РАССКАЗ. ГЛАВА 1.
Запах полыни висел над деревней плотным, горьковатым маревом.
Он въелся в бревенчатые стены изб, пропитал ветхую одежду, забивался в ноздри даже во сне.
Высокая, серая, она росла всюду — вдоль единственной улицы, у покосившихся заборов, на задах огородов, подступая к самым окнам, словно пытаясь скрыть от мира эти несколько дворов, затерянных в бескрайнем просторе русской равнины.
Маленькая деревушка Вязанка, забытая Богом и начальством, жила своей медленной, тягучей жизнью, подвластной лишь солнцу да смене времён года.
На заливном лугу за околицей, у самого поворота реки, где полынь отступала перед сочной осокой и диким клевером, кипела работа. Покос — время святое и нелёгкое. Все бабы, от мала до велика, вышли в этот день.
В ряд, не спеша, но без передышки, шли они с серпами, срезая тяжёлую, пахнущую мёдом траву.
Взмах, захват, срез — и очередная горсть ложится в валок.
Среди них выделялась Ефимия Филимонова — бабка кряжистая, как старый дубок, невзирая на свои семьдесят пять.
Широкие плечи, обтянутые выцветшей ситцевой кофтой, уверенно работали серпом. Казалось, сам зной не брал её — пот катился градом по морщинистой шее, но спина оставалась прямой, а рука не знала усталости.
Рядом с ней, то и дело отвлекаясь на стрекозу, на проплывающее по синему небу облако, на боль в натруженной ноге, маялась внучка Анфиса.
Анфиса была статью не в бабку — тонкая, длинноногая, как молодая берёзка.
Но была в ней особая, льющаяся через край красота.
Густая русая коса, отливающая золотом, тяжело лежала на спине, до самого пояса. А глаза — чистые, пронзительные, цвета фиалок, распустившихся в тенистом палисаднике.
Солнечные лучи, пробиваясь сквозь редкие облака, путались в её волосах, зажигая в них тёплые искры.
— Бабушка, — голос Анфисы прозвучал жалобно, перекрывая стрекот кузнечиков, — может, передохнём уже? Ногу натёрла, сил нет… И руки — гляди, до мозолей.
Она протянула вперёд ладони, розовые от напряжения.
Ефимия медленно, с едва слышным кряхтеньем, разогнула спину и обернулась. Взгляд её маленьких, выцветших, но зорких глаз остановился на внучке.
— Ты что это, девка? — спросила она негромко, но таким тоном, от которого у Анфисы всякое желание спорить пропадало.
— Погляди-ка вокруг. Все работают. Аль мы чем хуже других? — Она кивнула в сторону баб, чьи фигуры мерно колыхались в такт работе. — Не выдумывай.
Давай, работай, белоручка моя.
Покачав головой — то ли укоризненно, то ли любовно, — Ефимия вновь склонилась к траве, и серп её засвистел с новой силой.
Анфиса вздохнула, поудобнее перехватила шершавую рукоять и тоже вернулась к работе, но глаза её то и дело отрывались от земли.
Бабы, хоть и старались, делали всё через силу. Это читалось в их согнутых спинах, в резких, экономных движениях, призванных сохранить каждую каплю энергии.
Солнце, поднявшись высоко, висело в самой середине неба и жгло немилосердно, плавя воздух над лугом.
Головы, прикрытые выцветшими платками, и без того мокрые спины не знали пощады.
Совсем близко, в каких-то ста шагах, за узкой полоской ивняка, блестела река.
Прохладная, манящая, она искрилась на солнце.
Анфиса с такой острой тоской представила, как прыгает в неё с разбегу, как обжигает тело ледяная вода, как уносит её течением прочь от этого зноя, от этой бесконечной травы… И чтобы больше никогда не возвращаться на этот берег.
Стук копыт и скрип колёс заставил её вздрогнуть и вынырнуть из сладкой дрёмы.
От деревни, подпрыгивая на кочках, подъезжала лошадь, запряжённая в длинную телегу.
Правил ею Ванька Зотов.
Он ловко спрыгнул на землю, даже не натягивая вожжей, и сразу взялся за дело.
Светлая, чуть рыжеватая голова его, тут же запорошённая соломенной трухой и сухими былинками, то и дело мелькала над копнами. Сильные, загорелые до черноты руки хватали тяжёлые снопы, словно пушинки, и ловко укладывали их на телегу. Работал он без устали, зло, красиво.
Анфиса смотрела на него и чувствовала, как сердце её делает странный кульбит.
