устинья. — Лишь бы с ребёночком всё хорошо было.

— Будет, будет, — уверенно сказала Анна Ивановна. — Тётя Агафья, кипятку побольше, чистые тряпки, ножницы прокипятить. Живо!

Тётка заметалась по избе, а фельдшерица осталась с Устиньей, подбадривала, считала схватки, давала команды.

— Тужься, милая, тужься! — командовала она. — Ещё немного, уже видно головку!

Устинья собирала последние силы, тужилась, кричала, и вдруг — облегчение, такое острое, что потемнело в глазах. А потом — крик. Тоненький, пронзительный, самый прекрасный звук на свете.

— Мальчик! — радостно объявила Анна Ивановна, поднимая младенца. — Здоровенький, крепенький, весь в отца! Устинья, слышишь? Сын у тебя! Сын!

Устинья заплакала — от счастья, от усталости, от всего сразу. Протянула руки, и ей положили на грудь тёплый, мокрый, кричащий комочек. Маленький, сморщенный, с зажмуренными глазками и крошечным кулачком, который сразу вцепился ей в палец.

— Сыночек, — прошептала Устинья, целуя его в лобик. — Родненький мой. Как же я тебя ждала...

Тётка Агафья вытирала слёзы фартуком и улыбалась. А за окном уже светало, пели первые птицы, и цветущие яблони глядели в окно белыми гроздьями.

****

Слух о том, что Устинья родила сына, разнёсся по деревне мгновенно. Тётка Глафира, конечно, постаралась. И к обеду об этом знали все.

Захар узнал от кума, который зашёл на минуту. Кум сказал и ушёл, а Захар остался стоять посреди двора, глядя в одну точку.

Сын. У него сын. Крепкий, здоровый, весь в него. А он его никогда не увидит. Не возьмёт на руки. Не научит рыбу ловить. Не посадит на лошадь. Не скажет: «Сынок, горжусь тобой».

Он пошёл в дом, достал бутылку, налил полный стакан. Выпил залпом, налил ещё. И так до вечера. А вечером, шатаясь, пошёл к дому тётки Агафьи.

Устинья кормила малыша, когда в дверь постучали. Тётка Агафья выглянула в окно, охнула.

— Устинья, это Захар. Пьяный в стельку. Стоит у калитки.

— Не открывай, — тихо сказала Устинья, прижимая сына к груди.

— А если ломиться станет?

— Милицию позовём. Или соседей.

Захар стоял у калитки долго. Сначала кричал: «Устинья! Открой! Сына покажи! Моего сына!» Потом плакал, уткнувшись в забор. Потом затих и ушёл в темноту.

Устинья слышала всё. Сидела, не шевелясь, и слёзы капали на головку спящего младенца.

— Прости, сынок, — шептала она. — Прости, что отец у тебя такой. Но ничего, мы справимся. Мы с тобой всё выдюжим.

Малыш чмокал во сне, сжимал кулачок, и Устинья смотрела на него и чувствовала, как в груди разливается тепло. Теперь у неё есть ради кого жить. Теперь она не одна.

А Захар брёл по тёмной улице, спотыкался, падал, поднимался и снова шёл. В голове шумело, сердце разрывалось от боли и водки. Он сам разрушил свою жизнь. Сам прогнал счастье. И теперь пожинал то, что посеял.

Дома его ждала пустая холодная изба. Ни Маруси, ни Устиньи, ни сына. Только стены, которые помнили женские руки, и тишина, громче любого крика.

****

Год пролетел незаметно, как один долгий день.

Устинья подняла сына на ноги. Крепким он рос, здоровым, на радость матери и тётке Агафье. Глаза у него были отцовские — серые, с поволокой, а характер — свой, особенный. Упрямый, но добрый. Как засмеётся бывало — все соседи улыбаются.

Назвала его Петром — в честь тёткиного покойного мужа, дяди Пети, который хоть и неказистый был, а душа золотая. Тётка Агафья прослезилась, когда узнала, и долго потом молилась на иконы, благодаря за память.