Вот бы оказаться сейчас на месте этих снопов… Чувствовать, как эти сильные руки прижимают тебя к себе, ощутить крепость его объятий, надёжность широкой груди.
Она так явно это представила, что жаркая волна, не имеющая отношения к солнцу, окатила её с головы до ног.
Ванька, будто почувствовав её взгляд, вдруг выпрямился и повернул голову.
Их глаза встретились.
Всего на миг. Анфиса тут же вспыхнула, словно маков цвет, и опустила длинные ресницы, уставившись на пучок травы у своих ног.
«Вот дурочка! — усмехнулась она про себя, чувствуя, как щёки продолжает жечь огнём.
— О чём я думаю вообще?»
Но сердце колотилось где-то у горла, мешая дышать.
И, снова принявшись за работу, она уже не могла остановиться. Украдкой, из-под ресниц, поверх склонённой головы, она следила за ним.
За тем, как он ходит, как нагибается, как поправляет упряжь.
И горький запах полыни, смешиваясь с медовым ароматом скошенной травы, казался ей сейчас самым пьянящим запахом на свете. Это был запах её дома, её юности и той смутной, тревожной и сладкой тоски, что только начинала зарождаться в её груди этим знойным июльским днём.
***
Запах полыни, густой и терпкий, сопровождал Анфису всю её жизнь. Сколько она себя помнила — а помнила она себя с того самого возраста, когда её, трёхлетнюю, привезли в Вязанку и оставили у калитки бабки Ефимии, — этот запах был рядом.
Он поднимался густой пылью из-под босых ног, когда она бегала по улице; он забивался в сны, когда она засыпала на сеновале; он въелся в бабкины руки — сухие, жилистые, с выступающими венами, руки, которые могли и приласкать, и больно отшлёпать за провинность.
Родителей своих Анфиса не помнила. Знала только, что мать уехала в город за лучшей долей да и сгинула там, а отец то ли пил, то ли сидел, то ли вовсе помер — бабка говорить об этом не любила, отмахивалась, как от назойливой мухи: «Не твоего ума дело. Живи, как живётся».
А жилось — по-разному. Бабка Ефимия была строгой, старой веры, как говорили в деревне.
С детства приучала Анфису к порядку, к работе, а главное — к Богу. Чуть свет — поднимала: «Вставай, ленивица, Господь уж солнышко послал, а ты всё бока отлёживаешь».
В воскресенье — в церковь, за пять вёрст в соседнее село, пешком, по жаре ли, по грязи ли.
А вечерами — чтение.
Сама Ефимия грамоте была обучена по-старинке, по-церковнославянски, и Анфису заставляла.
— Читай, — говорила она, водя сухим пальцем по пожелтевшим страницам тяжёлой Библии в потёртом кожаном переплёте. — «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых…» Читай, вникай. Слово Божие — оно душу очищает.
Анфиса читала.
Но душа её, молодая, непокорная, рвалась совсем не к блаженным мужам и не к смирению.
Ей хотелось бегать по улице дотемна, смотреть на наряды заезжих торговок, мечтать о чём-то далёком и прекрасном. За это и доставалось. Бабка не била сильно, но наказывала неизменно: за непослушание — в угол на горох, за дерзость — без сладкого, за то, что убежала к реке вместо того, чтобы полоть огород, — подзатыльник тяжёлой, натруженной рукой.
— Ишь, норовистая какая! — качала головой Ефимия. — Вся в мать, нелёгкая её прибрала.
Терпи, девка. Смирение паче гордости.
Но смирение не шло.
Анфиса завидовала.
Завидовала остро, до боли в груди, до солёного комка в горле. Соседская Полька, хоть и жила не богаче, но мать ей из города кофточку ситцевую привозила — с оборками, в цветочек.
А у Анфисы всё своё, домотканое, перешитое из бабкиных юбок.
У дочерей мельника — туфельки лаковые на маленьком каблучке, ленты в косах шёлковые.
А она, Анфиса, босиком бегает чуть не до снега, коса — хоть и густая, но без единой ленточки, так, верёвочка какая завалящая.
Помнится, лет в двенадцать нашла она как-то на чердаке старый, истрёпанный журнал.
Кто его занёс в их дом — Бог весть. Может, ветром задуло, может, ещё с прежних времён остался.
Анфиса листала его, замирая. Там, на глянцевых, чуть влажных от времени страницах, жила совсем другая жизнь.
Дамы в длинных, струящихся платьях, с высокими причёсками и в шляпах с перьями, гуляли по паркам. Господа в строгих костюмах сидели в экипажах.
А на одной картинке — девушка, почти ровесница Анфисы, но какая! На ней было лёгкое белое платье, расшитое бисером, на ногах — изящные белые туфельки, а в руках — кружевной зонтик.
Анфиса смотрела на эту картинку час, другой. При свете лучины, тайком от бабки, она рассматривала каждую складочку, каждый бантик. Она гладила пальцем изображение и вздыхала. Как же там, наверное, хорошо! Не надо полоть грядки, не надо гнуть спину на покосе, не надо слушать бабкины наставления про грехи земные и кару небесную. Там пахнет духами, а не полынью и навозом. Там играет музыка, а не трещат кузнечики. Там жизнь — как сон.
— Анфиска! — звонкий голос вырвал её из сладкого марева. — Анфиска, пошли искупнёмся!
Анфиса вздрогнула, словно её застали за чем-то постыдным. Журнала в руках не было, она давно спрятала его в самое надёжное место — под половицу в сенях.
На меже, отделяющей луг от дороги к реке, стояла Полька.
Растрёпанная, в простой холщовой юбке, босая, но с такой счастливой, беззаботной улыбкой, что Анфисе вдруг стало легко.
— Бегу! — крикнула она и, забыв про усталость, про натёртую ногу, про ворчание бабки, бросилась следом. Босые пятки так и замелькали над пыльной тропой, обгоняя стебли полыни, что били по ногам, оставляя горький, терпкий след на коже.
Ефимия, сидевшая под стожком, устало проводила их взглядом.
Она только что развязала узелок с едой — краюха чёрного хлеба, пара варёных картофелин в мундире да луковица.
Все бабы, кто где, повалились на землю — кто на скошенную траву, кто на принесённые мешки.
Со всех сторон понеслись стоны облегчения, тяжкие вздохи, а следом — неспешные разговоры, редкий, усталый смех.
Женщины жевали, перебрасывались новостями, жаловались на жизнь. Ефимия смотрела им вслед, на удаляющиеся фигурки внучки и Польки, и в глазах её, выцветших от времени, мелькнуло что-то — то ли тревога, то ли давнее, забытое понимание.
****
Река встретила их прохладой.
Вода — тёмная, спокойная, с лёгким зеркальным блеском — манила к себе. Ивовые ветви склонялись к самой воде, пряча берег от посторонних глаз.
Полька, не раздумывая, скинула юбку и кофту и, оставшись в одной длинной нижней рубахе, с визгом бросилась в воду.
— О-ой, хорошо-то как! Лезь, Анфиска, чего стоишь?!
Анфиса замешкалась на берегу. Сердце её колотилось, но не от предвкушения купания.
Среди ивняка, чуть поодаль, она увидела его.
Ванька Зотов, тоже, видно, решивший остудиться после работы, стоял по пояс в воде.
Его светлые волосы потемнели и прилипли ко лбу, широкая спина, мокрая и блестящая на солнце, плавно двигалась, когда он зачерпывал воду руками и обливал плечи.
Он был здесь. Совсем рядом.
— Ну чего ты копаешься? — Полька вынырнула рядом, брызгаясь.
Анфиса, стесняясь самой себя, стянула через голову рабочую кофту, скинула юбку и, оставшись в такой же длинной, мокрой от пота рубахе, шагнула к воде.
Вода обожгла разгорячённые ноги, перехватила дыхание, но она, стиснув зубы, пошла глубже.
Стыд и жгучее, томительное волнение смешались в ней.
— Ванька! — крикнула Полька бесстрашно. — Помоги-ка на ту сторону сплавать, течение там шибко сильное!
Ванька обернулся.
Взгляд его скользнул по Польке и остановился на Анфисе, которая стояла по грудь в воде, инстинктивно обхватив себя руками, и смотрела на него своими огромными фиалковыми глазами, в которых плескался испуг и что-то ещё, глубокое и тёмное.
— Помочь? — переспросил он, усмехнувшись одними уголками губ. — А вы плывите, я погляжу, не утонете ли.
Он не двинулся с места, но смотрел на Анфису в упор.
А она не могла отвести взгляд.
Запах полыни, казалось, плыл теперь над рекой, смешиваясь с запахом тины и речной свежести.
Он обволакивал, пьянил, не давал дышать.
Полька, фыркнув, поплыла сама, сильно и размашисто.