Жили они втроём. Устинья работала не покладая рук — и в огороде, и по дому, и подработки брала, где могла. Тётка Агафья с Петенькой сидела, нянчилась, баловала. И так хорошо им было втроём, так уютно, что Устинья иногда думала: а не зря ли всё случилось? Может, так и надо было? Может, это счастье — не с мужчиной, а с ребёнком и с родным человеком рядом?

Про Захара она старалась не думать. Но слухи доходили.

Говорили, запил он горькую. Хозяйство запустил, скотина разбежалась, Зорьку продал за бесценок, пропив деньги. Изба стояла некрашеная, забор повалился, огород бурьяном зарос. Маруся к нему не вернулась — вышла замуж за вдовца из соседней деревни и уехала, говорят, счастлива.

Захар жил один, как бирюк. Работать почти перестал, перебивался случайными заработками, больше пил. Иногда его видели у тёткиного дома — стоял поодаль, смотрел, как Устинья с Петенькой гуляют, и глаза у него были такие... Что бабы, видавшие его, вздыхали и крестились.

Однажды, весной, когда Петеньке уже пошёл второй год, Захар подошёл.

Устинья сидела на лавочке у дома, Петенька возился в песочнице. Захар остановился шагах в пяти..

— Устинья... — голос хриплый, простуженный. — Позволь хоть поглядеть на него. Хоть пообщаться с ним..

Устинья подняла глаза. Перед ней стоял чужой человек. Опухший, небритый, в грязной одежде, с трясущимися руками. От прежнего Захара — статного, сильного, красивого — не осталось и следа.

— Зачем тебе? — спросила она спокойно. — Что ты ему дашь? Пример дурной? Жизнь свою покажешь?

— Я отец, — сказал он глухо.

— Отец, — кивнула Устинья. — А я мать. И я не позволю тебе приближаться к нему. Ты сам выбрал. Помнишь? «Разведусь завтра же». Вот и живи с этим.

Захар молчал долго. Потом повернулся и пошёл прочь. А Петенька поднял голову от песочницы, посмотрел ему вслед и спросил:

— Мама, а кто это?

Устинья прижала его к себе, поцеловала в макушку.

— Никто, сынок. Прохожий. Давай лучше домой пойдём, я пирожков с картошкой напекла.

И они пошли домой. В тёплый, пахнущий пирогами дом, где их ждали. А за спиной, на пустынной улице, так никто и не окликнул их больше.

*******

Прошло много лет. Петр вырос, выучился, уехал в город, стал инженером. Устинья так и жила у тётки, пока та помирать не собралась. Агафья уходила тихо, во сне, и перед смертью шепнула племяннице:

— Ты счастлива была, Устюша? Хоть немного?

Устинья поцеловала её в холодный лоб и сказала:

— Счастлива, тётя Агафья. Спасибо вам за всё.

После похорон она осталась одна в доме. Петя приезжал редко, всё дела, всё работа. Но письма писал часто, и в каждом — «мама, я скоро, мама, держись».

Захара давно не было в живых. Замёрз пьяный в сугробе через год после той весенней встречи — значит, следующей зимой. Хоронили его всем миром, Устинья не пошла — побоялась бередить душу. Но свечку в церкви поставила. Всё-таки отец Петра.

И теперь, сидя вечерами у окна, глядя на закаты, такие же красивые, как много лет назад, Устинья думала о жизни. О том, как она странно устроена. Как всё переплетается — счастье и горе, любовь и предательство, надежда и разочарование. И как важно вовремя понять, что действительно ценно.

В руках у неё была старая фотография — Петя маленький, с серьёзными серыми глазами. Она погладила её пальцем и улыбнулась.

— Жизнь моя, — прошептала. — Счастье моё.

А за окном снова садилось солнце, такое же огромное и красное, как в тот вечер, когда всё начиналось.

Конец.