А Анфиса стояла, чувствуя, как вода ласкает разгорячённое тело, и думала о том, что вот он — миг между мечтой и явью.
Мечта — там, в глянцевом журнале, в белом платье и с зонтиком. А явь — здесь, в этой мутноватой реке, в запахе полыни и во взгляде деревенского парня, от которого подкашиваются ноги и замирает сердце.
И явь эта была во сто крат сильнее, слаще и страшнее любой картинки.
***
Вода в реке была тёмной, как старая медь, и такой же тягучей.
Анфиса стояла по грудь в этой тёплой, парной воде и не чувствовала её.
Всё её существо, каждая жилка, каждая мысль были там — на том месте, где по пояс в реке стоял Иван.
Она смотрела на него в упор. Не отводя глаз.
Не стыдясь.
Этот взгляд родился не сейчас — он копился годами.
В каждом украдкой брошенном взоре на покосе, в каждом быстром, как вспышка, взгляде, когда он проезжал мимо на телеге, в каждом замирании сердца, когда слышался его голос.
Всё это копилось, зрело, наливалось соком, как яблоко к осени, и сейчас лопнуло, прорвалось наружу этой дерзкой, открытой, бесстыжей правдой.
Её фиалковые глаза, всегда такие чистые, такие глубокие, сейчас потемнели.
В них плескалось нечто древнее, тёмное и властное — то, что не нуждалось в словах.
Они жгли.
В прямом смысле жгли воздух между ними. Казалось, даже прохладная речная вода начинала закипать там, где встречались их взгляды.
Анфиса видела, как дёрнулся кадык на его загорелой шее, как он сглотнул, пытаясь справиться с наваждением.
Видела, как грудь его стала вздыматься чаще, как напряглись руки, бессознательно сжимая воду, словно ища опору.
Он стоял неподвижно, но всё его тело выдавало борьбу.
Иван Зотов был парнем бывалым. Не то чтобы гулящим — нет, мать воспитала строго, — но видывал он девок и на посиделках, и на игрищах. Знал, как они опускают глаза, как краснеют, как хихикают в кулачок, делая вид, что не замечают парней. Но такого он не видел никогда.
На него смотрели в упор.
Смотрели по-хозяйски.
Смотрели так, что под этим взглядом куда-то проваливались все привычные слова, все шутки, все ухмылки, с которыми он обычно подступался к девушкам.
Он чувствовал себя мальчишкой, несмышлёнышем, впервые увидевшим бабу.
И от этого внутри разгорался огонь. Тяжёлый, низкий, жаркий.
— Чего вылупилась? — спросил он хрипловато, пытаясь вернуть себе привычную развязность. — Не видала никогда?
Голос его предательски дрогнул.
Анфиса медленно, очень медленно, улыбнулась одними уголками губ.
И от этой улыбки, такой тихой, такой женской, у Ивана и вовсе земля ушла из-под ног.
Она не ответила. Она просто продолжала смотреть.
Её глаза говорили: «Видела. Много раз. А теперь — смотрю. На тебя. Всего».
Полька, вынырнувшая далеко у противоположного берега, что-то кричала, звала, махала рукой.
Но Анфиса не слышала.
Иван не слышал.
Был только этот узкий отрезок реки между ними, наполненный током, почти видимым в горячем июльском воздухе.
Иван не выдержал первым.
Он смущённо улыбнулся — по-мальчишески, растерянно, даже виновато.
Улыбнулся, как бы прося пощады: «Ну что ты делаешь со мной? Зачем?»
Он провёл мокрой ладонью по лицу, словно пытаясь стереть наваждение, и шагнул ближе к берегу, подальше от этой глубины, от этих глаз.
Анфиса, напротив, шагнула чуть вперёд.
Вода качнулась, коснулась подбородка, но она не остановилась. Теперь их разделяло не больше десяти саженей.
Она смотрела на его губы.
На то, как они, влажные, приоткрылись.
На его плечи, могучие, обожжённые солнцем, с которых стекали капли, оставляя тёмные дорожки на загорелой коже.
На его грудь, поросшую светлым волосом, на которую так хотелось прижаться щекой.
Ей вдруг до боли, до крика захотелось прикоснуться к нему. Просто тронуть пальцами.
Провести по его руке, почувствовать эту твёрдость, эту мужскую силу.
— Анфиска! — голос Польки прорвался сквозь пелену. — Ты чего застыла?
Плыви сюда, тут раки!
Полька, ничего не замечая, плескалась у кустов, занятая своей детской вознёй.
Она была далеко, она была в другом мире.
Анфиса не обернулась на зов.
Она ждала. Чего? Слова?
Движения?
Она и сама не знала.
Знала только одно: если он сейчас шагнёт к ней, она пойдёт за ним. Куда угодно. Хоть на край света, хоть в омут, хоть в самое пекло.
Иван стоял, не в силах пошевелиться.
Каждая жилка в нём тянулась к ней. В этой нескладной, мокрой рубахе, с прилипшими к вискам волосами, с этим взглядом, от которого плавилось всё внутри, она была прекрасна той самой, первозданной красотой, перед которой бессильны любые доводы рассудка.
«Девка созрела, — стучало в висках. — Совсем созрела.
И ждёт. Меня ждёт».
Он сделал шаг. Один. Второй.
Вода расступалась перед ним, нехотя, тяжело. Или это ему казалось, что тяжело?
Он плыл, нет, шёл по дну, приближаясь к ней, чувствуя, как сердце колотится уже где-то в горле, мешая дышать.
Анфиса видела, как он приближается.
И не двинулась с места.
Только глаза её стали ещё темнее, ещё глубже, ещё отчаяннее.
Она вся превратилась в ожидание.
В ней не осталось ничего — ни мыслей, ни страха, ни стыда.
Только этот мужчина, идущий к ней сквозь воду.
Всё вокруг перестало существовать. Запах полыни, который, казалось, навсегда въелся в этот берег, вдруг исчез, сменившись другим — острым, солёным запахом реки, водорослей и разгорячённых тел. Или это кровь так стучала в ушах, заглушая все запахи мира?
Иван подошёл почти вплотную. Теперь их разделяла всего пара шагов. Он смотрел на неё сверху вниз — она была намного ниже ростом, даже в воде.
И встретил этот взгляд.
Встретил открыто, уже не прячась, не смущаясь.
— Анфиса… — выдохнул он.
Имя её, произнесённое таким голосом — хриплым, севшим, — прозвучало как признание.
Как клятва. Как первый удар сердца после долгой остановки.
Она молчала. Ждала.
Вся подалась вперёд, чуть приоткрыв губы.
Он поднял руку. Медленно, словно боясь спугнуть невиданную птицу.
И коснулся её лица.
Просто провёл шершавыми, в мозолях, пальцами по щеке, очертил скулу, спустился к подбородку.
Кожа её была горячей, несмотря на прохладную воду.
Горячей и нежной, как шёлк.
Анфиса закрыла глаза.
Наконец-то. Она чувствовала его руку на своём лице, и это было лучше всяких картинок из журнала, лучше всех мечтаний о красивой жизни.
Это было взаправду.
Её, только её.
Ванька Зотов стоял перед ней и смотрел так, словно она была самым дорогим, что он видел в жизни.
— Девонька моя… — прошептал он одними губами. — Глаза-то какие… бесстыжие…
В его голосе не было осуждения. Было восхищение.
Была благодарность. И было то самое, от чего у Анфисы подкосились колени и она чуть не ушла под воду.
Она открыла глаза и посмотрела на него снизу вверх.
В них стояли слёзы.
Отчего? От счастья? От страха? Оттого, что этот миг, такой долгожданный, всё-таки настал?
— Ваня… — выдохнула она, и имя его прозвучало как молитва, которой учила её бабка по тяжёлой книге.
С того берега донёсся звонкий, заливистый свист.
Пастух сгонял коров.
Солнце, до этого палящее нещадно, вдруг спряталось за лёгкое облачко. Мир напомнил о себе.
О том, что они не одни. Что есть деревня, есть люди, есть бабка Ефимия, есть строгие порядки.
Иван отдёрнул руку, словно обжёгшись. Отшатнулся.
В глазах его мелькнуло что-то похожее на испуг — не перед ней, перед тем, что только что между ними произошло.
— Плыви к Польке, — сказал он глухо, отворачиваясь.
— Увидят.
Он резко развернулся и сильными, размашистыми гребками поплыл прочь, к своему берегу, туда, где на песке валялась его одежда.
Анфиса осталась одна.
Вода качала её, тёплая, успокаивающая.
Она провела рукой по щеке, там, где только что были его пальцы. Кожа хранила его тепло. И запах.
Сквозь речную свежесть пробивался едва уловимый, но такой родной запах — махорки, сена и крепкого мужского пота.
С берега потянуло полынью. Горькой, терпкой, вездесущей. Анфиса глубоко вздохнула, и впервые в жизни этот запах не показался ей тягостным.
Он пах домом. Он пах ею самой.
Он пах тем, что только что случилось и что теперь будет с ней всегда.
Она улыбнулась. Тихо, по-женски мудро, глядя вслед удаляющейся светлой голове.
И поплыла к Польке, которая всё ещё возилась у кустов, ничего не подозревая о том, что только что на её глазах, в двух шагах от неё, решилась чья-то судьба.
***
Остаток дня тянулся невыносимо долго.
После реки, после того самого мгновения, когда рука Ивана коснулась её щеки, Анфиса вернулась на луг, и каждый взмах серпа давался ей с трудом. Трава, ещё утром такая обычная, теперь казалась тяжёлой, земля — горячей, а солнце — нарочно медленным, будто издевалось, заставляя ждать вечера.
— Не спи, девка! — одёрнула её бабка Ефимия, проходя мимо с охапкой сена. — Ишь, разомлела. Работы непочатый край, а она глазами лупает.
Анфиса вздрагивала, встряхивала головой, отбрасывая тяжёлую косу за спину, и снова принималась за дело. Но глаза её, те самые фиалковые глаза, жили своей жизнью. В них плясали бесенята. В них плескалось что-то такое, отчего воздух вокруг, казалось, становился слаще и ярче.
Она то и дело украдкой поглядывала туда, где убирали снопы, но Ваньки там уже не было. Уехал, видно, с полной телегой в деревню. И от этого на душе становилось и горько, и сладко одновременно. Горько — потому что хотелось видеть его снова, сейчас, немедленно. Сладко — потому что она знала: он придёт. Не может не прийти. После того взгляда, после того прикосновения — не может.
Солнце медленно, нехотя, покатилось к закату. Тени удлинились, жара спала, и работать стало легче. Когда последний стожок был увязан, а последний сноп уложен, бабы потянулись в деревню — усталые, пропыленные, но довольные. Ефимия, как всегда, шла впереди, широко и твёрдо ступая по пыльной дороге. Анфиса плелась сзади, и ноги её не чуяли усталости — они несли её сами, окрылённые тем, что случилось.
***
Дома, однако, передышка не предвиделась.
— Нечего рассиживаться, — строго сказала бабка, едва переступив порог. — Корова не доена, огород полоть не полот, куры не кормлены. Живо, поворачивайся!
Анфиса вздохнула, накинула старую кофту поверх мокрой от пота рубахи и вышла во двор. Работа кипела: сначала задать корм скотине, потом прополоть грядки с морковью, пока роса не спала, потом натаскать воды из колодца для полива. Руки двигались сами собой, привычно, а мысли были далеко — там, на реке.
Когда солнце окончательно скрылось за лесом и на землю опустились густые летние сумерки, Анфиса наконец присела на завалинку. Руки гудели, спину ломило, но внутри пело.
Ефимия вышла на крыльцо, вытирая руки о фартук. Остановилась, вглядываясь в темноту. Потом перевела взгляд на внучку.
— Ишь, сияет, — сказала она негромко, но внятно. — Чему радуешься? Работы, что ли, мало? Или усталость не берёт?
Анфиса подняла на неё глаза. В сумерках они казались почти чёрными, но в них всё ещё теплился тот самый свет.
— Просто хорошо, бабушка, — ответила она тихо. — Вечер такой красивый. И наработались, теперь отдыхать можно.
Ефимия подошла ближе, вглядываясь в лицо внучки с тем особым, бабьим чутьём, которое не обманывало никогда.
— То-то я гляжу, глаза у тебя нехорошие, — нахмурилась она. — Бесовщина какая-то в них пляшет. Что затеяла опять? Я уж по твоим глазам всё вижу. Как в книге читаю.
— Бабушка, ну что вы? — Анфиса попыталась улыбнуться беззаботно, но улыбка вышла натянутой. — Ничего я не затеяла. Просто настроение хорошее. Воздух такой… полынью пахнет. Я люблю этот запах.
— Полынью, — недоверчиво повторила Ефимия. — Полынь — это горечь, девка. Трава горькая, для покаяния. Не к добру её любить. — Она помолчала, покачала головой. — Гляди у меня, Анфиса. Я всё вижу. Не доведи до греха.
Она развернулась и ушла в избу, оставив после себя тяжёлый вздох и запах сухих трав, которыми перекладывала одежду в сундуке.
Анфиса осталась одна. Посидела ещё немного, глядя на звёзды, которые одна за другой зажигались на тёмном небе. Потом поднялась и подошла к окошку своей светёлки — маленькой комнатки, отгороженной от общей избы дощатой перегородкой.
Села на лавку, поджав под себя ноги. Зажгла лучину — тонкий, дрожащий огонёк осветил её лицо, бревенчатую стену, старенькую икону в углу. Достала из-под подушки тот самый истрёпанный журнал. Открыла на знакомой странице.
Девушка в белом платье улыбалась ей с картинки всё той же далёкой, чужой улыбкой.
Анфиса смотрела на неё и думала: «А ведь ты не знаешь, как это бывает. Как рука парня касается щеки, и от этого весь мир переворачивается. Ты там, в своём парке, с зонтиком, а я здесь, в деревне, пахнущей полынью и навозом. Но я сейчас счастливее тебя. Потому что меня коснулись. Потому что меня ждут. Наверное».
Она закрыла журнал, спрятала обратно. Подошла к окошку, прижалась лбом к прохладному стеклу. В темноте угадывались очертания соседних изб, плетни, деревья. Где-то там, за этими плетнями, живёт он.
— Ваня… — прошептала она одними губами. И от одного этого имени сладко защемило сердце.
***
Наутро, едва управившись с хозяйством, Анфиса побежала к Польке. Ноги сами несли её по знакомой тропинке, мимо колодца, мимо бабки Марьи, которая как раз выгоняла гусей. Сердце колотилось часто-часто — не от быстрой ходьбы, от предчувствия.
У Полькиных ворот она остановилась, перевела дух. Поправила косу, одёрнула кофточку — ту самую, единственную, которую бабка сшила ей из своего старого сарафана. Хотелось выглядеть хорошо. Хотелось, чтобы если вдруг… если вдруг они встретятся…
Полька уже ждала её на крыльце — сидела, грызла семечки и лениво отмахивалась от мух.
— О, явилась! — крикнула она весело. — А я уж думала, ты вовсе не придёшь. Чего вчера на реке застыла, как статуй? Я тебя звала, звала, а ты всё в воду смотрела.
— Так задумалась, — отмахнулась Анфиса, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Устала сильно.
— Устала она, — фыркнула Полька, но глаз её был острым, всё подмечающим. — Ладно, садись. Семечек хочешь?
Они уселись рядом на тёплых досках крыльца. Солнце поднималось выше, обещая новый жаркий день. Где-то за огородами мычала корова, кукарекал петух, лаяли собаки — деревня просыпалась.
— Ты Ваньку Зотова вчера видела? — как бы невзначай спросила Полька, выплёвывая шелуху.
Анфиса вздрогнула, но виду не подала.
— Ну, виделa. Он же на телеге приезжал, снопы грузил.
— А на реке? Он же потом на реку пришёл. Я видела, как он раздевался у кустов. — Полька хитро прищурилась. — А ты уже в воде была. Не видела, что ли?
— Не заметила, — как можно равнодушнее ответила Анфиса, но щёки её предательски вспыхнули.
Полька засмеялась:
— Ой, Анфиска, врёшь ты всё! Я же видела, как вы смотрели друг на друга. Я хоть и далеко была, а всё видела. Глаза у тебя горели, как у кошки.
— Ничего не горели, — буркнула Анфиса, пряча лицо.
Но Полька была не из тех, кто отступает. Она подсела ближе, понизила голос до заговорщицкого шёпота:
— А ты про Ваньку-то что знаешь? Про Зотовых?
Анфиса подняла глаза. В них был жадный интерес, который она уже не могла скрыть.
— А что про них знать? Живут себе.
— То-то и оно, что живут, — вздохнула Полька. — Семья у них небогатая. Мать у него, Аграфена, одна тянет. Отец-то помер года три назад. На лесоповале задавило деревом. Привезли — чуть живого, а он через неделю и преставился. Так и остались Ванька, мать да сестрёнка малая, Клавка. Ванька теперь за мужика в доме. И пашет, и косит, и в лес на заготовки ездит. Всё на нём.
Анфиса слушала, и сердце её сжималось от жалости. Она знала, что такое расти без отца. Сама росла без родителей, только бабка. Но чтобы вот так, в одночасье потерять…
— А сам он? — спросила она тихо.
— Ванька? — Полька хмыкнула. — Парень видный, это ты правильно подметила. Двадцать лет ему, скоро уж жениться пора. Да только на ком жениться-то? Девки на него заглядываются, это да. И из нашей деревни, и из соседней. А он молчит. Работает всё, молчит. Мать говорит, больно серьёзный. После смерти отца как подменили парня — смеяться перестал, на игрища не ходит. Всё в работе да в заботах.
— А характером? — допытывалась Анфиса, забыв о том, что ещё минуту назад делала вид, что ей всё равно.
— Характером? — задумалась Полька. — Да вроде добрый. Спокойный. Девок не обижает, не то что некоторые. Помнишь, как Сенька Косой Настьку Тарасову за косу дёргал? А Ванька — нет. Он тихий. Но если что — за своих горой. Прошлым летом, сказывали, за сестру свою заступился — парни из Заречья пристали, так он двоим носы расквасил. Сильный он, Ванька-то. Работой налитой.
Полька помолчала, грызя семечки, потом добавила мечтательно:
— Хороший он парень. За таким бы замуж — как за каменной стеной.
Анфиса молчала. Слова подруги ложились на сердце, как зёрна в благодатную почву. Она вдруг ясно, до боли отчётливо, представила его — не просто красивого парня с реки, а живого человека, с его горем, с его заботой о матери и сестре, с его сильными руками, которые умеют и работать, и защищать. И от этого образа стало ещё теплее внутри.
— А ты чего это разнюнилась? — Полька толкнула её в бок. — Неужто запал тебе Ванька?
— Ничего не запал, — отмахнулась Анфиса, но голос выдавал её с головой. — Просто интересно.
— Ну-ну, — усмехнулась подруга. — Ты мне-то не ври. Я ж вижу. Только ты это… осторожней. Бабка твоя, Ефимия, строгая. А Ванькина мать, Аграфена, тоже не промах. Она для своего Ваньки такой невесты хочет, чтоб и работящая, и смирная, и с приданым. А у тебя что? Бабка старая, изба худая. Не зажиточные вы.
Слова Польки упали камнем. Анфиса почувствовала, как внутри что-то оборвалось. Правда была горькой. Чего они стоят? Старой избы, где крыша течёт, огорода, который вдвоём с бабкой едва тянут, да коровы, которая кормилица, но и забота с ней круглый год. Ни нарядов, ни денег, ни положения.
— Ничего, — сказала она упрямо, глядя куда-то вдаль, где за крышами виднелся край леса. — Проживём.
— Проживёте, — согласилась Полька. — Только жизнь, она, Анфиса, не про то, чтоб прожить. Она про то, чтоб хорошо жить. А хорошо — это когда и любовь, и достаток. Ты на мельниковых дочек посмотри: и одеты, и обуты, и парни вокруг них вьются. А ты? В одной кофте третье лето ходишь.
Анфиса сжала губы. В груди закипала знакомая, горькая обида на жизнь. Та самая, что заставляла её часами рассматривать картинки в журнале и мечтать о невозможном. Но сегодня к этой обиде примешалось что-то новое. Упрямство. Злость. Желание доказать, что она, Анфиса Филимонова, из бедной избы, с бабкой-староверкой, стоит не меньше, чем эти разодетые дочки мельника.
— А что Ванька? — спросила она тихо, но твёрдо. — Он на дочек мельника заглядывается?
— Ванька? — Полька хмыкнула. — Да не, не замечала. Он вообще на девок редко глядит. А на тебя вчера… глядел. Я ж видела.
Анфиса опустила глаза, пряча улыбку. Значит, не показалось. Значит, было.
С крыльца донёсся голос Полькиной матери:
— Полька! Идите картошку чистить! Чего расселись?
Девушки переглянулись, вздохнули и поплелись в дом. Но в душе у Анфисы весь день, сквозь картофельную шелуху и мытьё посуды, сквозь бесконечные разговоры о пустяках, жило одно — тёплое, трепетное, невысказанное: он на неё глядел. Он её коснулся. И ничего, что бедны, что бабка строга, что жизнь тяжёлая. Это всё потом. А сейчас — есть только это: его глаза, его рука на её щеке и запах полыни, который теперь навсегда связан с ним.
Вечером, возвращаясь домой, она сорвала на меже горькую веточку, растёрла в пальцах и глубоко вдохнула.
— Полынь, — прошептала она, вспоминая бабкины слова. — Горечь. Для покаяния.
Она улыбнулась своим мыслям и пошла дальше, в сгущающихся сумерках, навстречу новой, неизвестной жизни, которая ждала её за поворотом.
. Продолжение следует.
Глава 2
https://dzen.ru/a/aa-apF4QexpK6oEE